Еще пил. Не отпускало. От этого еще больше мрачнел, ярился. А эта, с розой в волосах. Зима, живую розу ей подавай. Да что это она себе позволяет? Щебечет! Сука. Он выругался. Она оскорбленно вскинулась. Демонстративно отвернулась. «Эй!» — «Я тебе не эй!» Выбежала. Плевать. Молотов, каменная жопа. Чего уставился? Наливай! Полина Жемчужина, жена Молотова, подхватилась: «Я ее успокою». Ушла. Потом вернулась. Одна. «Успокоила». — «Где она?» «Пошла домой, устала». И ладно. Не первая ссора. И не последняя. Так всегда было: порознь трудно, а вместе еще трудней. Аллилуевы, черт бы их. Вся порода такая. Горячая цыганская кровь. Ладно. Праздник должен быть праздником. Давай, Буденный, спой нам свою любимую: «Едет товарищ Буденный, едет-едет на коне…»
   А ночью, сквозь тяжелый сон — хлопок. Как лампочка лопнула. Поднялся с дивана в кабинете, открыл дверь ее спальни. Сначала увидел на полу у порога чайную розу. Потом дамский никелированный вальтер, подарок ее брата Павлуши, в откинутой руке. Потом…
   С тех пор он ни разу не зашел в свою квартиру в Кремле.
   Незабываемый 32-й.

 
   Оказывается, и для этого комедианта он был черным. Надо же. До конца года Сталин не показывался на людях. Пережигал в себе: гнев, горе, обиду, боль. Ненависть. При одном воспоминании о Жемчужиной кровь бросалась в лицо. Успокоила! Жидовка. Тварь! Павлуша, урод. Нашел что подарить, ублюдок: вальтер. А может, не по глупости подарил, а с расчетом? Но больше всего рвало сердце мелкое. Это его «Эй!». Последнее слово, которое она услышала от него. Других слов, какие он молча говорил ей над открытым гробом, она не слышала.
   Больно-то как, Господи!

 
   Вылечила работа. Семнадцать тысяч партийцев, посланных им в деревню, взяли хлеб. Голод был потеснен. А в январе 33-го он объявил о победе индустриализации. О своей победе. «У нас не было черной металлургии — у нас она есть. У нас не было автомобильной промышленности — у нас она есть. У нас не было тракторной промышленности — у нас она есть…»
   А Михоэлс, так надо понимать, решил вылечиться «Королем Лиром»? Странное лекарство.

 
   «Но во мне еще жило школьное впечатление о трагедии, я помнил, как плакал мой учитель, когда я читал последний акт. С тех пор я к трагедии больше не возвращался. Воспоминания сохранили мне только пессимистическую сторону трагедии. Я помнил, что там происходит катастрофа, гибель. Это как нельзя соответствовало моему настроению. Внутренне я понимал, что освободиться от тяжести давившего меня горя можно, только с головой окунувшись в дело. И я начал всерьез думать о том, чтобы поставить „Короля Лира“ у нас в театре…»

