- Кажется, понимаю, - сказала Наташа и прикрыла глаза.
   Другая музыка слышалась ей, другие нервы. Маленький мальчик загонял аккомпанемент, не сводя с нее умоляющего взгляда, в недоумении - откуда взялась эта безумная спешка и что лучше - продолжать или остановиться, а когда она отказалась раскланиваться и убежала, стучал ей в дверь, плакал, убеждал, что не нарочно.
   Рояль остался в Тифлисе у новых хозяев, Миша в Америке, Игорь на канале, она здесь, в музыкальной школе, прислушивается к игре вундеркиндов.
   - Мне нравится, как вы ведете дело, Наталья Михайловна, - сказала завуч. - Все у вас на месте, все чистенько, во всем при желании можно разобраться. Вам нравится работать у нас?
   - Я очень люблю музыку, - сказала Наташа. - Я певицей хотела стать.
   - Певицей? Как интересно! Представляете, я тоже в юности хотела быть певицей, но с такой внешностью, как у вас, конечно, это могло быть чем-то выдающимся. Почему не стали?
   - Не знаю, - пожала плечами Наташа. - Воли мало.
   - Да, здесь нужно воловье терпение, - сказала завуч. - У меня оно было, но тоже что-то не получалось, меня прослушал профессор Михайловский, тот самый, вы, конечно, знаете, и отговорил. Теперь жалею. У меня меццо-сопрано, редкий голос, - сказала завуч и отвернулась. - А у вас?
   - У меня обыкновенный голос, - сказала Наташа. - Ничего особенного.
   - Я попросила бы вас, Наталья Михайловна, - сказала завуч, успокоившись, - тщательней расписать занятия на эту неделю и вручить педагогам: Раиса Павловна жалуется, что не может разобраться в вашем почерке, распишите ей, пожалуйста, внятней, может даже заглавными буквами, люди разные.
   - Хорошо, - сказала Наташа.
   Потом в учительскую пришли другие педагоги, они были оживлены, как люди, имеющие возможность чему-то учить других, с Наташей все были приветливы, но, как ей казалось, в сердце ее не принял никто, а она и не настаивала, у нее уже был свой коллектив - она и Таня, вполне достаточно.
   Игорь ничего не писал, но то, что она знала из газет, обнадеживало, канал строится, и очень скоро строительство будет закончено, и тогда он вернется, а что будет дальше, она не знала, потому что нельзя строить планы даже на день вперед, это единственное, чему она научилась у жизни.
   Таня поступила в институт, и это было приятно и странно, странно ей, совершенно не приспособленному человеку, быть мамой такой умной, такой расторопной девочки, занимающейся совершенно непостижимым делом - прикладной математикой и еще после лекций прирабатывающей на своей кафедре лаборанткой. Деньги, конечно, небольшие, но казавшиеся Наташе огромными, как и любые деньги, она никогда не знала - откуда они берутся.
   Но вот скоро у нее самой - первая зарплата. А за что? Что она сделала, чем заслужила, и хватит ли у нее смелости придти ее получить? Не было ни одного дела, которое не сумел бы сделать за нее кто-то другой. Но она все же живет, дышит, ей нравится жить, зная, что Игорь скоро вернется, а чтобы дождаться, надо что-то есть, делиться со старыми женщинами, тетушками Паши Синельникова.
   Противно, что все время приходится рассчитывать, Господи, как она ненавидит рассчитывать, ее совершенно избаловал Миша, а тут еще Таня вчера поругала за то, что она купила бутылку хорошего грузинского, наверное, слишком дорогого вина, ей захотелось очень, а Таня, начав ворчать, вдруг разрыдалась и бросилась обнимать ее, извиняться, а потом они выпили всю бутылку, вспоминая.
   Оказывается, эта хитрая и невнимательная девочка оказалась очень наблюдательной, особенно к запретным моментам жизни - она запомнила все, что вытворял Игорь в саду в тот вечер, она не спала, а подглядывала, когда он танцевал на садовом столе совершенно голый, а Наташа оглядывалась - не видит ли кто и хохотала.
