— Полагаю, Вячеслав Михайлович, вы пригласили меня не только для того, чтобы рассказать о нравах капиталистической прессы.
   — Вы правы. Наибольшие сложности ожидают вас при конфиденциальных встречах. Их будет немало. С видными промышленниками, финансистами, политическими деятелями. Не говоря о деятелях американской культуры. Среди ваших собеседников могут оказаться люди… скажем так — с очень высокой профессиональной подготовкой.
   — Шпионы?
   Молотов усмехнулся:
   — Нет. Специальность этих людей — политический зондаж.
   — Ну, с меня они мало что поимеют. К счастью, я не знаю никаких государственных секретов.
   — Все не так просто, Соломон Михайлович. Вопросы могут быть самые невинные. А ваши ответы тем не менее дадут важную информацию. О внутриполитической ситуации в стране. О настроениях народа, в частности — художественной интеллигенции. Вас могут, например, спросить, как вы относитесь к слухам о том, что дочь товарища Сталина Светлана Аллилуева собирается выйти замуж за еврея Григория Морозова. До вас же доходили эти слухи?
   — Ну, так, краем уха.
   — И как вы к ним относитесь?
   — А как я к ним отношусь?
   — Это я и хочу узнать.
   Михоэлс пожал плечами:
   — Как и все, наверное. Любопытно. Личная жизнь великих мира сего всегда вызывает любопытство.
   — Этот слух, по-вашему, имеет под собой основание?
   — Понятия ни имею.
   — Так и отвечайте. Вероятно, вы уже поняли, к чему я вас призываю. К полной искренности. Вам нечего скрывать. Вам ни к чему хитрить, а тем более вступать с собеседниками в дипломатические игры. Вы обязательно проиграете, они гораздо более сильные игроки. Ваше оружие — откровенность. Это очень сильное оружие.
   — Полная откровенность? — переспросил Михоэлс.
   — Вот именно. В том числе и при обсуждении весьма щепетильного вопроса: о намерениях советского правительства создать на территории Крыма советскую социалистическую республику и открыть ее для переселения евреев не только из Советского Союза, но и всего мира.
   Молотов отметил, как подобрался Михоэлс.
   — Это и есть главный предмет нашей беседы? — спросил он.
   — Вы проницательны, — подтвердил Молотов. — Я вижу, у вас появились вопросы. Задавайте их без стеснения. Беседа у нас неофициальная, можно говорить без обиняков.
   — Даже не знаю, с чего начать. Для меня это полная неожиданность.
   — Это потому, что вы жили в Ташкенте. В Москве эти разговоры уже идут.
   — У советского правительства действительно есть намерение отдать Крым евреям?
   — Этот вопрос обсуждается. В кулуарах.
   — Но Крым оккупирован немцами.
   — Это ненадолго.
   — В Крыму расположена Крымско-Татарская республика.
   — Крым большой. Там живут не только крымские татары. Там созданы и три национальных еврейских района. Еще в начале 30-х годов.
   — Я знаю об этом. Но вряд ли правильно говорить о районах. Насколько я знаю, там было организовано несколько еврейских земледельческих хозяйств в Джанкойском, Каламитском и Евпаторийском районах.
   — Из ваших слов я заключаю, что вы знакомы с историей вопроса. Тем лучше.
   — Мои знания обрывочны и субъективны, — возразил Михоэлс. — Мне хотелось бы узнать, как видится вся ситуация вам.