 
   Сталин отложил журнал. Дальше ничего интересного быть не могло. Если проект плохой, то, как бы ни изощрялись инженеры и техники, какие бы хитроумные новинки ни придумывали, ничего у них не получится. А пьесы Шекспира были плохим проектом.
   Сталин много читал. Читал и Шекспира. Добросовестно пытался понять, почему его считают одним из величайших драматургов. Не понял. Комедии вообще невозможно было читать. Какие это комедии? Грубо, плоско, тоска зеленая, а не комедии. Не намного лучше трагедии. Ну, «Отелло» — куда ни шло. А знаменитый «Гамлет»? Чего мается? «Быть или не быть». Раз задумался, все — «не быть». «Макбет». Неплохо по замыслу: борьба за власть, вероломство, кровь. Но опять же: кто вдохновляет его на борьбу? Женщина? Глупо. Женщина не может дать победительную силу мужчине. Какова бы она ни была. Мужчина может совершить очень многое, защищая женщину. Это правильно. Но чтобы женщина вдохновила его на борьбу за власть? Это должно быть в самом мужчине. Да и этого мало, чтобы добиться победы. Настоящую силу и волю к победе дает только идея. Власть — не цель, а лишь средство, чтобы воплотить эту идею в жизнь. И чем идея грандиозней, тем больше воля к победе.
   А самая, конечно, ничтожная из трагедий Шекспира — это тот самый «Король Лир». Король делит свое царство. Это не король. Это дурак. Он отдает царство двум старшим дочерям, про которых с первых слов ясно, что они суки. А младшую дочь, любящую его, обделяет. О чем дальше говорить?
   Л. Толстой прав: Шекспир бездарный драматург. Ходульный, надуманный, насквозь фальшивый. Великий драматург Шекспир — миф.
   А вот сонеты Шекспира Сталин любил. Что хорошо, то хорошо. Даже в переводе Маршака, хоть некоторые снобы и брюзжали. Снобы всегда брюзжат. Все им не так. За их высокоумными рассуждениями — обыкновенная зависть, желание самоутвердиться за чужой счет. Чехов хорошо сказал: «Когда я критикую, я чувствую себя генералом».
   Что же до сонетов Шекспира… Есть люди, глухие к стихам. Но Сталин умел их слышать.

 
   Я счет веду потерянному мной
   И ужасаюсь вновь потере каждой.
   И вновь плачу я дорогой ценой
   За все, за что платил уже однажды.

 
   Кто во всем мире лучше сказал о бессоннице? Никто.
   Прекрасная архитектура прекрасна и в развалинах. Прекрасная поэзия прекрасна и в переводах.
   Михоэлс в юности мечтал стать актером. И стал. А Сталин мечтал стать поэтом. И не стал. А мог бы. И, может быть, неплохим. Недаром же князь Илья Чавчавадзе, король грузинских поэтов, опубликовал в своем журнале «Иверия» семь стихотворений юного Иосифа Джугашвили. А одно из них было даже включено в книгу «Грузинская хрестоматия, или Сборник лучших образцов грузинской поэзии». Лучших. Это не им сказано.

 
   Там, где раздавалось бряцание его лиры,
   Толпа ставила фиал, полный яда, перед гонимым
   И кричала: «Пей, проклятый!
   Таков твой жребий, твоя награда за песни.
   Нам не нужны твоя правда и небесные звуки!»

 
   Интересно было бы отдать этот подстрочник Маршаку и попросить сделать перевод. Как бы это звучало? Наверное, не отказал бы в этой смиренной просьбе Самуил Яковлевич. А там, глядишь, и остальные стихи перевели бы и издали отдельной книжкой. И чем черт не шутит — приняли бы в Союз писателей. И — страшно даже подумать — Сталинскую премию дали бы.
   От какой карьеры он отказался, от какой карьеры!

 
   Сталин усмехнулся. Полистал журнал, рассеянно пробегая взглядом случайные строки. Хотел уже закрыть и отбросить. Неожиданно задержался:
   «Мне трудно было представить себе, что Лир настолько близорук, что не видел того, что зритель и читатель видят с первой минуты. Ведь стоит только Гонерилье и Регане заговорить, как становится ясно, что они лживы и что самой чистой и честной является Корделия…»

 
   Вот как?

 
   «Это укрепляло меня в убеждении, что Лир, осуществляя свою мысль о разделе государства, действовал по заранее обдуманному плану… Прошлое Лира не дает никаких оснований думать, что он способен на действия вздорные, бессмысленные. Раньше он, по-видимому, никаких сумасбродных поступков не совершал, иначе это давно привело бы его к какой-то иной катастрофе…»

 
   Ишь ты.