   И еще она видела, как Михаил Львович взял за плечи соседку в коридоре у шкафа и как соседка, зашедшая на минутку, тут же стала его целовать, а он отвечал ей, очень глубоко дыша между поцелуями, как утверждала Таня.
   - Между ними потом что-то было, между дедом и Павлой Сергеевной, я знаю.
   - Не говори глупости!
   - Было, было! Дедушка вообще большой был ходок!
   И Наташа отмахивалась, хохоча, не желая вдаваться в шалости отца, она и сама помнила, как из окна его спальни, услышав шаги Наташи, выпрыгнула его сослуживица, Элеонора Матвеевна, и сломала ногу, как она стонала под окном, а Михаил Львович, не в состоянии объяснить Наташе, что происходит, все разводил руками и кричал в окно: "Сейчас, сейчас!"
   Обе разгорячились, вспоминая деда, и Таня сбегала еще за одной бутылкой, и стало так хорошо, совсем хорошо...
   - Что вы тут понаписали, дорогая моя? - услышала Наташа голос Раисы Павловны. - Это у меня-то шесть часов в неделю? Кто вам так велел написать? У меня меньше восьми никогда не было.
   - Разрешите, я пересчитаю, - сказала Наташа, - наверное, я ошиблась.
   - Нет уж, я думаю, вас просили так написать, я думаю, что с того времени, как вы появились у нас, вам удалось отравить атмосферу настолько, что даже ко мне некоторые руководители стали хуже относиться. Ведь вы нашептываете? Нашептываете?
   - Что я могу нашептывать? - с ужасом спросила Наташа.
   - Что я некомпетентный педагог, например, что я не в Москве консерваторию кончила, в Житомире, вы же все знаете, вы же с музыкальным образованием, певицей хотели быть, я слышала. Не получилось! Не претендуете ли вы сейчас, милочка, на какое-нибудь другое место?
   - Я ничего не умею, - сказала Наташа, - понимаете, вообще ничего не умею.
   Она сказала это так искренне, что Раиса Павловна растерялась. Молодая прекрасная женщина стояла перед ней и произносила такие слова, которые никто никогда ей не говорил, их нельзя было говорить, стыдно, их так часто хотелось произнести даже самой Раисе Павловне, но она скорее бы умерла, чем позволила себе это.
   - Простите, пожалуйста, - сказала она и, порывшись немного в сумочке, чтобы справиться с собой, вышла из учительской.
   Снова стало хорошо и тихо. Наташа взяла табель и стала искать ошибку.
   - Два часа - понедельник, два - вторник, час - пятница...
   32
   Увозили ее зимой девятнадцатого, и, если бы зимой и вернулась, все превратилось бы в одну черную дыру забвения - стужа и метель, метель и стужа. Но весна резко сдвинула в памяти город, будто Нина и не уезжала. Ничего не изменилось, город носил свое новое название, как она американское гражданство, равнодушно. Он был слишком раскошен, чтобы обращать внимание на такие мелочи, как революция. Он находил спасение в гордыне. Вот чему надо было у него учиться - презрению к частностям. Вот такие лапища у львов, вот такие копыта у коней, а размах улиц - как шаги Бога!
   Нина брела себе и брела, она не знала, когда придет к Гудовичам, и не хотела слишком торопиться, в конце концов просьба зайти к Вере Гавриловне это последнее, что их связывало с Мишей, и она не торопила это последнее, хранила. Завтра она проснется, и никакой памяти не останется об их жизни, совсем никакой, будто ее и не было.
   Она шла по Петербургу походкой своего брата, Владимира Сошникова, франтовато, стараясь опередить прохожих, чтобы ничья спина не маячила впереди, она давно уже становилась похожа на брата и не догадывалась об этом. Если бы догадалась, ей было бы на все наплевать, презрение к опасностям - черта семейная, но что-то мешало ей до конца оторваться от страха за себя, Андрюшу, Юрия Николаевича и почему-то за Гудовича, а почему, она уже совсем не понимала, это произошло как-то само собой, не уходил из сердца и не уходил.