   — Законное желание, — подумав, согласился Молотов. — Не будем слишком углубляться в историю. Скажу только, что создание автономной еврейской области в Биробиджане не решило проблемы. А если быть совсем откровенным, тогда нас больше волновали не вопросы создания условий для развития еврейской государственности, а совсем другое. На китайской границе скопилось довольно большое количество остатков белогвардейских частей, казачьих формирований. Местное население относилось к ним с известной долей сочувствия. Еврейская колония в этих местах кардинально изменила ситуацию. Белоказаки больше не могли рассчитывать, что их вторжение в Приморье не встретит самого ожесточенного сопротивления со стороны еврейских поселенцев. Таким образом, проблема защиты наших дальневосточных границ была успешно разрешена. Между тем поиски путей решения так называемого еврейского вопроса продолжались. Возник план осушения Сиваша и днепровских плавней. Предполагалось, что эти земли будут присоединены к северной части Крыма. Таким образом, на этой обширной территории можно было бы расселить большое количество еврейских переселенцев. Этот план обсуждался на Учредительном съезде ОЗЕТ, Общества землеустройства евреев-трудящихся, он получил одобрение, но не был осуществлен.
   — Я слышал об этом, — кивнул Михоэлс. — План Ларина, тестя Бухарина.
   — План не был осуществлен не потому, что он принадлежал тестю Бухарина, а потому, что в то время у нас не было средств на проведение ирригационных работ в таком масштабе, — жестко уточнил Молотов. — Тем не менее начало переселению еврейских колонистов в Крым было положено. Перед войной еврейское население в Крыму составляло около сорока тысяч человек. Так что речь все-таки одет не об отдельных земледельческих хозяйствах, а именно о национальных еврейских районах. Как видите, вопрос о Крыме возник не вдруг. Сегодня он просто получил дальнейшее развитие. Вы можете спросить — и вас могут спросить в Америке, — чем объяснить, что этим вопросом советское правительство занимается сейчас, в разгар войны. Ответ простой: мы должны думать о том, как будем жить после разгрома фашистской Германии. Мы уже сегодня заботимся о будущем.
   — Вы хотите, чтобы я сказал в Америке, что советское правительство обсуждает план создания в Крыму еврейской республики?
   — Ни в коем случае, — живо возразил Молотов. — Вы ничего не должны сообщать. Вы артист, а не политик. Вот если вас спросят об этом — можете сказать то, что сегодня узнали.
   — Меня могут спросить, откуда я это узнал.
   — А откуда вы это узнали?
   — От вас.
   — Ну так и скажите! Я повторяю, дорогой Соломон Михайлович, ваше оружие — откровенность. — Молотов улыбнулся. — Вам нечего скрывать, вам не нужно ничего придумывать. Рассказывайте только то, что было. А что было? Вы пришли в гости к Полине Семеновне, большой поклоннице вашего театра, мы с вами разговорились, выпили коньячку… Вас что-то смущает?
   — Мы не пили с вами коньяк.
   — В самом деле? Совсем забыли за разговором. Но мы сейчас это исправим. — Молотов наполнил два хрустальных лафитничка. — Ваше здоровье, Соломон Михайлович!
   — Ваше здоровье, Вячеслав Михайлович!..

