- Я никуда не поеду, - сказала Нина. - Что вы делаете? Я вам не вещь, мы сами с Андрюшей...
- Вижу я, кто вы! - гневно сказала Вера Гавриловна. - Я когда вошла, сразу поняла, что вы готовите себе и ребенку. Не вещь? Вам, наверное, кажется, что вы поступаете по собственной воле? Да вы давно уже вещь и не принадлежите самой себе, эти люди поступают с вами, как им заблагорассудится, и сейчас они подсказывают вам последнее решение жизни. Так вот, мой сын не хочет этого, наверное он любит вас, и я не допущу, чтобы вы перечили желанию моего сына. Неужели вы так забыли его за эти годы, что способны отказать порыву его души, его сердца?
- Но он погибнет со мной, - сказала Нина.
- Это мы обе погибнем, если вы немедленно не перестанете философствовать. Отдайте мне ребенка, я его поведу, и, пожалуйста, не разбудите соседей, иначе для нас все кончено. Не размышляйте, Нина, не размышляйте, как вам не стыдно в эту минуту размышлять!
Автомобиль, обдуваемый снежным ветром, ждал их у подъезда. Мужчина, выскочивший из машины навстречу, вероятно тот самый полковник Томпсон, с силой дернул примерзшую дверь и с помощью молодой женщины в белом клобуке с красным крестом помог забраться - сначала Андрюше, потом им обеим.
- Госпожа Гудович знает наши планы? - спокойно спросил он, садясь за руль.
- Я не Гудович, - сказала Нина. - У меня совсем другая фамилия, хватит мне голову морочить.
- Пожалейте ребенка, - шепнула Вера Гавриловна. - Боже мой, неужели мой сын такой идиот?
- На вас выписан пропуск, - сказал полковник Томпсон. - Одна из наших сотрудниц, работая в местных госпиталях, заразилась сыпным тифом и умерла, это облегчило дело, если можно так сказать в столь скорбных обстоятельствах, она была очень хорошей девушкой, вам придется заменить ее на некоторое время, пока мы не доберемся к вашему мужу. Документы для вас помогла достать Вера Гавриловна, на чью помощь мы с Михаилом Михайловичем очень рассчитывали. Мы не шпионы и не контрабандисты, как вы, надеюсь, понимаете, --сказал полковник Томпсон. - Мы помогаем мирным людям, тем, кто еще нуждается в помощи. Михаил Михайлович гарантировал, что вы близкий, родной ему человек и не принесете никакого вреда Америке, когда мы туда вернемся, но это будет еще очень, очень нескоро. Вы поедете с нами в поезде через Европу, но сначала надо пройти пропускной контроль на Финском вокзале, а это очень не просто, я умоляю вас улыбаться и делать все, что полагается сотруднице нашей миссии, то есть повторять каждое движение вашей коллеги Анни Коринджер. Познакомьтесь. Анни, я поручаю вам госпожу Гудович. У нашей умершей сотрудницы не было такого большого ребенка, но я надеюсь, мне удастся объяснить неожиданное появление мальчика, на него тоже есть документы. В крайнем случае до следующей оказии... Как его зовут?
- Андрюша.
- Андрюша поживет у Веры Гавриловны, ему будет там хорошо, я обязуюсь доставить вам ребенка не позже, чем через три месяца, в следующий приезд. Все будет хорошо.
- Я без Андрюши никуда не поеду, - сказала Нина. - Это вы все нарочно выдумали. У-у-у, буржуи чертовы! - выругалась она неожиданно для самой себя. - Зачем Мише чужой ребенок, да? Высадите нас немедленно!
- Что? - спросил Томпсон, вглядываясь в темноту, из которой в свете фар начинали возникать солдаты с растопыренными в разные стороны руками. - Что вы сказали?
- Послушайте, - устало сказала Вера Гавриловна. - Кажется, я совершила глупость, столько времени прошло. Вы-то сами его еще любите, моего Мишу?
Нина засмеялась.
- Такая умная женщина, а о главном забыли! Что ж вы меня дома не спросили?
- Я спрашиваю сейчас...
- Я не помню, - сказала Нина. - Я руки его помню, как волосы гладил, голос, губы, глаза, стук сердца, а люблю ли я его - не помню.
8
- Юрий Николаевич, - сказал Гудович. - Я с той же просьбой, мне необходимо долларов семьдесят...
И отшатнулся. Показалось, что лицо Юрия Николаевича Ломоносова, человека обычно снисходительного к просьбам Гудовича, дернулось как от удара и поехало куда-то, будто лицом этим завладел нервный тик, которого Юрий Николаевич, спокойнейший из людей, ждал давно, как ждет беременная влагой туча, когда ее прорвет наконец.
- Что - просить? - быстро сказал он. - Просить - вздор! В Тифлис хотите послать?
- Да.
- Играете в миллионера, Гудович? А на счету консульства - пять тысяч долларов. Чем отдавать будете, когда зарплату платить перестанут? Ваш отец просил рекомендовать вас в нашу миссию, вечное прощение я должен просить у вашего отца. Бедный мальчик! Дверца захлопнулась, мы в капкане, куда бежать? Нет, я не паникую, деньги нам американцы подбросят, им выгодно нас кормить некоторое время, пока неясно, чья возьмет. Но паровозы, чем они виноваты, Гудович? Вы можете представить себе Россию без паровозов, без железных дорог? Я - нет. Эту местность с изуродованными шпалами? Нами оставлено триста тысяч километров стального пути. Где они, что с ними? Если бы Временное правительство было порасторопней, инженер Стивенс мог давно уже выбить кредиты под паровозы, половина американской промышленности работала бы на нас. А сейчас уже поздно, Гудович. Они не знают - кому поставлять, кто победит в этой войне. Это я устроил поездку Стивенса в Россию, я договаривался о кредитах, я проектировал владивостокский терминал для приема и отправки транспорта дальше на запад, и вот что я думаю, Миша: нельзя останавливаться, по кредитам для паровозов заплатит Россия, заплатят большевики, у них есть деньги, им нет доверия, а деньги у них есть, а мне безразлично, кто займется строительством дорог, Миша. Ваш отец - путеец, мой старинный приятель, вы должны понять, после гражданской войны мы будем отброшены на тысячу лет назад. Почему Добровольческая армия жмется к побережью? Боятся: полотно разрушено, отступать придется только морем. Стивенс сидит в России, я знаю, он думает так же, торговля рано или поздно возобновится, все вернется на круги своя, только ездить на чем будем? Мишенька, дорогой мой, хороший Мишенька, устройте мне связь с большевиками!
- Побойтесь Бога, Юрий Николаевич, почему вы думаете, что у меня может быть такая связь?