 
   «В свое время, беседуя с Волконским, мы обратили внимание на сходство (пусть хотя бы внешнее) между добровольным уходом Лира от власти и богатства и уходом Толстого из Ясной Поляны. Толстой, который считал, что Шекспир бездарен, что в „Короле Лире“ бушуют выдуманные, бутафорские страсти, что отказ Лира от короны и раздел королевства ничем не обоснованны, сам, достигнув возраста Лира, ушел из дома, от богатства и довольства, сел в вагон третьего класса, попытался навсегда порвать со своим прошлым. Так сама жизнь надсмеялась над толстовским осуждением Шекспира…»

 
   Надо же. Любопытно.

 
   «Таким образом, исходная точка моей концепции трагедии заключалась в том, что король Лир созвал дочерей, явился к ним уже с заранее обдуманным намерением… Мне могут сказать, что это просто мои домыслы, что этого нет у Шекспира. Я докажу, что это не так…»

 
   Ну-ну. Докажи. Интересно.

 
   «Мне пришлось прочитать трагедию сначала в русском переводе Державина. В этом переводе мое внимание было привлечено одной фразой. Я указал на нее режиссеру Волконскому, который вначале был приглашен для постановки „Короля Лира“ у нас в театре, но в силу ряда причин ее не осуществил. Эта фраза — в начале трагедии. Лир говорит, что он решил выполнить „свой замысел давнишний“ о разделе государства. Слово „замысел“ заставило предполагать, что Лир замыслил не только раздел королевства, но и какой-то другой опыт…
   Есть на русском языке еще один очень старый прозаический перевод Кетчера. Кетчер не был связан стихотворным размером, и поэтому он сделал перевод, очень близкий к подлиннику. Перевод Кетчера позволял предположить, что раздел королевства не был простой прихотью Лира, а был началом какого-то большого задуманного им плана…
   Это окончательно укрепило меня в убеждении, что Лир, осуществляя раздел государства, действовал по заранее обдуманному плану, он ставил грандиозный эксперимент…»

 
   Сталин поморщился. Непонятно. В чем же смысл этого эксперимента? Если бы Лир сделал вид, что отказывается от власти, — это понятно. Такие эксперименты еще Иван Грозный любил. Прикидывался мертвым и смотрел, как поведут себя его приближенные. И самому Сталину случалось проделывать подобные опыты. Мертвым он, конечно, не притворялся, но подавал в отставку не раз. Делал вид, что подает в отставку. Устал, болен, пусть ЦК поставит на его место другого. Батюшки-светы! Как они умоляли его остаться, как уверяли, что только он один может вести к победам партию и страну, какой ужас был в их глазах! Лживые злобные псы. Впрочем, ужас мог быть неподдельным. Не дураки, понимали: отдай он власть, такая резня начнется, в которой не уцелеешь. А сильного лидера не было, за этим Сталин следил.
   История не донесла сведений о том, чем заканчивались эти маленькие домашние спектакли Ивана Грозного. Но самому Сталину ни разу не удалось заметить даже малейшего злорадства и торжества на лицах своих верных соратников. Нет, ни разу. Хорошие были актеры в его кремлевском театре.
   Все так. Но Лир не сделал вид, что отказался от власти. А отказался в действительности. В чем же тайный смысл его плана?

 
   «Легкость, с которой Лир отказывается от своей великой власти, привела меня к выводу, что для него многие общепризнанные ценности обесценились, что он обрел какое-то новое философское понимание жизни.
   Власть — ничто по сравнению с тем, что знает Лир. Еще меньшую ценность представляет для него человек. Просидев на троне столько лет, он поверил в свою избранность, в свою мудрость, решил, что мудрость его превосходит абсолютно все, известное людям, и решил, что может одного себя противопоставить всему свету, пошутив предварительно: „А ну-ка, скажите, дети, как сильно вы меня любите, а я вам за это заплачу“.
   Я — центр мира. Ничего нет выше меня. Что для меня власть, могущество, сила! Что для меня правда или ложь! Что для меня притворное лицемерие Гонерильи и Реганы, что для меня сдержанная, но истинная любовь Корделии! Все — ничтожно, все — тщетно, истина только в моей мудрости, только моя личность имеет цену!..»