   Дом на Фонтанке, в верхнем этаже которого находилась квартира Веры Гавриловны, был известным доходным домом в Петербурге. Раньше их было много, таких домов, она легко проходила мимо, а сейчас оказалась, что каждый один. И по одному все эти годы она их теряла. Это было удивительно почувствовать, что теряла то, о чем и не знала толком, относилась с равнодушием, рассчитывая вернуться, но это правда, она и не знала, что могла потерять этот город по крупицам, а это страшнее, чем весь сразу.
   Огромный красный, сознающий свое значение дом, с таким знанием выстроенный, с такой веселостью, может быть, из чувства превосходства перед домами, рожденными в муках творчества, он появился легко и приготовился к счастливой жизни, а когда она наступит, ему было все равно, он может ждать долго.
   О собаке Миша мог и не знать, Леня совсем недавно завел собаку, но почему-то Нине стало не по себе, когда услышала за дверью мощный собачий лай и представила, что собака сейчас обнимет ее своими лапами и она едва ли удержится на ногах.
   - Сумасшедший дом! - сказала Вера Гавриловна. - Когда вы приехали? Где Миша? Почему я ничего не знаю?
   - Миша в Америке, - рассеяно сказала Нина, сбитая с толку беспокойными движениями вокруг нее огромного щенка ньюфаундленда. - Я одна.
   - Но почему вы здесь и как? Да заходите же, заходите, родная моя! Леня, убери собаку, к нам Нина приехала, Мишина Нина из Америки, ты представляешь?
   - Вы и есть Нина? - спросил Леня - Вас только одна Верочка и видела, а мы все мечтаем.
   - Вот, увидели, - сказала Нина.
   - Почему вы не раздеваетесь? - спросила Вера Гавриловна. - Что вообще происходит? Леня, я прошу тебя, убери эту псину! Я оставила вас в девятнадцатом, с тех пор прошло столько лет, вы совсем не изменились, такая же бука, как прежде. Что, мой сын плохо встретил вас там, в Америке?
   - Не обращайте внимания, - сказала Нина, следя за тем, как Леня с трудом уволакивает огромного щенка из комнаты. - Трудно возвращаться, все новое, я хожу, хожу... Миша очень хорошо меня встретил.
   - Как он там? Только честно, я вижу по вашим глазам, что-то произошло. Выкладывайте сразу, не щадите меня, я не люблю, когда меня щадят.
   - Нет, нет, - успокоила Нина. - Он совершенно здоров и шлет вам вот эти вещи. Они для вас и Наташи, он сказал, вы сами разберетесь.
   - Нет, правда, все хорошо? Правда? И он вас отпустил? Зачем вы здесь? Почему вы приехали одна? И вообще, как вы приехали? Как вы живете там, как добрались в девятнадцатом, что вы делали все эти годы, дорогая моя девочка? Ой, я сейчас умру, - сказала она и взялась за сердце.
   - Видишь? Тебе все нужно сразу, - возмутился Леня и побежал за каплями.
   - Дурачок! - сказала Вера Гавриловна. - Никак не может поверить, что у меня болит по-настоящему сердце только от любви к нему. Ниночка, не мучайте меня, снимите пальто, вы чего-то недоговариваете.
   - Ради Бога, разденьтесь, - сказал Леня, вернувшись. - Пожалуйста.
   Нина сняла пальто и села, положив его себе на колени.
   - У вас замечательный сын, - сказала она. - Он читает лекции в Пенсильванском университете по русской истории.
   - Вот видите! - закричала Вера Гавриловна. - Я всегда знала, Миша прирожденный педагог! Ну и как, любят ли его студенты? Он на хорошем счету?
   - Он преуспевает, - сказала Нина. - Так принято говорить у них в Америке.
   - Почему "у них"? Вы никак не можете привыкнуть? Вам трудно?
   - Я уехала, - сказала Нина.
   - Уехали? А Миша?
   - Миша остался.
   - Ничего не понимаю. Леня, ты что-нибудь понимаешь? Вы уехали на время, он отпустил вас?
   - Я уехала навсегда, вместе с сыном. У меня теперь другой муж.