- Они должны знать, что я готов представлять их интересы здесь, в Америке. Да, я идиот, у меня физиологический патриотизм, я последний Ломоносов в роду, я не могу сидеть сиднем на иждивении чужого государства и ждать, пока Колчак победит, Мишенька, дружок мой, ради вашего отца помогите мне связаться с этими жидами! Они люди неглупые, выгоду поймут сразу. Это сложная комбинация, жаль, вы не поймете, вы историк и судить можете уже после. Дороги нужны всем, вот пусть и строят, надо договориться большевикам и нашим, что несмотря на войну дороги нужны всем, надо, чтобы они обязались не взрывать пути, отступая. Этом и есть забота о населении, это и есть забота о будущем, им же важно, чтобы Красный Крест приезжал, им же важно, как осуществится связь между городами, когда все кончится, а оно очень скоро кончится, Гудович. Мне необходимо, чтобы вы, Миша, дали знать жидовскому правительству, что в Вашингтоне есть человек, готовый представлять их интересы. Пустите эту информацию через какую-нибудь сомнительную личность, вроде Зака, я достану денег и ему, и вам для Тифлиса, не презирайте меня, я знаю, что говорю гадость, но я не могу гнить заживо в Америке!
Миша слушал этот лихорадочный бред, понимая, что его собеседник болен, болен той же болезнью, что и он, - болезнью разлуки со своими, только в его случае она приобрела бредовую профессиональную окраску. Человек хочет обрести устойчивость. Все так или иначе пытаются обрести себя в этом мире, все заняты делом, один только он, Мишенька Гудович, занят тем, что выпрашивает деньги у членов консульства, у всех своих американских знакомых, превращаясь в посмешище, чтобы ощутить мнимую, выбранную из воздуха связь со своими в Тифлисе, убеждая их и себя, что все остается, как прежде, и никогда не прервется. Это он, Мишенька Гудович, взрослый человек, не зная, как он сам будет жить завтра, пытается вывезти любимую женщину из России, да еще с ребенком, разыгрывая роль всемогущего человека, благодетеля, способного содержать их и прокормить в стране, где у него нет никакого будущего, и сейчас этот безумец предлагает план, по которому американцы почему-то должны строить в России железные дороги и посылать туда поезда, а большевики и белые договариваться об общем хозяйстве на все время войны, и он понимает Ломоносова, потому что его желание и желание Миши Гудовича быть там, со своими, удивительным образом совпадают, мало того, они были единственно возможны, если отречься от великих идей, ради которых они оказались здесь, идей свободы и демократии.
Только маленький, очень хрупкий план, только шквал вдохновения одного-единственного человека мог спасти Россию, остановить это все. Для этого надо не думать о себе, что может быть проще этого? Всего только не думать о себе, а ренегатство, предательство - пустые слова, когда представишь взорванную насыпь, Нину с чужим ребенком по пояс в снегу, каких-то людей в мохнатых шапках, орущих, скачущих прямо на них, и он, завлекший их в эту чудовищную авантюру, никогда уже не сумеет себя, простить...
- Я попробую, Юрий Николаевич, - сказал Миша. - Мне кажется, у меня получится.
9
Если бы у Игоря спросили: "Что ты делаешь целыми днями?", он бы ответил: "Жду денег из Вашингтона".
Если бы продолжали расспрашивать: "А зачем тебе деньги?", он бы ответил: "Уехать отсюда, к чертовой матери, до чего же мне надоел этот город!"
В Париж, к друзьям, и не завоевывать, а просто потереться рядом с теми, кто знает, зачем уехал. Он не сомневался в себе, но и значения большого не придавал, все доставалось как-то случайно - стихи, и рисунки, и чтение стихов, то есть его голос, который он сам называл акробатическим: он способен был повышением разорвать слово на осколки и, сразу ослабив звук, вернуть слово целым и невредимым. Заезжие чтецы, местные преподаватели консерватории просили разрешения заглянуть в горло, и он разрешал, и они, пораженные увиденным, только и могли, что воскликнуть: "Ну и аппарат! Целое состояние!"
Он догадывался, что это не навсегда, человек - только вспышка, очень недолгая, короткая, и что она там выхватит из тьмы - лучшее, худшее, так и останется тайной, он хотел жить, он хотел уехать, а придавать значения себе не хотел и не собирался.
Он хотел попытаться, еще раз попытаться прокормить свою семью, ни одно из его умений пока не приносило денег. Богатство, важно прихрамывая, обходило его стороной, и он никак не мог представить, какое из множества бесполезных его умений сделает Наташу счастливой.
"Вот дурачок! - думала Наташа. - Будто мне нужны его деньги! Деньги нам рано или поздно пришлет Миша. Мне нужно сидеть рядом с ним тихо- тихо, боясь потревожить то, что дала мне жизнь, и думать с благодарностью о том же Мише, познакомившем меня с Игорем в Петрограде четыре года назад, что бы я делала без этого знакомства, без этого почти беспамятства моей жизни, когда я каждую минуту не одна, а с ним в душе, в теле, когда я нашла свое и пригрелась, а теперь бедный Миша несет ответственность за нас, наше счастье и вынужден думать о нас в Америке и читать, сокрушенно мотая головой, бесконечные мои просьбы о деньгах.
- Сначала уеду я, - говорил Игорь, - не знаю куда, может быть к старикам в Костантинополь, за эти три года я ничего не знаю о них, может быть к Илье в Париж, он пишет, что мои стихи там проходят на "ура". Так что или к своим, или за славой.
- А я, - спрашивала Наташа, - что там буду делать я?
- Ты останешься здесь, с нашими, пока я не пойму, на что мы будем там жить, нельзя в Париже продолжать тифлисскую жизнь, здесь нужно оставить все свои злосчастья.
И Наташа начинала плакать. Нет, слезы она пыталась скрыть, но набухала слезами при одной только мысли, что ей придется жить здесь без Игоря, который и сам догадаться не мог, каково это, поживши немного с ним, жить без него.
Она совсем не завидовала, что Игорь поедет в Париж, он там никогда не был, а где ему еще быть, как не в Париже? Она просто хотела, чтобы он взял ее туда с собой, но тут же понимала, что не даст возможности справиться самому. Зачем куда-то идти, что-то делать, когда есть он, Наташа, дом в Тифлисе, веселая, похожая на него дочь и бесконечная испарина тифлиской ночи, когда, сбросив одеяла при свете луны, проникающей сюда из сада, они начинали разглядывать свои тела, боясь пошевелиться.
А среди его друзей были люди очень удачливые. Они знали, как заработать на искусстве.