 
   Однако!
   Сталин нахмурился.

 
   «Лир видел в себе средоточие не только воли, не только королевской власти, но и высшей мудрости. С горных вершин этой седой, по его ощущению, мудрости все идеалы добра и силы зла казались ему ничтожными. Могло ли такое мироощущение не привести его к катастрофе?..
   Итак, для меня основная концепция будущего спектакля представлялась в следующем виде: Лир задумал, после того как пресытился властью, бросить вызов всему миру. В сцене бури он мучительно старается постигнуть истинную природу человека. А в высшей точке трагедии доходит до полного развенчания самого себя. Отсюда — от ощущения краха собственной пышной и величественной, единственной и непререкаемой мудрости — уже легко дойти до признания правоты, ценности и духовной красоты Корделии. Но эту новую мудрость, это представление об истинной цене человека он приобрел слишком поздно. За этот урок ему пришлось очень дорого заплатить.
   Мне кажется, что это был единственный способ прочитать трагедию так, чтобы она могла прозвучать современно…»

 
   Сталин пролистал статью до конца. Там были частности, театральная технология.
   Сталин закрыл журнал. Он был разочарован. Так интересно начать и такой банальщиной кончить? Впрочем, и не могло быть иначе. Что мог знать о власти комедиант Михоэлс? Или комедиант Шекспир? Они могли только догадываться. И в своих догадках подошли, нужно признаться, довольно близко.
   Искушение вызова. Всему миру. Самому Создателю. Это царапнуло.
   Впрочем, это он уже сам додумал.

 
   У Сталина не возникло желания перечитать «Короля Лира». Не возникло у него желания и посмотреть спектакль. Он все равно не смог бы этого сделать. Это было бы неправильно понято. Он мог пойти во МХАТ. Он мог пойти в Большой театр. И ходил. А в еврейский ГОСЕТ он пойти не мог. Власть накладывала на него свои обязательства.
   Да и не нужно ему было идти в ГОСЕТ. То, что он хотел узнать о Михоэлсе, он уже узнал. Сталин вспомнил его выступление на заседании Комитета по Сталинским премиям. Неизвестно, какой он актер, но оратор он хороший. Даже очень хороший.

 
   Светало. Чернели кроны сосен, окружавших Ближнюю дачу.

 
   Сталин забыл о Михоэлсе. Он вспомнил о нем только через полгода, в конце октября, когда среди бумаг, приготовленных Поскребышевым, обнаружил письмо Г. Эрлиха и В. Альтера.
   Сталин внимательно прочитал письмо и вызвал Берию.



V


   — …Ты, старый, испытанный в гонениях и унижениях еврейский народ! Где бы сыновья твои ни находились, на каких бы широтах мира ни билось их сердце еврея! Слушай! Еврейская мать, если у тебя даже единственный сын, благослови его и отправь его в бой против коричневой чумы! Да здравствует освобождение всех свободолюбивых народов! В бой — против фашизма!..

 
   — Мы передавали выступление председателя Еврейского антифашистского комитета народного артиста СССР Соломона Михоэлса. Говорит Москва!..

 
   Голос Москвы был услышан в камерах номер 41 и 42 Куйбышевской тюрьмы. И правильно понят.
   Это был ответ Сталина на их письмо. 41-й и 42-й продолжали жить, уже ни на что не надеясь.
   Первым не выдержал Генрих Эрлих. В ночь с 13 на 14 мая 1942 года он повесился в камере на брючном ремне.
   Виктор Альтер держался до конца. 17 февраля 1943 года он был тайно расстрелян по приказу Берии.