   - Ах вот как! - сказала Вера Гавриловна, и вдруг замолчала, совершая в наступившей тишине какое-то невероятное усилие над собой, если можно назвать усилием попытку сбросить с себя оболочку духа, с которым ты жила все эти годы, к которому привыкла, а теперь он стесняет тебя и ты стягиваешь его, как струпья кожи с обоженного тела. И Нина увидела, как медленно возникает перед ней та самая дама, что стояла в дверях ее дома в ту морозную ночь, не желая входить сразу, пропуская впереди себя стужу, в приталенном пальто, с муфтой в руках, с подозрением приглядываясь к ней.
   - Вы уехали? Ну, конечно же, ничего другого я от вас не ожидала, наконец сказала она.
   - Верочка, пожалуйста... - пролепетал Леня.
   - Не волнуйся, Ленечка. Это уже неважно. Со мной ничего не случится. Что в этой коробке? - спросила она. - Я могу посмотреть?
   - Это вам, - сказала Нина. - От Миши.
   Вера Гавриловна открыла коробку и долго всматривалась, ничего не извлекая, перебирая содержимое кончиками пальцев, так долго, что Нина решила, что она забыла о ее существовании и, чтобы избежать продолжения этого разговора, лучше всего уйти.
   - Вы знаете, что здесь? - спросила Вера Гавриловна.
   - Да.
   - Мне кажется, - сказала Вера Гавриловна, закрывая коробочку, - вы способны донести, что у нас хранятся эти вещи, вы на все способны.
   - Не смейте меня оскорблять, - сказала Нина. - Я люблю вашего сына.
   - Вы на все способны. Я вас раскусила еще тогда, зимой, в девятнадцатом. Немедленно заберите эти драгоценности.
   - Но они ваши, честное слово, я никому не скажу, мне некуда их девать, я не уверена, что я или мой муж еще когда-нибудь окажемся в Америке, в конце концов, вы можете отдать их Наташе, Миша сказал: "Моей семье".
   - Не смейте произносить имя моей дочери! - сказала Вера Гавриловна. Она умеет ждать. А вы, вы не сумели оценить даже Мишу, Господи, почему он не познакомил нас тогда, до революции, вот несчастье, я бы сумела его отговорить! Забирайте шкатулку, вы, провокаторша, и вон из этого дома, вон!
   - Уходите, пожалуйста, - Леня выхватил у нее из рук пальто и стал судорожно надевать, подталкивая к двери. - Вам не надо было приходить, Миша ошибся, это очень-очень жестоко, вероятно, он думал, вы передадите с кем-нибудь другим.
   - Но он просил именно меня! - крикнула Нина.
   - Значит, ему было в этот момент очень плохо, - сказал Леня. - Как вы этого не понимаете? И не возвращайтесь к нам больше, пожалуйста.
   Нина осталась на площадке с коробочкой в руках, она подождала еще немного, прислушиваясь, не выпустят ли запертую по ее вине в соседней комнате собаку, потом поднялась на пролет выше и села на подоконник. Окно было открыто, и, наклонившись, она могла видеть изнанку дома, когда с высоты становилось ясно, что это не просто хороший доходный дом, а крепость - со своими бойницами, серыми уступами стен, бойцами, заточенными в этих стенах добровольно, до конца жизни. Она сидела на подоконнике и думала: а что, если закончить здесь все сразу и с концами, вниз головой, на дно двора, и пусть закричат дети, и откроются окна, и Вера Гавриловна откроет окно и поймет, наконец, что не только она одна умеет страдать, - но тут же, вспомнив о Вере Гавриловне, пожалела себя и швырнула шкатулку в окно.
   33
   - Удивительно, как он нашел себя! Вот его место! Я говорил товарищу Фирину, - захлебывался от волнения курносый: - вы его от себя никуда не отпускайте, а если вдохновения хватать не будет, я свои стихи подошлю, напишите только, что надо.
   Никогда еще Наташа не видела курносого в таком восторженном состоянии, ей было как-то не по себе, что он способен восторгаться, как все люди, и то, что он пришел, как простой смертный, передать привет от Игоря, тоже смутило ее, в этом было что-то неправильное, но он здесь, в их доме, в Москве, именно он, и придется неизвестно на какое еще время довольствоваться его рассказом, поверить именно ему.