Искусство не совершало поступков, не пугало революцией, оно объяснялось знаками, и в эти магические знаки хотелось вглядываться, они завораживали, смысл неясен, тем лучше, потому что у зрителей был свой, самый надежный смысл на свете - деньги и благополучие в спасенной от войны Европе.
Теперь с брезгливым интересом наблюдали они, что там догорает в России, неуемной, нервной, ненадежной, почти вымышленной стране, из которой сюда и приехали эти сказители и художники забавлять их. Это были странные и очень легкие люди --с биографией на один час и настолько художественные, что сгореть могли быстро, как мотыльки, но не сгорали, а начинали бешено завоевывать мир, наделяя своей энергией и идеями. Из хаоса они везли в Европу все, что к ним прилипло, а это немалое богатство. Те, кто роется в свалке, вызывают любопытство и зависть одновременно: а вдруг найдут?
Местным, живущим благополучно, жизнь сервировали и подавали по часам, с ней не хотелось расставаться, но наблюдать собственную жизнь было неинтересно.
Они искали спасения от скуки. И тут явились друзья Игоря, люди вроде нормальные, как и они, но несущие в себе такую бешеную энергию, такую невообразимую чушь, что она блестела на солнце, как морские гады в базарных рядах, свежие, кипящие, только что вырвавшиеся из воды и сохранившие вкус и цвет моря.
Все, что нельзя говорить, они говорили, всем, чем стыдно было заниматься, они занимались, разрушали и препарировали мир, от которого и так осталось немного, но он, этот мир, обладал умением самовосстанавливаться, а это самое страшное.
- Новое! Новое! Новое! - требовали от них. - Другое!! - наконец находилось слово, полностью вмещавшее в себя все.
Из России экспортировалось другое, самое лучшее, как считали покупатели, из России экспортировались молодые люди с морозным дыханием. Они привозили стихи и картины, балеты и музыку, и в отличие от европейской богемы вели себя деликатно, как гости, которым требовалось разрешение жить здесь и заниматься любимым делом. Легче было тем, кто приехал сюда с деньгами, они сразу становились своими. А вот у Игоря денег не было, а те, что были, не назывались у них деньгами, так, подачки из Вашингтона. Сколько это могло продолжаться? Надо бежать к черту, все равно - в Константинополь, Париж; а Миша все не слал денег, не слал.
- Ну хорошо, - сказал курносый маленький человечек, симпатию Игоря к которому Наташа не разделяла. - Предположим, вас хорошо встретят в Париже. Удачные переводы, шумные выставки и так далее. Сколько вы там думаете продержаться без того навоза, что оставляете здесь? Вы представляете себя этаким мсье, завсегдатаем кафе и бистро, законодателем моды на Монмартре, богатым художником, лупящим глаза на Сену? Ну хорошо, может быть, вам даже удастся сохранить все тифлисские привычки, как-то: ходить босиком, говорить непристойности - одним словом, быть счастливым в нормальных обстоятельствах, но вот кто вам вернет удачу быть счастливым в разрухе, в пустоте, в полном нуле? Какой толпе вы будете принадлежать, вы - дитя хаоса?
Ну хорошо, вы привезете в Париж на лацканах своего пиджака пыль той жизни, что жили здесь, в России, а саму жизнь, кому вы оставите? Вы думаете, она исчерпана, революция случилась - и все? И написав с десяток неплохих стихов, вы можете там, в Париже, считаться поэтом? Я был о вас другого мнения, я хотел добраться с вами до самого дна, исчерпав все возможности, которые дает нам это несовершенное благодатное время. Вы не брезгливы - вот ваше главное достоинство, вы что, хотите научиться подозрительно принюхиваться к только что поданному в ресторане блюду, бояться сифилиса, играть на бирже?
- Что вы предлагаете? - спросил Игорь.
- Я предлагаю, когда придут деньги из Вашингтона, не валять дурака, а отправиться в Петербург вместе со мной.
И откуда он взялся, этот курносый, как вошел в их жизнь?
Он въехал в Тифлис откуда-то со стороны юга, со стороны Баку, на арбе рядом с возницей, и сразу сообщил первым же своим тифлисским знакомым (ими оказались Наташа и Игорь), что столкнул ночью с арбы в обрыв сыпнотифозного незаметно для начавшего дремать возницы и преспокойно въехал себе в Тифлис. Не заражаться же!
И неясно было - верить, не верить, он был способен на все, либо ни на что не способен, его как бы и не было. Курносое лживое лицо выводило Наташу из себя, бесцветный голос! Она верила только широко расставленным глазам и широкому бесхитростному носу, как у Игоря, взглянув на который вы не сомневались, что предки его - крепостные, все до одного, никакая вельможная кровь - ни польская, ни русская - не помогла ему стать таким, каким он стал, - добрым, великодушным, неотразимым. Не было никакого умения влюблять в себя, но попробовали бы не влюбиться!
А курносый время от времени вбирал голову в плечи, будто боялся схлопотать по физиономии, и не появлялся, а выныривал из пространства. Голова дынькой, причесанная как-то по- мальчиковому, с вихрами к затылку, выдавала все признаки вырождения. Игорь же считал курносого гениальным.
Как слушал его Игорь, как хохотал! А когда Игорь начинал смеяться несмешному, это значило, что он захвачен собеседником полностью. Оставалось только покориться этому беспричинному веселью и тоже гоготать в саду, неприязненно поглядывая в сторону курносого, который торжествовал про себя, коротко подхихикивая, он не любил людей, как считала Наташа, внимание таких шедевров как Игорь, льстило ему.
Конечно, сбросить с обрыва беспомощного куда проще, чем заставить веселого, крепко стоящего на ногах человека самого прыгнуть в обрыв.
Если имела право Наташа ревновать мужа, то только к друзьям. Они приводили его в восторг, они, удачливые, талантливые, приводящие все свои замыслы к воплощению приводили его в восторг, он не знал, что делать с собой, а они - знали. Он не удивился бы, если бы они забыли о нем сразу же, как повернулись спиной, он прощал им это, ни на что не претендовал, значит, их развернул в другую сторону ветер, и ветер же унес мысли о нем, и они, повинуясь ветру или черт знает чему, могли долго не отвечать на его призывы, они были плохие - редко отвечали на письма, курносый еще хуже - не любил воды, травы.
Так и лежал на берегу не сняв пиджака, на спине, с задранным к солнцу курносым лицом.