 
   Уже в прихожей, прощаясь с гостеприимными хозяевами, Михоэлс спросил:
   — После поездки мне нужно будет представить отчет?
   — Отчет?.. Да, обязательно. А как же? Всем будет интересно узнать подробности вашей поездки. Вас непременно попросят выступить перед артистами, писателями. Может быть, даже опубликуете свой рассказ. Это и будет ваш отчет.
   — Что ж, буду вести дневник. У меня как раз есть подходящий красный блокнот…

 
   Когда за Михоэлсом закрылась дверь, выражение оживления покинуло лицо Молотова. Он долго сидел за столом в гостиной, сцепив перед собой руки.
   Жемчужина села напротив. Спросила:
   — Что-то не так?
   Он ответил не сразу:
   — Не знаю.
   Снова надолго задумался. Потом сказал:
   — Тебе не нужно ходить в ГОСЕТ.
   Она возмутилась:
   — Но почему? Это прекрасный театр!
   — Это еврейский театр.
   — Это государственный еврейский театр! Он свидетельствует о торжестве сталинской национальной политики!
   — От национального до националистического всего один шаг.
   Полина Семеновна нахмурилась. Она не привыкла, чтобы ею командовали. Молотов может командовать в своем наркомате, а в доме она хозяйка. В юности она была подпольщицей, руководила большевистской боевой группой на Украине, занятой Деникиным. Там и стала из Карповской Жемчужиной — это была ее партийная кличка. Она вышла замуж за Молотова в 1921 году, познакомились на Международном женском конгрессе. За двадцать два года она очень хорошо изучила характер мужа. Он был человеком покладистым. Но если говорил «нет», к этому стоило прислушаться.
   Она спросила:
   — В чем дело?
   Он снял пенсне, потер пальцами натруженную переносицу и снова надел пенсне. И только после этого ответил:
   — Не знаю. Я не понимаю, что происходит. И мне это очень не нравится.

 
   Эту же фразу, почти слово в слово, произнес в этот вечер еще один человек. Заместитель Молотова по Наркомату иностранных дел, заместитель начальника Совинформбюро Соломон Абрамович Лозовский. Крупный, холеный, всегда в прекрасной шевиотовой тройке, с тщательно повязанным галстуком, с сединой в густых усах и профессорской бородке. Член партии с 1901 года. С большим опытом ссылок, побегов и подпольной партийной работы. Он заставил Михоэлса подробно, очень подробно повторить его разговор с Молотовым. После этого и сказал:
   — Не нравится мне это.
   — Почему? — спросил Михоэлс.
   — Тебя ввели в какую-то очень большую игру. Причем используют втемную. Не посвящая в суть роли. Это мне и не нравится.
   — Почему? — повторил Михоэлс.
   — Что делают с фигурой, когда она сыграет свою роль?
   — Ты думаешь, Крым — игра?
   — В этом нет ни малейших сомнений. Весь вопрос — какая?
   — Разве с тобой он этого не обсуждал?
   — Кто?
   — Как — кто? Молотов.
   — При чем здесь Молотов? Молотов — исполнитель. По своей инициативе он полшага не сделает! За всем этим стоит не Молотов.
   — Ты думаешь…
   — Да. Сталин.

 
   Через два дня Михоэлс и Фефер стояли на краю летного поля и смотрели, как военные авиатехники освобождают от маскировочной сетки двухмоторный транспортный самолет. Они были в одинаковых черных костюмах, срочно пошитых для них в ателье наркоминдела, с одинаковыми фибровыми чемоданами, выданными им по ордеру в Военторге, в одинаковых серых габардиновых макинтошах. Как цирковая гастролирующая пара Пат и Паташон.
   — Как называется этот самолет? — спросил Михоэлс у сопровождавшего их начальника аэродромной охраны.
   — «Дуглас», товарищ Михоэлс.
   — Это американский самолет?
   — Так точно, американский.
   — Выглядит неплохо. А из Ташкента я летел на нашем. Казалось: вот-вот развалится. Но, как ни странно, не развалился. Хочется верить, что это «дуглас» тоже не развалится. — Он повернулся к Феферу: — Ицик, вы раньше летали на самолете?
   — Нет. А что?
   — Не нужно так нервничать. Это не так уж страшно. Я вам дам только один хороший совет. Если вас потянет блевать, не выскакивайте-таки на улицу.
   Начальник охраны засмеялся.
   Фефер раздраженно буркнул:
   — Не стройте из себя еврея больше, чем вы есть.
   Михоэлс удивился:
   — А кого же мне из себя строить? Нас и посылают в Америку, чтобы мы строили из себя евреев!

 
   Через час, уже в самолете, Фефер сделал первую запись в своем новеньком черном блокноте:
   «Взлетели с аэродрома (
секр.). Курс (
секр.).
   В присутствии начальника охраны М. высказал клеветническое утверждение, что советские самолеты могут развалиться в воздухе.
   Воздушные ямы вызывают оч. непр. ощущения.
   Трудно представить, что через десять — пятнадцать часов мы уже будем в Америке».