   Одного она боялась - что он отравит их ожидание какой-нибудь гадостью, но в этот раз курносым владел несвойственный ему пафос, и он торопил свой рассказ, торопил, будто боялся, что вдохновение захлебнется и ему придется замолчать, а молчать ему, по-видимому, уже давно было не о чем.
   - Феерическое зрелище, - говорил он. - Эти костры на берегу, огромные сосны, фигуры с тачками на фоне неба, по мере отдаления все мельче и мельче, совсем, как муравьи на фоне мироздания, помните Брейгеля: красные домики на белом снегу, женщины с коромыслами, дети - кто на салазках, кто на коньках, мужики тянут под уздцы лошадей, они застревают в снегу, крошечные деревья, как веники, много-много, собаки лают на ребятишек, а ты приглядываешься и замечаешь еще фигуры и еще. Как они умещаются в одну раму? А тут тоже умещаются, и среди них, представляете, ваш отец, пусть не на первом плане, но тоже очень заметен: лысый, смешной, поет частушки, кувыркается, выбрасывает такие антраша - лучше любого клоуна. Клоун - плохое слово, недостаточное: скоморох, шут, ряженый - вот точно! Русский человек приводит наконец в порядок свою землю.
   - И женщины там есть? - спросила Наташа.
   - Ну, конечно, вы не поверите, там труд раздельный, там женщины - и наказание и награда за труд, надеюсь, у Игоря нет проблем, в агитбригаде много проституток и каких талантливых, там есть одна маленькая, такая вертихвостка, вы не представляете, с такой откровенностью о себе, сцены из жизни, и все это выразительно, страшно, ваш папа умеет, совсем как у Босха.
   Курносый все время рассказывая вертел головой, будто искал что-то. Две старые тетки Паши Синельникова следили за ним с ужасом, они не понимали, кто пришел. Вероятно, он искал, чего бы поесть, но в доме ничего, кроме огромного красного яблок,а не оказалось.
   Мучительно было смотреть, как он перочинным ножом раздевает яблоко одной непрерывной лентой.
   - Я вам почему-то не верю, - сказала Таня.
   - Это мне совершенно все равно, - сказал курносый, жуя. - Не верите, ваше дело, я не понимаю, что меня к вам занесло, Игорь ни о чем таком не просил.
   - Таня, прекрати! - сказала Наташа. - Очень хорошо, что пришли.
   - Дочь ваша считает иначе. Вероятно, она в силу своей профессии испытывает презрение к людям творческим, я ее понимаю, скоро, очень скоро стихи совсем не будут нужны, каждый их поступок там, на канале, каждый поворот головы становится стихом, простые хорошие советские парни, и полотна не нужно - приезжайте и смотрите сами, как они движутся на фоне неба, со своими тачками, да, да, совсем как у Брейгеля.
   - Вы что, все время с парохода смотрели? - спросила Таня.
   - Ах, как остроумно! - сказал курносый. - И с парохода, и так, совсем близко, представление проходило ночью на поляне, единственная беда - комары, они там огромные, как собаки, пока всю кровь не выпьют, не успокоятся, а потом нас угостили прекрасным обедом, там чудно готовят, представляете? обратился курносый к тетушкам Паши Синельникова, повернувшись спиной к Тане. - Уху надо, оказывается, отваривать трижды, разные сорта рыбы, что там ловят - щуку, стерлядь, и заправлять бараний бульон, это бесподобно, вы когда-нибудь о таком слышали, именно - бараний, очень вкусно, и, пока мы на берегу у канала лежали, еду нам подавали каналоармейцы, это Фирин для всех такое название придумал - каналоармейцы, хорошо, правда? Игорь тоже каналоармеец, а повар все это время стоял рядом с вытянутыми по швам руками, вот так (говорят, это настоящий кок, его в Архангельске взяли прямо с какого-то северного судна, он там уже четыре года) - и не сводя с нас глаз, вот так! Впечатляет! Я хочу написать об Игоре очерк, Фирин говорит, можно, конечно, без имени, но вы поймете. До чего же мы были правы с Игорем, что остались, а сколько споров, вы помните, Наташа, сколько споров?