Игорь же представлял: ночь, ползет арба по крутой дороге, шевелятся в темноте горы, дремлет возница, человек останавливает арбу, садится рядом с возницей на козлы, едет, слышит чьи-то стоны за своей спиной, узнает, что хозяин прихватил сыпнотифозного земляка в больницу в город, морщится, и, когда возница совсем уже начинает кунять рядом на козлах, незаметно, на повороте склоняется к стонущему, как бы вглядываясь, и коротким сильным движением сбрасывает с обрыва в темноту, чтобы тут же выпрямиться, убедившись, что возница ничего не заметил, а если бы и заметил, не поверил, ехать в Тифлис как ни в чем не бывало. Об этом невозможно было думать без улыбки, настолько рассказ казался неправдоподобным, но (и это усвоил Игорь от курносого) чем неправдоподобней рассказ, тем убедительней, чем неправдоподобней жизнь, тем больше она похожа на саму себя.
Да, в Петроград, в Петроград, где он будет всего лишен, кроме творчества, куда еще нескоро можно привезти жену и дочь, вообще неизвестно когда, но зато можно разглядеть толпу и самого себя в толпе, не смешиваясь с ней и в то же время не отделяясь от нее.
Курносый обещал возвращение к самому себе, потому что - хаос, как он верно угадал!
"Когда я вижу разрушение, возрождаюсь, - думал Игорь. - Не знаю, есть ли этому какое-то объяснение, но отчаянный клич "Все сначала!" бодрит меня".
В том мире, где разрушали, не было удачников и неудачников, они ничего не искали в обломках, разве что новые звуки, новые картины, новые возможности. Но это были временные приобретения, ими нельзя воспользоваться, только гордиться. Миша оплачивал дело далекого будущего, безнадежное дело. А что делать ей, Наташе? Она не хотела в Петербург, как это можно хотеть к большевикам, и вымаливала у Миши денег поскорей, поскорей, чтобы Игорь окончательно не передумал и уехал все-таки в Париж, если уж уезжать, то в Париж, а Миша все не слал денег и не слал.
- Не просите меня ни о чем, - говорил курносый, - ничего для вас делать не буду. Игорь - великий человек, конечно, но мне для себя руку лень поднять, а для другого... Не рассчитывайте на дружбу, человек должен делать то, что ему не мешает, вы не мешаете, это приятно, хотите - называйте наши отношения дружескими, это похоже, но то, что вы вкладываете в понятие дружбы, как-то: верность, признательность, забота, - мне отвратительно, и на это, пожалуйста, не рассчитывайте, я ни о ком заботиться не буду, достаточно, что я возьму вас с собой в Петербург. Вы не виноваты, что мы встретились поздно и совсем с другой группой людей я войду в бессмертие, а вы останетесь здесь, на земле, вам несказанно повезло, что я оказался в этом городе и с моей легкой руки вы что-то поняли о своем предназначении. А не вскочи я на ту арбу?
Я не буду настаивать, ни за кого отвечать не хочу, я вас не в герои зову, а в попутчики. Радуйтесь и постарайтесь не мешать в дороге. Лучше проводника, чем я, вам не найти, мне наплевать, понимаете, что с вами случится, со мной, я посетил сей мир в его минуты роковые, как коряво, но точно сказал некий поэт, с меня достаточно. И чтобы я отсюда бежал куда-то да не в жизнь! Я не сбегу, даже если вокруг останутся одни только сыпнотифозные. Тогда я буду вслушиваться не в голоса, а в стоны, а это одно и то же - агонизирующий голос здорового человека и стон умирающего. Сплошная бессмыслица. Предлагаю остаться в России. Не ультимативно предлагаю, а снисходительно, выбирать все равно не из чего.
Стихи курносого Наташа тоже не любила. Если писать глупости, то хотя бы весело, как Игорь, когда шарики слов летали в очерченном пространстве, не в силах остановиться и дать хотя бы возможность их запомнить, а стихи курносого, казалось, были написаны плесенью, мутные и действительно какие-то последние стихи.
Игорь находил их остроумными, а что остроумного, что остроумного?!
- Литература кончилась, - говорил Игорь. - И живое доказательство - его стихи.
Что остроумного, что остроумного в том, что литература кончилась, чего ей кончаться, когда есть их Дочка, она сама, Наташа, Игорь, доверчивый, конечно, слишком, но теплый-теплый, друзья в Париже, солнце, бесконечное хитросплетение жизни, как могут кончиться хитросплетения, беда, беда, надо написать Мише, чтобы не присылал денег, не пойдут же они в Петербург пешком и с оказией не пойдут, слишком ленивы, чтоб с оказией, да, да, успеть, написать, успеть. Но деньги были нужны не только на отъезд, на жизнь здесь, рука не поднималась написать, и сразу же, как только Миша прислал деньги, Игорь и курносый уехали.
10
- Жаль, что вы ничего для себя не хотите, Гудович, - сказал из темноты зашторенной комнаты голос Штифа. - Жизнь - это катастрофа, человек должен думать о себе. Вы думаете о себе, Гудович?
У изголовья постели что-то звякнуло, мелькнуло широкое рыжее запястье, это Штиф, не вызывая секретаря, решил сам налить себе воды.
- Обычно я не принимаю лежа, - сказал Штиф, - лежа принимать не гигиенично, это акт доверия, акт доверия к вам, Гудович.
- Понимаю, - сказал Миша.
Его впустили сюда сразу же, по первой просьбе, невзирая на болезнь банкира, и теперь он чувствовал страшную неловкость и неудобство, что разговаривать приходится, не видя лица собеседника, хотя и понимал после первой встречи у президента, что вглядываться в это лицо - удовольствие небольшое, но, Боже мой, еще труднее вслушиваться в этот голос, медленный, растягивающий гласные, голос из темноты.
- Этот ваш Ломоносов - не дурак, с большевиками действительно придется договариваться, почему бы вам не присоединиться к нему, Гудович?
- Я не предатель.
Стало слышно, как шлепают толстые губы, то ли смеясь, то ли прихлебывая.
- Да, да, вы русский, православный, это я уже слышал, но просите за предателя. Зачем? Какая выгода? У вас и в самом деле нет ни капли еврейской крови?
- Нет.
- Жаль, я с большим удовольствием сделал бы одолжение вам, чем этому... Ломоносову. Старый Ломоносов был помор, он явился в столицу босиком, простой мужик. Вы знали?
- Да, он великий ученый, самородок.
- Все у вас там самородки, кроме евреев. И не стыдно вашему самородку просить у меня?
- Он не знает. Это я прошу.
- Да, да, странная фамилия - Гудович. Может быть, вы сами не знаете?
- Гудовичи служили России еще при Елизавете.
- Мой дед тоже из Архангельска, - сказал Штиф. - Но я не бегаю и не кричу, что мой дед - самородок. Вы представляете, что значило быть евреем в Архангельске?
- В России вообще жить тяжело.
- Не разочаровывайте меня, Гудович. Вы плохо представляете с кем говорите. В 1904 году я дал большой заем японцам, меня пугали ваши, что это повредит евреям, я не люблю, когда меня пугают, надо научиться выигрывать войны, евреям плохо в любое время.