 




3. ОТЧЕТ





I


   Красный блокнот:
   «Из Москвы до Нью-Йорка я и Фефер добирались в течение сорока дней.
   Этот рекорд был нами поставлен не на волах, не на верблюдах, а на всамделишных американских самолетах.
   В Тегеране нас продержали в ожидании „прайорити“ — преимущественного права посадки на самолет — три недели. Успокаивали тем, что как только мы оторвемся от иранской земли, то „ляжем на прямой курс“. Опять же, если не будет никаких случайностей над горами или над океаном и ежели все прививки против чумы, тифа, холеры, желтой лихорадки и многих других болезней будут в порядке. В этом случае мы без всяких задержек долетим до США.
   Держи карман шире.
   Мы пронеслись над Персидским заливом, пересекли Иран, проплыли над Палестиной и, огибая Порт-Саид, поклонились с высоты пирамидам и приземлились в Каире. Здесь повторилось то же, что в Тегеране. Прождали дней восемь, и при посадке нас снова заверили, что теперь-то мы уж точно „ляжем на прямой курс“. Но в Хартуме нам пришлось несколько дней дышать накаленным воздухом пустыни, а в Аккре — влагой Золотого Берега. Если учесть все это, приходится даже удивляться, как это мы уложились всего в сорок дней.
   Естественно, что многократные пересадки и задержки в пути, вовсе не связанные ни со случайностями, ни с прививками, не могли не влиять на наше настроение. И в минуты, когда глаз был уже насыщен множеством памятников, которые старый шах наставил себе при жизни в Тегеране, когда слух притупился от шума многоязычной толпы в Каире, когда ноги устали от беготни по офисам с просьбами и требованиями отправить нас с ближайшим самолетом, когда мы уже без переводчика понимали, что унылый рефрен „Мэй би, туморроу монинг“ означает „Может быть, завтра утром“, — мы в припадке человеческой слабости готовы были объяснить все эти многодневные задержки не войной, как нам говорили, а холодком, попросту говоря — отсутствием энтузиазма у лиц, от которых зависел наш полет.
   Все это, однако, смягчалось другими, теплыми волнами, которые докатывались до нас, ибо, как граждане СССР, лишь недавно расставшиеся с родной землей, мы вызывали к себе необычайный интерес со стороны самых разнообразных людей в самых разнообразных местах.
   Врач-перс в Тегеране. Гид-араб у пирамид в Каире. Американский военный летчик в Хартуме. Еврейская девушка, медсестра в Иерусалиме. Лодочник на Золотом Берегу. Каменотес на острове Осенчен. Сторож-негр в Нигерии. Все они забрасывали нас вопросами:
   — Были ли вы в Сталинграде?
   — Как воюют советские женщины?
   — Верно ли, что немцы убивают детей?
   — Пострадала ли Москва от бомбежек?
   — Откуда Красная Армия черпает свои силы?
   — Можно ли свободно молиться в СССР?
   — Что такое „таран“?
   На этот вопрос подробный и обстоятельный ответ дал мой попутчик И. Фефер. Правда, он говорил почему-то о танковом, а не о самолетном таране. Но говорил интересно и со знанием дела».

 
   Черный блокнот:
   «М. ведет себя развязно до неприличия, вступает в разговоры со всеми подряд. Я сделал ему замечание о том, что мы представители СССР и должны соблюдать чувство собств. достоинства. М. послал меня в заднюю часть человеч. тела…»