   - Я помню, - сказала Наташа.
   - Он еще сомневался! Друзья в Париже, ваш братец в Америке, а что они там видят, в этой Америке? Знаете, какой там культ СССР? Они газету бросаются покупать, чтобы не пропустить о нас чего-нибудь новенького, им ведь жить нечем, страна молодая, а жить нечем, и об этом тоже надо писать, и мы будем писать, будем!
   Где-то на берегу канала прыгал под звуки бубна вместе с другими заключенными их отец, писатели, присланные на канал своими глазами увидеть, как социалистический труд меняет человека, хохотали, сидя в некотором отдалении, даже карельские комары не мешали им аплодировать, они убивали их, не сводя восторженного взгляда с Ляли Фураевой, бывшей проститутки, с Маши Банниковой, ее напарницы, Юры Соболева, Володи Казанцева, Миши Савельева, бывших карманников и рецидивистов, а те старались, ох, как же те старались разоблачить прежнюю жизнь, чтобы их снова не вернули таскать тачку в этой.
   А Тане хотелось мазнуть его по голове-бульбе, она едва удерживала себя от этого желания, потому что Наташа полюбила бы теперь любого, даже курносого, только за то, что он недавно, совсем недавно, если не вчера видел ее мужа, говорил с ним. Она знала, о чем спросить, она забыла, о чем, ей хотелось спрашивать обо всем сразу: не похудел ли он, не зябнет ли лысина, не потерял ли он свою шапку, что он спрашивал про нее и Таню?
   - А почему он должен был спрашивать? - спросил курносый. - Откуда такая уверенность у женщин, что, когда встречаются старые друзья, они должны говорить о доме? Это другая жизнь, он там уже почти три года, вам кажется, что с этого времени ничего не изменилось? Хорошо, если вам нужно: он любит вас, умирает от тоски, не знает, как вырваться, - вам было бы легче, если бы он страдал? Он не страдает, не надейтесь, там нет мещанства, он живет в здоровой среде перековавшихся воров и проституток. Это совсем другие люди, они исповедались трудом, понимаете? Вы можете представить себе человека, облегчившего душу? Это они!
   - А папе-то что облегчать? - спросила Таня. - Вы папу сто лет знаете.
   - Танечка, не надо, - сказала Наташа. - Если вам не надоело, расскажите еще, пожалуйста.
   - Папе, - сказал курносый, - не нужно было знаться прежде всего с вашим братом, уважаемая, он его и погубил, американский дядюшка, и еще кое-какие грешки водились за вашим папой.
   - За вами, что ли, они не водятся? - спросила Таня.
   - Придет и мой черед, - сказал курносый. - И создадим мы с Игорем такую феерию на берегу еще какого-нибудь канала, что мир залюбуется, пусть на это уйдет еще несколько лет...
   - Типун вам на язык, - сказала Таня.
   - Надо там быть! - крикнул курносый. - Чтобы понять, как счастлив ваш отец! Это мы пребываем в гниении, ожидая, когда придет костлявая, а они по ту сторону смерти создают новую культуру, футуркультуру, о которой мы только могли мечтать!
   - Когда вы еще туда поедете? - спросила Наташа.
   - Не знаю, это не так просто, я попросил бы вас на всякий случай собрать все, что осталось в доме от вашего мужа, - рисунки, рукописи, - и отдать их мне, у меня они будут в полной сохранности, они вам совершенно не нужны, а я сохраню, я знаю им цену.
   - Хорошо, - сказала Наташа.
   34
   Вера Гавриловна, Леня и ньюфаундленд приехали в Москву осенью.
   - Я не могу оставить моих детей в беде, - сказала Вера Гавриловна, обнимая Наташу и Таню.
   На самом же деле плохо было ей, а если еще точнее, Лене, тайна, о которой было известно всем: по осени на Леню нападала хандра, у него вообще была плохая наследственность, и он пребывал в такой подавленности, что никакие врачи не могли помочь выявить его душевную травму, и, главное, обстоятельства, при которых она пробуждается.