- Вижу я, кто вы! - гневно сказала Вера Гавриловна. - Я когда вошла, сразу поняла, что вы готовите себе и ребенку. Не вещь? Вам, наверное, кажется, что вы поступаете по собственной воле? Да вы давно уже вещь и не принадлежите самой себе, эти люди поступают с вами, как им заблагорассудится, и сейчас они подсказывают вам последнее решение жизни. Так вот, мой сын не хочет этого, наверное он любит вас, и я не допущу, чтобы вы перечили желанию моего сына. Неужели вы так забыли его за эти годы, что способны отказать порыву его души, его сердца?
- Но он погибнет со мной, - сказала Нина.
- Это мы обе погибнем, если вы немедленно не перестанете философствовать. Отдайте мне ребенка, я его поведу, и, пожалуйста, не разбудите соседей, иначе для нас все кончено. Не размышляйте, Нина, не размышляйте, как вам не стыдно в эту минуту размышлять!
Автомобиль, обдуваемый снежным ветром, ждал их у подъезда. Мужчина, выскочивший из машины навстречу, вероятно тот самый полковник Томпсон, с силой дернул примерзшую дверь и с помощью молодой женщины в белом клобуке с красным крестом помог забраться - сначала Андрюше, потом им обеим.
- Госпожа Гудович знает наши планы? - спокойно спросил он, садясь за руль.
- Я не Гудович, - сказала Нина. - У меня совсем другая фамилия, хватит мне голову морочить.
- Пожалейте ребенка, - шепнула Вера Гавриловна. - Боже мой, неужели мой сын такой идиот?
- На вас выписан пропуск, - сказал полковник Томпсон. - Одна из наших сотрудниц, работая в местных госпиталях, заразилась сыпным тифом и умерла, это облегчило дело, если можно так сказать в столь скорбных обстоятельствах, она была очень хорошей девушкой, вам придется заменить ее на некоторое время, пока мы не доберемся к вашему мужу. Документы для вас помогла достать Вера Гавриловна, на чью помощь мы с Михаилом Михайловичем очень рассчитывали. Мы не шпионы и не контрабандисты, как вы, надеюсь, понимаете, --сказал полковник Томпсон. - Мы помогаем мирным людям, тем, кто еще нуждается в помощи. Михаил Михайлович гарантировал, что вы близкий, родной ему человек и не принесете никакого вреда Америке, когда мы туда вернемся, но это будет еще очень, очень нескоро. Вы поедете с нами в поезде через Европу, но сначала надо пройти пропускной контроль на Финском вокзале, а это очень не просто, я умоляю вас улыбаться и делать все, что полагается сотруднице нашей миссии, то есть повторять каждое движение вашей коллеги Анни Коринджер. Познакомьтесь. Анни, я поручаю вам госпожу Гудович. У нашей умершей сотрудницы не было такого большого ребенка, но я надеюсь, мне удастся объяснить неожиданное появление мальчика, на него тоже есть документы. В крайнем случае до следующей оказии... Как его зовут?
- Андрюша.
- Андрюша поживет у Веры Гавриловны, ему будет там хорошо, я обязуюсь доставить вам ребенка не позже, чем через три месяца, в следующий приезд. Все будет хорошо.
- Я без Андрюши никуда не поеду, - сказала Нина. - Это вы все нарочно выдумали. У-у-у, буржуи чертовы! - выругалась она неожиданно для самой себя. - Зачем Мише чужой ребенок, да? Высадите нас немедленно!
- Что? - спросил Томпсон, вглядываясь в темноту, из которой в свете фар начинали возникать солдаты с растопыренными в разные стороны руками. - Что вы сказали?
- Послушайте, - устало сказала Вера Гавриловна. - Кажется, я совершила глупость, столько времени прошло. Вы-то сами его еще любите, моего Мишу?
Нина засмеялась.
- Такая умная женщина, а о главном забыли! Что ж вы меня дома не спросили?
- Я спрашиваю сейчас...
- Я не помню, - сказала Нина. - Я руки его помню, как волосы гладил, голос, губы, глаза, стук сердца, а люблю ли я его - не помню.
8
- Юрий Николаевич, - сказал Гудович. - Я с той же просьбой, мне необходимо долларов семьдесят...
И отшатнулся. Показалось, что лицо Юрия Николаевича Ломоносова, человека обычно снисходительного к просьбам Гудовича, дернулось как от удара и поехало куда-то, будто лицом этим завладел нервный тик, которого Юрий Николаевич, спокойнейший из людей, ждал давно, как ждет беременная влагой туча, когда ее прорвет наконец.
- Что - просить? - быстро сказал он. - Просить - вздор! В Тифлис хотите послать?
- Да.
- Играете в миллионера, Гудович? А на счету консульства - пять тысяч долларов. Чем отдавать будете, когда зарплату платить перестанут? Ваш отец просил рекомендовать вас в нашу миссию, вечное прощение я должен просить у вашего отца. Бедный мальчик! Дверца захлопнулась, мы в капкане, куда бежать? Нет, я не паникую, деньги нам американцы подбросят, им выгодно нас кормить некоторое время, пока неясно, чья возьмет. Но паровозы, чем они виноваты, Гудович? Вы можете представить себе Россию без паровозов, без железных дорог? Я - нет. Эту местность с изуродованными шпалами? Нами оставлено триста тысяч километров стального пути. Где они, что с ними? Если бы Временное правительство было порасторопней, инженер Стивенс мог давно уже выбить кредиты под паровозы, половина американской промышленности работала бы на нас. А сейчас уже поздно, Гудович. Они не знают - кому поставлять, кто победит в этой войне. Это я устроил поездку Стивенса в Россию, я договаривался о кредитах, я проектировал владивостокский терминал для приема и отправки транспорта дальше на запад, и вот что я думаю, Миша: нельзя останавливаться, по кредитам для паровозов заплатит Россия, заплатят большевики, у них есть деньги, им нет доверия, а деньги у них есть, а мне безразлично, кто займется строительством дорог, Миша. Ваш отец - путеец, мой старинный приятель, вы должны понять, после гражданской войны мы будем отброшены на тысячу лет назад. Почему Добровольческая армия жмется к побережью? Боятся: полотно разрушено, отступать придется только морем. Стивенс сидит в России, я знаю, он думает так же, торговля рано или поздно возобновится, все вернется на круги своя, только ездить на чем будем? Мишенька, дорогой мой, хороший Мишенька, устройте мне связь с большевиками!
- Побойтесь Бога, Юрий Николаевич, почему вы думаете, что у меня может быть такая связь?