 
   Красный блокнот:
   «И вот мы, наконец, в Нью-Йорке. В первый же день — митинг на стадионе Поло-Граунд.
   Не знаю, как это описать.
   На огромном пространстве стадиона — море голов. Ни просвета между людьми, сплошная живая масса. Белые, черные, желтые лица. Американцы, итальянцы, китайцы, французы, чехи, сплошной Вавилон. На каждую фразу — рев, свист (
в Америке это знак одобрения), лес взметнувшихся рук: „V“ — виктория, победа. „Ред Арми“ — „V“. Сталинград — „V“. „Сталин“ — „V“, „V“, „V“!
   Я говорил по-русски. Мог бы на идише и даже по-китайски. Это было неважно. Не нужен был переводчик. Важно было, что говорит человек из России.
   Что я чувствовал? Я не могу этого передать…»

 
   Черный блокнот:
   «На митинге на стад. Поло-Граунд присутствовало, как на следующий день писали в газ., более 50 тыс. чел. На трибуне присутств. и выступали: мэр Нью-Йорка Ла Гардия, ученый А. Эйнштейн, председатель евр. конгресса США С. Вайз, сенатор Д. Лимен, юрист Д. Розенберг, писатели Ш. Аш, Э. Синклер, Л. Фейхтвангер, певец П. Робсон, киноартист Э. Кэнтор и др. После митинга мне сообщили, что в фонд Кр. Армии сделано пожертв. на сумму больше 370 тыс. долларов. В коробках для пожертвований было много монет по 50 центов, 1 д., банкноты в 1, 5, 10 д., чеки на 100 и 200 д., а один чек на 8 тыс. д. Это очень большие деньги. В Нью-Йорке пообедать в ресторане можно за 2 д., ботинки стоят 5 д., а шерстяной костюм 10–12 д.
   На митинге М. вел себя неприлично. Он стоял на триб. и плакал. Я протянул ему нос. платок, чтобы он вытер слезы. М. сказал, чтобы я сунул свой платок в задн. часть чел. тела…»

 

 
   Красный блокнот:
   «Нет ни времени, ни сил даже на небольшие заметки для памяти. Встречи и выступления идут одно за другим. Города мелькают, как в киноленте: Вашингтон, Бостон, Лос-Анжелос, Детройт, Чикаго, Сан-Франциско, др. Утром встречи на заводах, в школах и университетах, после обеда — митинги на стадионах и в арендованных залах, вечером — приемы в нашу честь. Часа четыре сна — и все снова.
   После круиза по югу США вернулись в Нью-Йорк. В аэропорту нас уже ждали, было запланировано наше выступление по всеамериканскому радио. А нам хотелось только одного: добраться до отеля, принять душ и хоть час поспать. Попробовали перенести выступление. Сопровождавший нас сотрудник советского посольства сделал большие глаза: „Вы с ума сошли! Вам дают ''праймери'' — лучшее время. Этой чести добиваются президенты. Немедленно соглашайтесь!“ Пришлось выступить. Говорят, нас слушали более 20 млн. американцев. Конгресс США после нашего выступления был завален письмами избирателей: все требовали открытия второго фронта. Ради этого можно было и не поспать…»

 
   «В газетах — отчеты о митингах с нашим участием. В основном доброжелательные. Но есть и враждебные. „Ридерс дайджест“, газета с откровенным антикоммунистическим душком, запустила „утку“: Михоэлс и Фефер вовсе не артист и поэт, а участники Сталинградской битвы и прибыли в Америку со специальной миссией, поэтому нас надо остерегаться. Эффект был совершенно неожиданный. В зал, рассчитанный на 10 тыс. человек, набилось вчетверо больше. Огромная толпа стояла на улице, не вместились. Над входом в зал был плакат: „Привет героям Сталинграда!“ Мы уверяли, что это ошибка, но нам никто не хотел верить. Кончился этот митинг не лучшим для меня образом. На платформу, устроенную над сценой, чтобы нас было лучше видно, после окончания митинга полезли люди — жать нам руки и брать автографы. Платформа рухнула, я сломал ногу и очутился в госпитале…»