   Считалось, что Лене необходимо менять среду, так считалось уже много лет, давно, но поменять он решился почему-то только сейчас, когда они с Верой Гавриловной и собакой приехали в Москву. Сразу стало шумно, и этот шум занял собой все.
   На работу Вера Гавриловна устроилась сразу, оговорили возможность работы в той же клинике и для Лени, когда он придет в себя, а он все не приходил и не приходил.
   Приступы депрессии выражались в том, что ему постоянно необходимо было исповедоваться, но исповедоваться не перед каждым, а только очень близким ему человеком, в Москве таким человеком оказалась Наташа.
   Высокий, беспокойный мужчина с задранным куда-то вверх лицом ходил за ней по всей квартире и говорил, говорил.
   В беспокойном, сбивчивом его тоне мало что было понятно, да Наташа и устала вникать, понимала только, что невозможно, невозможно, а что невозможно? Понимала только, что он любит ее маму, но не способен дать ей счастье, потому что, как он выразился, давно выронил вожжи жизни из рук, а в профессии вообще не оправдал надежд, на него возлагаемых.
   В этом постоянном самобичевании что-то было и про нее, Наташу, и про Игоря, талант которого Леня считал очень высоким и готов был занять его место на канале, лишь бы Игорь вернулся, он признавался в любви к их семье, приютившей его, Леню, к спектаклям Игоря, он видел их по многу раз в Петрограде, помнил, что Наташа давно забыла их, или, порадовавшись, не придала им особого значения, а ему всегда казалось, что эти спектакли понадобятся людям, которых еще нет, вот жалость; а когда они появятся, этих спектаклей не будет, их уже и сейчас нет. Он говорил, что страшно хотел всю жизнь быть хоть в чем-то талантливым, - не пришлось, и тогда он понял, что талант его в любви к таланту других.
   Сколько подробностей он помнил: и как в Игоревом "Ревизоре" бежали по дверце сортира вдоль бикфордова шнура белые мыши, а огонек пламени бежал вслед за ними, как прыгал Пугачев с колокольни на сцену Александринки на белом коне, как, сидя у трюмо, машинально перекрестилась пуховкой проститутка, оставляя следы пудры на платье, прислушиваясь к шагам на лестнице идущего ее убивать человека... Сколько он помнил и как увлеченно рассказывал, это не могло считаться чем-то болезненным, если бы, как заезженная пластинка, рассказ не повторялся несколько раз подряд. Это было невыносимо, душа разрывалась, но это было про Игоря, и Наташа сходила с ума, вслушиваясь и вслушиваясь.
   Покорные двоюродные тетки Паши Синельникова стали жить на кухне, одна в кухне, другая - в чулане, они давно уже присмотрели себе эти места на старость лет, и вот теперь эта старость, вероятно, наступила, Наташа и Таня спали на диване в комнате Игоря, а гости с собакой в большой комнате.
   И когда Леня по ночам плакал, все в квартире лежали и прислушивались к этому не похожему на людской плачу, надеясь, что это не Леня, а пес подвывает во сне.
   В конце концов со всем можно смириться, но у Тани появился молодой человек, молодым его можно было назвать условно, просто это был первый молодой человек, доцент той кафедры, где она прирабатывала вечерами, он был старше Тани на десять лет, она не стеснялась разницы в возрасте, он стеснялся, деться им было некуда, они пропадали на осенних улицах и в холодных подъездах, и Таня часто приходила домой мокрая, раздраженная, поворачивалась спиной к Наташе, просыпалась по ночам в подушку, скрывая слезы. Одним словом, в доме было весело. Правда, появились деньги, а вместе с ними вкусная еда, а значит, и застолья почти как тогда, в Тифлисе, - с конфетами, вином, при свечах, правда, ни одного из тех мужчин теперь не было с ними и говорить о них вслух не рекомендовалось. При Лене и маме - о Михаиле Львовиче, про Игоря - при Наташе и Тане, про Мишу не хотелось вслух, о нем думали все и всегда, Вера Гавриловна как-то особенно горько, почему-то ждали Нового года, всем казалось, что Новый год - это время, когда все решится, явится Санта-Клаус, принесет весточку от Миши, но вот пришел Новый год, и никто не воскрес, не вернулся.