 
   Так был разыгран дебют в партии, отмеченной в памяти Сталина аббревиатурой ЕАК. Ставшие ненужными фигуры были сняты с доски, на их место поставлены нужные.

 
   Ответственным секретарем Еврейского антифашистского комитета, созданного одновременно со Славянским антифашистским комитетом, Женским антифашистским комитетом, Молодежным антифашистским комитетом и Антифашистским комитетом ученых, был назначен редактор газеты «Эйникайт» журналист и театральный критик Шахно Эпштейн.
   Заместителем председателя президиума ЕАК Михоэлса стал еврейский поэт и драматург Ицик Фефер.
   Его кандидатуру предложил заместитель начальника Совинформбюро Лозовский. Михоэлс возражал:
   — Он плохой поэт.
   — Тебе с ним не стихи писать.
   Михоэлс не сдавался:
   — И как человек говно!
   — Тебе его не нюхать.
   — Да? — переспросил Михоэлс. — А как?
   Лозовский усмехнулся:
   — Не спорь. Есть мнение.
   — Твое?
   — Нет.
   А. Лозовский (
Соломон Абрамович Дридзо) был не только заместителем начальника Совинформбюро. Одновременно он был и заместителем наркома иностранных дел СССР Молотова. Михоэлс знал, что означает «есть мнение», поэтому лишь пожал плечами:
   — Таки с этого надо было и начинать. О, если бы я был царь! Я бы жил лучше, чем царь! А почему? Я бы еще немножечко стучал.
   Он все понял.

 
   Ицик Фефер (
Исаак Соломонович) писал на идише. Первые стихи он опубликовал в 1919 году. К 41-му году у него уже вышло тридцать поэтических сборников. О себе он с гордостью говорил, что является первым еврейским пролетарским поэтом.
   О том, что с середины 30-х годов он является осведомителем НКВД, он не говорил. Но многие об этом догадывались.
   А теперь Михоэлс знал это совершенно точно.

 
   Ответственный секретарь ЕАК, редактор газеты «Эйникайт» (
«Единство») Шахно Эпштейн, талантливый журналист и тонкий театральный и литературный критик, тоже был осведомителем НКВД. Но об этом никто не догадывался. Если бы об этом стало известно Михоэлсу, он бы очень расстроился. Эпштейн был добрым отзывчивым человеком. И судьба смилостивилась над ним: он умер ранней весной 1945 года в своей постели. О его связи с органами стало известно только в начале 90-х годов, когда в архивах Лубянки было обнаружено подписанное им «Обязательство о сотрудничестве».
   А в 45-м он просто умер.
   Выбыл из игры. Невольно подтвердив мысль Сталина: люди — не пешки.

 
   Пешки не умирают без приказа.

 