 
   «Насчет нравов американской прессы Молотов прав. На днях был корреспондент из „Нью-Йорк таймс“. Заговорили, как почти всегда при моих встречах с американцами, о втором фронте. Я сказал, что в Америке об этом много говорят, но ничего не делают. „Вот был, — говорю я, — такой писатель в России — Антон Павлович Чехов. Он сказал, что если драматург вешает в первом акте на стену ружье, то по ходу пьесы оно должно обязательно выстрелить. Нам кажется, что в Америке очень много ружей висит на стенках и не стреляют туда, куда нужно“. Вчера принесли газету. На первой странице огромный заголовок: „Антон Чехов о втором фронте“.
   Фефер допекает меня своими нравоучениями, как бонна. Он считает, что я слишком откровенно говорю с журналистами. Сам он держится, будто проглотил аршин, и старается быть святее Папы Римского. За что и поплатился…»

 
   Черный блокнот:
   «Михоэлс вторую неделю лежит в госпитале. Врачи говорят, что нога срослась не совсем правильно. Предложили сломать. М. категорически отказался. Сказал, что он не может пролеживать бока в больнице. Его предупредили, что он будет хромать и ему придется ходить с тростью. Он сказал, что всю жизнь об этом мечтал. Его пообещали выписать через три дня.
   Во время моего пребывания у него в палате пришел корреспондент из „Нью-Йорк джорнэл америкэн“, задал вопрос: „Правда ли, что в концентрационных лагерях Советского Союза содержатся миллионы политических заключенных?“ Михоэлс ответил: „Понятия не имею“. Этот же вопрос корреспондент задал мне. Я заявил, что это злобная клевета на советское государство. Он спросил, чем я могу это доказать. Я ответил, что не желаю участвовать в провокационных беседах. Когда корреспондент ушел, я в резкой форме указал М., что он был обязан дать решительный отпор антисоветским высказываниям. Он ответил, что я совершенно прав, но вид у него при этом был ухмыляющийся.
   Через три дня вышел номер этого „Джорнэла“. Мое интервью было озаглавлено: „Советский поэт Фефер заявил, что в СССР нет политических заключенных, но никаких доказательств привести не смог“. Михоэлс хохотал, как припадочный. Я обиделся. М. сказал, что, когда меня за это интервью посадят, он будет точно знать, что по крайней мере один политический заключенный в Советском Союзе есть.
   Ничего, это ему припомнится. Ему все припомнится. Хорошо смеется тот, кто смеется последним…»

 
   Красный блокнот:
   «Две недели назад закончилось мое больничное заточение. Нога заметно побаливает, передвигаюсь на костылях. Хирург сказал, что потом я смогу ходить с тростью. Всю оставшуюся жизнь. Досадно. Но еще месяц-полтора провести в госпитале — этого я позволить себе не мог. Ну, буду ходить с тростью, что делать. Гамлета мне все равно уже не сыграть. Зато, если случится, легко будет играть Квазимодо из „Собора Парижской Богоматери“, не нужно будет притворяться хромающим.
   И снова все завертелось, как в киноленте. Теперь мне даже на короткое расстояние подают машину.
   Очень большую помощь в наших поездках и встречах оказывает вице-консул советского посольства в США Григорий Маркович Хейфец, довольно молодой, очень обаятельный человек. В совершенстве владеет четырьмя языками. Рассказал, что его отец был одним из организаторов американской компартии, работал в Коминтерне. Он еврей, хотя внешне скорее похож на выходца из Азии — смуглый, поджарый, с голубыми глазами и открытой улыбкой. Очень деликатен, ненавязчив, не стремится обязательно присутствовать при моих приватных встречах с американскими деятелями, чего можно было ожидать от приставленного к нам советского дипломата, не задает никаких вопросов о содержании моих бесед. С Фефером держится официально, отчужденно. Правда, однажды я увидел их сидящими рядом в баре отеля. Но они даже не разговаривали, просто сидели рядом. Возможно, оказались в этом баре вместе случайно.
   Неделю назад Хейфец куда-то исчез. Его заменил другой сотрудник консульства. Фефер несколько раз спрашивал, не приходил ли ко мне Хейфец и не звонил ли он мне. Я отвечал: нет, не заходил и не звонил. Фефер показался мне отчего-то встревоженным, явно нервничал…»