- Они должны знать, что я готов представлять их интересы здесь, в Америке. Да, я идиот, у меня физиологический патриотизм, я последний Ломоносов в роду, я не могу сидеть сиднем на иждивении чужого государства и ждать, пока Колчак победит, Мишенька, дружок мой, ради вашего отца помогите мне связаться с этими жидами! Они люди неглупые, выгоду поймут сразу. Это сложная комбинация, жаль, вы не поймете, вы историк и судить можете уже после. Дороги нужны всем, вот пусть и строят, надо договориться большевикам и нашим, что несмотря на войну дороги нужны всем, надо, чтобы они обязались не взрывать пути, отступая. Этом и есть забота о населении, это и есть забота о будущем, им же важно, чтобы Красный Крест приезжал, им же важно, как осуществится связь между городами, когда все кончится, а оно очень скоро кончится, Гудович. Мне необходимо, чтобы вы, Миша, дали знать жидовскому правительству, что в Вашингтоне есть человек, готовый представлять их интересы. Пустите эту информацию через какую-нибудь сомнительную личность, вроде Зака, я достану денег и ему, и вам для Тифлиса, не презирайте меня, я знаю, что говорю гадость, но я не могу гнить заживо в Америке!
Миша слушал этот лихорадочный бред, понимая, что его собеседник болен, болен той же болезнью, что и он, - болезнью разлуки со своими, только в его случае она приобрела бредовую профессиональную окраску. Человек хочет обрести устойчивость. Все так или иначе пытаются обрести себя в этом мире, все заняты делом, один только он, Мишенька Гудович, занят тем, что выпрашивает деньги у членов консульства, у всех своих американских знакомых, превращаясь в посмешище, чтобы ощутить мнимую, выбранную из воздуха связь со своими в Тифлисе, убеждая их и себя, что все остается, как прежде, и никогда не прервется. Это он, Мишенька Гудович, взрослый человек, не зная, как он сам будет жить завтра, пытается вывезти любимую женщину из России, да еще с ребенком, разыгрывая роль всемогущего человека, благодетеля, способного содержать их и прокормить в стране, где у него нет никакого будущего, и сейчас этот безумец предлагает план, по которому американцы почему-то должны строить в России железные дороги и посылать туда поезда, а большевики и белые договариваться об общем хозяйстве на все время войны, и он понимает Ломоносова, потому что его желание и желание Миши Гудовича быть там, со своими, удивительным образом совпадают, мало того, они были единственно возможны, если отречься от великих идей, ради которых они оказались здесь, идей свободы и демократии.
Только маленький, очень хрупкий план, только шквал вдохновения одного-единственного человека мог спасти Россию, остановить это все. Для этого надо не думать о себе, что может быть проще этого? Всего только не думать о себе, а ренегатство, предательство - пустые слова, когда представишь взорванную насыпь, Нину с чужим ребенком по пояс в снегу, каких-то людей в мохнатых шапках, орущих, скачущих прямо на них, и он, завлекший их в эту чудовищную авантюру, никогда уже не сумеет себя, простить...
- Я попробую, Юрий Николаевич, - сказал Миша. - Мне кажется, у меня получится.
9
Если бы у Игоря спросили: "Что ты делаешь целыми днями?", он бы ответил: "Жду денег из Вашингтона".
Если бы продолжали расспрашивать: "А зачем тебе деньги?", он бы ответил: "Уехать отсюда, к чертовой матери, до чего же мне надоел этот город!"
В Париж, к друзьям, и не завоевывать, а просто потереться рядом с теми, кто знает, зачем уехал. Он не сомневался в себе, но и значения большого не придавал, все доставалось как-то случайно - стихи, и рисунки, и чтение стихов, то есть его голос, который он сам называл акробатическим: он способен был повышением разорвать слово на осколки и, сразу ослабив звук, вернуть слово целым и невредимым. Заезжие чтецы, местные преподаватели консерватории просили разрешения заглянуть в горло, и он разрешал, и они, пораженные увиденным, только и могли, что воскликнуть: "Ну и аппарат! Целое состояние!"
Он догадывался, что это не навсегда, человек - только вспышка, очень недолгая, короткая, и что она там выхватит из тьмы - лучшее, худшее, так и останется тайной, он хотел жить, он хотел уехать, а придавать значения себе не хотел и не собирался.
Он хотел попытаться, еще раз попытаться прокормить свою семью, ни одно из его умений пока не приносило денег. Богатство, важно прихрамывая, обходило его стороной, и он никак не мог представить, какое из множества бесполезных его умений сделает Наташу счастливой.
"Вот дурачок! - думала Наташа. - Будто мне нужны его деньги! Деньги нам рано или поздно пришлет Миша. Мне нужно сидеть рядом с ним тихо- тихо, боясь потревожить то, что дала мне жизнь, и думать с благодарностью о том же Мише, познакомившем меня с Игорем в Петрограде четыре года назад, что бы я делала без этого знакомства, без этого почти беспамятства моей жизни, когда я каждую минуту не одна, а с ним в душе, в теле, когда я нашла свое и пригрелась, а теперь бедный Миша несет ответственность за нас, наше счастье и вынужден думать о нас в Америке и читать, сокрушенно мотая головой, бесконечные мои просьбы о деньгах.
- Сначала уеду я, - говорил Игорь, - не знаю куда, может быть к старикам в Костантинополь, за эти три года я ничего не знаю о них, может быть к Илье в Париж, он пишет, что мои стихи там проходят на "ура". Так что или к своим, или за славой.
- А я, - спрашивала Наташа, - что там буду делать я?
- Ты останешься здесь, с нашими, пока я не пойму, на что мы будем там жить, нельзя в Париже продолжать тифлисскую жизнь, здесь нужно оставить все свои злосчастья.
И Наташа начинала плакать. Нет, слезы она пыталась скрыть, но набухала слезами при одной только мысли, что ей придется жить здесь без Игоря, который и сам догадаться не мог, каково это, поживши немного с ним, жить без него.
Она совсем не завидовала, что Игорь поедет в Париж, он там никогда не был, а где ему еще быть, как не в Париже? Она просто хотела, чтобы он взял ее туда с собой, но тут же понимала, что не даст возможности справиться самому. Зачем куда-то идти, что-то делать, когда есть он, Наташа, дом в Тифлисе, веселая, похожая на него дочь и бесконечная испарина тифлиской ночи, когда, сбросив одеяла при свете луны, проникающей сюда из сада, они начинали разглядывать свои тела, боясь пошевелиться.
А среди его друзей были люди очень удачливые. Они знали, как заработать на искусстве.
Искусство не совершало поступков, не пугало революцией, оно объяснялось знаками, и в эти магические знаки хотелось вглядываться, они завораживали, смысл неясен, тем лучше, потому что у зрителей был свой, самый надежный смысл на свете - деньги и благополучие в спасенной от войны Европе.