2. СТУКАЧ





I


   В конце июня 1943 года заместитель председателя Еврейского антифашистского комитета СССР, заместитель председателя секции поэзии Объединения еврейских писателей Союза писателей СССР поэт Ицик Фефер был срочной телеграммой вызван в Москву. Телеграмма была правительственная, ее подписал зам. начальника Совинформбюро Лозовский. Фефер понял, что его тягомотной жизни в Уфе пришел конец.
   В Уфу он попал по недоразумению, из-за неразберихи, царившей во время суматошной эвакуации из Киева. Он был на Юго-Западном фронте, в подразделении Политуправления, писал для фронтовой газеты «Красная Армия», выступал по радио. Через два месяца, во время страшной бомбежки, когда казалось, что нет никакого спасения от чудовищного молоха, рвущего нежное тело земли, с ним случилось то, что с каждым может случиться: выпадение прямой кишки. Его отправили в госпиталь, потом списали в тыл. В Киеве он узнал, что его семья эвакуирована в Уфу. Он выехал следом. Уже в пути он услышал, что Киев сдан.
   В переполненной эвакуированным людом Уфе ему удалось неплохо устроиться: дали комнату, прикрепили к обкомовской столовой и распределителю. Но первое время он рвался из Уфы. Руководство Союза писателей обосновалось в Казани, большая писательская колония была неподалеку — в Чистополе, многих принял Ташкент. Туда же был эвакуирован ГОСЕТ. В Уфе Фефер чувствовал себя обойденным, выключенным из жизни. Это было несправедливо, обидно. Его затирали. Не специально, конечно, но он не мог с этим мириться.
   При первой возможности он поехал в Казань. Фадеев принял его доброжелательно. Они были давно знакомы. Еще во время приезда в Киев в начале 30-х годов Фадеев приметил тогда еще молодого, высокого, губастого, лысеющего поэта, очкарика, страстного и опытного полемиста, человека находчивого ума и обаятельной улыбки. Среди поэтов, пишущих на идише, Фефер был заметной величиной. Конечно, Маркиш, Галкин или знаменитый детский поэт Квитко были одареннее, но Фефер выгодно отличался от них публицистической наступательностью, нескрываемой приверженностью социальной проблематике. В еврейской поэзии он был Маяковским. По предложению Фадеева Феферу было дано право выступить на Первом Всесоюзном съезде советских писателей. И он не подвел, очень хорошо выступил. Аплодировал Горький. Горячо аплодировал переполненный Колонный зал Дома союзов.
   «Изломанных, разбитых, угнетенных и придавленных людей, которые стояли в центре еврейской дооктябрьской литературы, в советской литературе больше нет. Эти горбатые люди исчезли из нашей жизни и больше не вернутся. Сегодня еврейскую поэзию и прозу отличают бодрость и оптимизм. Старых, привычных образов вы не найдете ни у кого из наших советских еврейских писателей. Буржуазные писатели очень мало писали о родине. И Бялик, и Фруг, заливший своими слезами всю еврейскую литературу, много писали о разрушенном Иерусалиме и о потерянной родной земле, но это была буржуазная ложь, потому что Палестина никогда не была родиной еврейских трудящихся масс. Советский Союз поднял всех нас, еврейских писателей, из заброшенных углов и местечек, навсегда похоронил проклятый „еврейский вопрос“, навсегда сжег, уничтожил черту оседлости — низость и подлость царского режима…»
   Фадеев не мог, конечно, помнить, что именно говорил Фефер на том знаменательном съезде, хотя придирчиво читал и редактировал тексты всех выступлений. Но сам Фефер свое выступление очень хорошо помнил. Бережно хранил изданную отдельным томом стенограмму съезда, иногда перечитывал свой текст. Здорово он тогда выступил. Правильно. И все это поняли. Недаром Фадеев позже способствовал его переезду в Москву и даже помог получить отдельную квартиру в доме № 17 на Смоленском бульваре. Многим ли в ту пору давали отдельные квартиры? Правда, не удалось в ней даже обжиться как следует и перевезти из Киева семью — помешала война.
   Фефер не сомневался, что Фадеев и на этот раз поможет ему переехать в Казань, но тот твердо отказал: очень трудно с жильем, город забит москвичами, здесь эвакуированные из столицы наркоматы, главки, театры, в одном только Центральном театре Красной Армии больше ста человек. А оборонные предприятия, всяческие НИИ? Нет, Казань исключается. В Чистополь? Это немного легче. Но подумайте: стоит ли?