II


   Фефер действительно нервничал. На это у него было две серьезных причины.
   Одна была связана с недавно прошедшим митингом нью-йоркских меховщиков. Встречали Михоэлса и Фефера, как всегда, очень горячо, было много пожертвований в фонд Красной Армии: нью-йоркские скорняки, по большей части евреи, были людьми состоятельными. После митинга глава профсоюза меховщиков Арон Шустер сказал, что профсоюз принял решение сшить для товарища Сталина и товарища Молотова хорошие шубы, чтобы они не мерзли суровой русской зимой. Нужно было снять мерки с людей, совпадающих комплекцией с Молотовым и Сталиным. Проблема с Молотовым решилась легко. Михоэлс сказал, что для модели лучше всего подходит сам Шустер: такого же роста, такого же аккуратного телосложения. С размерами товарища Сталина было гораздо сложней. Гораздо. Михоэлс, с присущей ему безответственностью, пытался утверждать, что Сталин примерно его роста, только чуть уже в плечах. С этим Фефер не мог согласиться. Решительно не мог. Как это так? Великий Сталин — такой же недомерок, как Михоэлс? Да вы что, издеваетесь?
   Хорошо, Шустер и его закройщики не говорили по-русски, разговор шел на английском. Фефер перебил переводчика, не дал ему договорить. Решать нужно было очень быстро. И Фефер решился: мерку нужно снимать с него, Фефера. Михоэлс изумился:
   — Ицик! В вас же живого роста все метр восемьдесят! Товарищ Сталин заблудится в такой шубе!
   Но Фефер стоял стеной. Да, он не видел товарища Сталина вблизи. Но он видел товарища Сталина на трибуне Мавзолея, еще до войны. Товарищ Сталин стоял рядом с товарищами Ворошиловым, Кагановичем. Они что, маленького роста? А товарищ Сталин не выглядел ниже их.
   Михоэлс сдался: поступайте как знаете.
   Через неделю привезли шубы. Замечательные шубы: из тонкого черного английского сукна, на лисьем меху, с воротниками из каракульчи с легкой проседью, — самый знаменитый сорт каракульчи, объяснил Шустер, только очень богатые люди могут позволить себе иметь шубы с воротниками из такой каракульчи. Примерили. И на Шустере, и на Фефере шубы сидели словно влитые. Шустер был чрезвычайно доволен.
   Шубы упаковали и оставили в номере Фефера. Всю ночь Фефер глаз не мог сомкнуть. А вдруг Михоэлс прав? Не может быть, чтобы товарищ Сталин был таким невысоким. А вдруг может? Получится что? Получится издевательство над…
   А шить для товарища Сталина шубу по росту Михоэлса — не издевательство?! Это же сразу попадет в газеты, станет известно всему миру!
   Нет, он прав. Как бы там ни было, какого бы роста товарищ Сталин ни был на самом деле, но Фефер прав. Это политический вопрос. И он, Фефер, решил его правильно.
   Так он успокаивал себя, но на душе было очень тревожно. Не радовало даже, что ему и Михоэлсу нью-йоркские меховщики тоже презентовали по шубе. Конечно, без каракульчи с сединой и не на лисьем меху, но легкие, теплые, из хорошо выделанной овчинки, с бобровыми воротниками, в Москве таких не достанешь.
   Вторая причина, заставлявшая Фефера нервничать, заключалась в том, что исчез Хейфец. Через три дня — отлет в Мексику. Что делать с отчетами, которых у Фефера скопился уже целый пухлый конверт? Везти с собой? А вдруг мексиканские пограничники или таможенники обыщут его и найдут отчеты?