Теперь с брезгливым интересом наблюдали они, что там догорает в России, неуемной, нервной, ненадежной, почти вымышленной стране, из которой сюда и приехали эти сказители и художники забавлять их. Это были странные и очень легкие люди --с биографией на один час и настолько художественные, что сгореть могли быстро, как мотыльки, но не сгорали, а начинали бешено завоевывать мир, наделяя своей энергией и идеями. Из хаоса они везли в Европу все, что к ним прилипло, а это немалое богатство. Те, кто роется в свалке, вызывают любопытство и зависть одновременно: а вдруг найдут?
Местным, живущим благополучно, жизнь сервировали и подавали по часам, с ней не хотелось расставаться, но наблюдать собственную жизнь было неинтересно.
Они искали спасения от скуки. И тут явились друзья Игоря, люди вроде нормальные, как и они, но несущие в себе такую бешеную энергию, такую невообразимую чушь, что она блестела на солнце, как морские гады в базарных рядах, свежие, кипящие, только что вырвавшиеся из воды и сохранившие вкус и цвет моря.
Все, что нельзя говорить, они говорили, всем, чем стыдно было заниматься, они занимались, разрушали и препарировали мир, от которого и так осталось немного, но он, этот мир, обладал умением самовосстанавливаться, а это самое страшное.
- Новое! Новое! Новое! - требовали от них. - Другое!! - наконец находилось слово, полностью вмещавшее в себя все.
Из России экспортировалось другое, самое лучшее, как считали покупатели, из России экспортировались молодые люди с морозным дыханием. Они привозили стихи и картины, балеты и музыку, и в отличие от европейской богемы вели себя деликатно, как гости, которым требовалось разрешение жить здесь и заниматься любимым делом. Легче было тем, кто приехал сюда с деньгами, они сразу становились своими. А вот у Игоря денег не было, а те, что были, не назывались у них деньгами, так, подачки из Вашингтона. Сколько это могло продолжаться? Надо бежать к черту, все равно - в Константинополь, Париж; а Миша все не слал денег, не слал.
- Ну хорошо, - сказал курносый маленький человечек, симпатию Игоря к которому Наташа не разделяла. - Предположим, вас хорошо встретят в Париже. Удачные переводы, шумные выставки и так далее. Сколько вы там думаете продержаться без того навоза, что оставляете здесь? Вы представляете себя этаким мсье, завсегдатаем кафе и бистро, законодателем моды на Монмартре, богатым художником, лупящим глаза на Сену? Ну хорошо, может быть, вам даже удастся сохранить все тифлисские привычки, как-то: ходить босиком, говорить непристойности - одним словом, быть счастливым в нормальных обстоятельствах, но вот кто вам вернет удачу быть счастливым в разрухе, в пустоте, в полном нуле? Какой толпе вы будете принадлежать, вы - дитя хаоса?
Ну хорошо, вы привезете в Париж на лацканах своего пиджака пыль той жизни, что жили здесь, в России, а саму жизнь, кому вы оставите? Вы думаете, она исчерпана, революция случилась - и все? И написав с десяток неплохих стихов, вы можете там, в Париже, считаться поэтом? Я был о вас другого мнения, я хотел добраться с вами до самого дна, исчерпав все возможности, которые дает нам это несовершенное благодатное время. Вы не брезгливы - вот ваше главное достоинство, вы что, хотите научиться подозрительно принюхиваться к только что поданному в ресторане блюду, бояться сифилиса, играть на бирже?
- Что вы предлагаете? - спросил Игорь.
- Я предлагаю, когда придут деньги из Вашингтона, не валять дурака, а отправиться в Петербург вместе со мной.
И откуда он взялся, этот курносый, как вошел в их жизнь?
Он въехал в Тифлис откуда-то со стороны юга, со стороны Баку, на арбе рядом с возницей, и сразу сообщил первым же своим тифлисским знакомым (ими оказались Наташа и Игорь), что столкнул ночью с арбы в обрыв сыпнотифозного незаметно для начавшего дремать возницы и преспокойно въехал себе в Тифлис. Не заражаться же!
И неясно было - верить, не верить, он был способен на все, либо ни на что не способен, его как бы и не было. Курносое лживое лицо выводило Наташу из себя, бесцветный голос! Она верила только широко расставленным глазам и широкому бесхитростному носу, как у Игоря, взглянув на который вы не сомневались, что предки его - крепостные, все до одного, никакая вельможная кровь - ни польская, ни русская - не помогла ему стать таким, каким он стал, - добрым, великодушным, неотразимым. Не было никакого умения влюблять в себя, но попробовали бы не влюбиться!
А курносый время от времени вбирал голову в плечи, будто боялся схлопотать по физиономии, и не появлялся, а выныривал из пространства. Голова дынькой, причесанная как-то по- мальчиковому, с вихрами к затылку, выдавала все признаки вырождения. Игорь же считал курносого гениальным.
Как слушал его Игорь, как хохотал! А когда Игорь начинал смеяться несмешному, это значило, что он захвачен собеседником полностью. Оставалось только покориться этому беспричинному веселью и тоже гоготать в саду, неприязненно поглядывая в сторону курносого, который торжествовал про себя, коротко подхихикивая, он не любил людей, как считала Наташа, внимание таких шедевров как Игорь, льстило ему.
Конечно, сбросить с обрыва беспомощного куда проще, чем заставить веселого, крепко стоящего на ногах человека самого прыгнуть в обрыв.
Если имела право Наташа ревновать мужа, то только к друзьям. Они приводили его в восторг, они, удачливые, талантливые, приводящие все свои замыслы к воплощению приводили его в восторг, он не знал, что делать с собой, а они - знали. Он не удивился бы, если бы они забыли о нем сразу же, как повернулись спиной, он прощал им это, ни на что не претендовал, значит, их развернул в другую сторону ветер, и ветер же унес мысли о нем, и они, повинуясь ветру или черт знает чему, могли долго не отвечать на его призывы, они были плохие - редко отвечали на письма, курносый еще хуже - не любил воды, травы.
Так и лежал на берегу не сняв пиджака, на спине, с задранным к солнцу курносым лицом.
Игорь же представлял: ночь, ползет арба по крутой дороге, шевелятся в темноте горы, дремлет возница, человек останавливает арбу, садится рядом с возницей на козлы, едет, слышит чьи-то стоны за своей спиной, узнает, что хозяин прихватил сыпнотифозного земляка в больницу в город, морщится, и, когда возница совсем уже начинает кунять рядом на козлах, незаметно, на повороте склоняется к стонущему, как бы вглядываясь, и коротким сильным движением сбрасывает с обрыва в темноту, чтобы тут же выпрямиться, убедившись, что возница ничего не заметил, а если бы и заметил, не поверил, ехать в Тифлис как ни в чем не бывало. Об этом невозможно было думать без улыбки, настолько рассказ казался неправдоподобным, но (и это усвоил Игорь от курносого) чем неправдоподобней рассказ, тем убедительней, чем неправдоподобней жизнь, тем больше она похожа на саму себя.