   Фефер поехал в Чистополь — на месте посмотреть, что к чему. Ему понравилось. Здесь жили Федин, Леонов, Шкловский, Асеев, Тренев, Пастернак. Галкин тоже здесь жил. В помещении, выделенном писателям, проводились литературные «среды», устраивались платные вечера. Чистопольское отделение Союза писателей даже получило право принимать в Союз новых членов. Сюда наезжали корреспонденты центральных газет, Всесоюзного радио, кинохроника, брали у известных московских литераторов интервью. Здесь кипела жизнь, вытесненная войной из Москвы.
   Фефер уже начал было хлопоты о жилье, но в какой-то из дней, получив талон на обед в писательской столовке, подсел к столу, за которым обедали Пастернак и молодой удачливый драматург Гладков — его пьеса «Давным-давно» широко пошла по театрам, в газетах были положительные рецензии. На первое были пустые щи, к ним давали 200 граммов плохо пропеченного черного хлеба. Второго не было. На третье был еле сладкий чай. В разговоре Гладков обмолвился, что ему нужно идти в горсовет — просить разрешение ввинтить в своей комнате более сильную лампочку, не 40 свечей, а хотя бы 60. Фефер поразился: за такой ерундой нужно идти в горсовет? Гладков спросил: а в Уфе разве не так?
   В Уфе было не так. И обеды были не такие. И в распределителе отоваривали не в пример чистопольскому. Нет, в Уфе было не так. Фефер вернулся в Уфу.
   В 42-м эвакуированным москвичам разрешили возвращение в столицу. Многие ринулись. В полном составе вернулся ЦТКА. Фефер тоже засобирался. Но тут пронесся слух, будто бы на обсуждении какого-то спектакля ЦТКА Щербаков сказал главному режиссеру театра Попову: «Не знаю, не рано ли вы вернулись». Щербаков был секретарем ЦК, заместителем наркома обороны, начальником Главполитуправления Красной Армии и начальником Совинформбюро. Такой человек знает, что говорит. И хотя сердце терзало беспокойство, не займут ли его пустующую квартиру (рассказывали про такие случаи), Фефер решил погодить с отъездом.
   Он продолжал жить в Уфе. Вместе с башкирскими поэтами выступал в госпиталях, на оборонных заводах — в обеденные перерывы, прямо в цехах, перед женщинами в телогрейках и ватных штанах, перед подростками с недетскими лицами. Писал заметки о трудовых подвигах рабочих-евреев и отсылал в Москву, в редакцию «Эйникайта», на Кропоткинскую, 10. Там сидел Шахно Эпштейн, в помещении, выделенном Еврейскому антифашистскому комитету, туда же он перевел редакцию «Эйникайта». Эвакуироваться он отказался. Печатались ли его заметки, Фефер не знал — «Эйникайт» не доставлялась в Уфу. Но денежные переводы приходили — значит, печатались. По радио время от времени передавали выступления Михоэлса — он говорил от имени ЕАК. В газете «Литература и искусство» появлялись рецензии на ташкентские спектакли ГОСЕТа.
   А он, Фефер, вынужден был прозябать в Уфе. Нужно было громко заявить о себе, напомнить. Он задумал большую поэму. О подвиге еврея-танкиста. Битва под Москвой. Кончился боезапас. Командир решает: таранить. Кого? Фашистский танк? А можно? Самолеты таранили, об этом писали. Подвиг Гастелло. А танком танк можно таранить? Лучше — не танк. Вот кого он таранит: фашистскую автоколонну. С бензином. Это хорошо, все взрывается, такого еще вроде никто не писал. Да, экипаж геройски гибнет, но колонна уничтожена, гитлеровцы не получат горючего. Горючего? Нет, еще лучше — колонна с боеприпасами. Гитлеровские батареи не получат снарядов. Вот это хорошо, это правильно. И название — «Взрыв». Взрыв ненависти к врагу. Взрыв любви к Родине.
   Но — вопрос. Еврей — командир танкового экипажа? Правильно ли это? Не получится ли так, что все евреи были танкистами? Или все танкисты были евреями? Нет, пусть командиром экипажа будет русский. А еврей — механиком-водителем. Тоже не очень. Вот как правильно: механиком-водителем будет татарин. Или еще лучше — башкир, тогда поэму переведут и издадут в Уфе. А еврей будет стрелком. То, что надо. Интернациональный экипаж: русский, башкир, еврей. Боевая дружба советских народов.