Да, в Петроград, в Петроград, где он будет всего лишен, кроме творчества, куда еще нескоро можно привезти жену и дочь, вообще неизвестно когда, но зато можно разглядеть толпу и самого себя в толпе, не смешиваясь с ней и в то же время не отделяясь от нее.
Курносый обещал возвращение к самому себе, потому что - хаос, как он верно угадал!
"Когда я вижу разрушение, возрождаюсь, - думал Игорь. - Не знаю, есть ли этому какое-то объяснение, но отчаянный клич "Все сначала!" бодрит меня".
В том мире, где разрушали, не было удачников и неудачников, они ничего не искали в обломках, разве что новые звуки, новые картины, новые возможности. Но это были временные приобретения, ими нельзя воспользоваться, только гордиться. Миша оплачивал дело далекого будущего, безнадежное дело. А что делать ей, Наташе? Она не хотела в Петербург, как это можно хотеть к большевикам, и вымаливала у Миши денег поскорей, поскорей, чтобы Игорь окончательно не передумал и уехал все-таки в Париж, если уж уезжать, то в Париж, а Миша все не слал денег и не слал.
- Не просите меня ни о чем, - говорил курносый, - ничего для вас делать не буду. Игорь - великий человек, конечно, но мне для себя руку лень поднять, а для другого... Не рассчитывайте на дружбу, человек должен делать то, что ему не мешает, вы не мешаете, это приятно, хотите - называйте наши отношения дружескими, это похоже, но то, что вы вкладываете в понятие дружбы, как-то: верность, признательность, забота, - мне отвратительно, и на это, пожалуйста, не рассчитывайте, я ни о ком заботиться не буду, достаточно, что я возьму вас с собой в Петербург. Вы не виноваты, что мы встретились поздно и совсем с другой группой людей я войду в бессмертие, а вы останетесь здесь, на земле, вам несказанно повезло, что я оказался в этом городе и с моей легкой руки вы что-то поняли о своем предназначении. А не вскочи я на ту арбу?
Я не буду настаивать, ни за кого отвечать не хочу, я вас не в герои зову, а в попутчики. Радуйтесь и постарайтесь не мешать в дороге. Лучше проводника, чем я, вам не найти, мне наплевать, понимаете, что с вами случится, со мной, я посетил сей мир в его минуты роковые, как коряво, но точно сказал некий поэт, с меня достаточно. И чтобы я отсюда бежал куда-то да не в жизнь! Я не сбегу, даже если вокруг останутся одни только сыпнотифозные. Тогда я буду вслушиваться не в голоса, а в стоны, а это одно и то же - агонизирующий голос здорового человека и стон умирающего. Сплошная бессмыслица. Предлагаю остаться в России. Не ультимативно предлагаю, а снисходительно, выбирать все равно не из чего.
Стихи курносого Наташа тоже не любила. Если писать глупости, то хотя бы весело, как Игорь, когда шарики слов летали в очерченном пространстве, не в силах остановиться и дать хотя бы возможность их запомнить, а стихи курносого, казалось, были написаны плесенью, мутные и действительно какие-то последние стихи.
Игорь находил их остроумными, а что остроумного, что остроумного?!
- Литература кончилась, - говорил Игорь. - И живое доказательство - его стихи.
Что остроумного, что остроумного в том, что литература кончилась, чего ей кончаться, когда есть их Дочка, она сама, Наташа, Игорь, доверчивый, конечно, слишком, но теплый-теплый, друзья в Париже, солнце, бесконечное хитросплетение жизни, как могут кончиться хитросплетения, беда, беда, надо написать Мише, чтобы не присылал денег, не пойдут же они в Петербург пешком и с оказией не пойдут, слишком ленивы, чтоб с оказией, да, да, успеть, написать, успеть. Но деньги были нужны не только на отъезд, на жизнь здесь, рука не поднималась написать, и сразу же, как только Миша прислал деньги, Игорь и курносый уехали.
10
- Жаль, что вы ничего для себя не хотите, Гудович, - сказал из темноты зашторенной комнаты голос Штифа. - Жизнь - это катастрофа, человек должен думать о себе. Вы думаете о себе, Гудович?
У изголовья постели что-то звякнуло, мелькнуло широкое рыжее запястье, это Штиф, не вызывая секретаря, решил сам налить себе воды.
- Обычно я не принимаю лежа, - сказал Штиф, - лежа принимать не гигиенично, это акт доверия, акт доверия к вам, Гудович.
- Понимаю, - сказал Миша.
Его впустили сюда сразу же, по первой просьбе, невзирая на болезнь банкира, и теперь он чувствовал страшную неловкость и неудобство, что разговаривать приходится, не видя лица собеседника, хотя и понимал после первой встречи у президента, что вглядываться в это лицо - удовольствие небольшое, но, Боже мой, еще труднее вслушиваться в этот голос, медленный, растягивающий гласные, голос из темноты.
- Этот ваш Ломоносов - не дурак, с большевиками действительно придется договариваться, почему бы вам не присоединиться к нему, Гудович?
- Я не предатель.
Стало слышно, как шлепают толстые губы, то ли смеясь, то ли прихлебывая.
- Да, да, вы русский, православный, это я уже слышал, но просите за предателя. Зачем? Какая выгода? У вас и в самом деле нет ни капли еврейской крови?
- Нет.
- Жаль, я с большим удовольствием сделал бы одолжение вам, чем этому... Ломоносову. Старый Ломоносов был помор, он явился в столицу босиком, простой мужик. Вы знали?
- Да, он великий ученый, самородок.
- Все у вас там самородки, кроме евреев. И не стыдно вашему самородку просить у меня?
- Он не знает. Это я прошу.
- Да, да, странная фамилия - Гудович. Может быть, вы сами не знаете?
- Гудовичи служили России еще при Елизавете.
- Мой дед тоже из Архангельска, - сказал Штиф. - Но я не бегаю и не кричу, что мой дед - самородок. Вы представляете, что значило быть евреем в Архангельске?
- В России вообще жить тяжело.
- Не разочаровывайте меня, Гудович. Вы плохо представляете с кем говорите. В 1904 году я дал большой заем японцам, меня пугали ваши, что это повредит евреям, я не люблю, когда меня пугают, надо научиться выигрывать войны, евреям плохо в любое время.