Ей стало так хорошо, так преждевременно приятно, что она зарделась от комплиментов, уже здесь, на рынке, хотя не готовила никогда и собиралась сделать это сегодня первый раз в жизни.
Но она торопилась домой, Боже мой, как она торопилась, скорее, скорее, чтобы сделать их счастливыми, накормить так вкусно, чтобы они забыли все свои временные неприятности, сидя за обеденным столом на веранде, наблюдая, как ловко она разливает суп, не проронив ни капли, потому что это драгоценный суп, первый в ее жизни суп для ее любимых. А Миша, забившись в угол, смотрит на нее из темноты восторженно и протягивает пустую тарелку: еще, еще!
5
В Париж М.М. приехал рано утром, и приезд этот обещал быть очень тяжелым.
На Вандомской площади он прошел под голубем, как под цеппелином. Сизое брюхо повисело над ним и повлеклось дальше.
Он прибыл сюда, почти задыхаясь от кашля, приобретенного в путешествии по океану до Гавра и теперь, казалось, не намеренного его покинуть до конца жизни.
Так кашлял отец, там, в Тифлисе, и они с ужасом просыпались по утрам от этого кашля, боясь, что отец никогда не выйдет к завтраку, кашель задушит его во сне, их беспокоило не раннее пробуждение, а судьба отца. Кашель длился, он прерывался попыткой вздохнуть и возобновлялся снова, мама выходила из спальни, хлопнув дверью, не выдерживала, они не осуждали, бедную, ее можно понять; но, сострадая ей, все же больше сострадали отцу, потому что он был совсем не виноват, его худенькое тело сотрясалось от сухих взрывов проклятой астмы, с которой даже ради их спокойствия отец справиться не мог, и сейчас, тревожа Париж кашлем, Миша Гудович узнавал в себе отца.
Он тащился по Парижу, как старик, Наташиными улицами, по которым она бежала от витрины к витрине, держа его ладонь в своей. Витрины были те же, изменился он сам, не Париж, он сам стал холодней и надменней, не Париж отталкивал своей безучастностью его душу, а сама душа успокоилась за этот год и притихла.
Душа привыкла жить только в постоянном прислушивании к самой себе, к тому, что происходит там, в глубине, где хранится самое главное - память о доме, о Тифлисе, о семье, о безвозвратном. Душа смирилась. И сведения, которые он должен был привезти в Америку о своей Большой Родине, больше были нужны американской общественности, американскому президенту, чем ему самому, он действовал по инерции - инерции службы, инерции жизни. Должен же был он хоть что-то предпринимать, должен же был он действовать по инструкции, посланный в служебную командировку русским консульством в Америке, чтобы хоть немного навести порядок в их представлении о происходящем, должен же был хоть как-то оправдать свое относительное благополучие. М.М. рад был помочь в этом консульству и самому себе, а Париж, в детстве казавшийся далеким-далеким, на краю света, был теперь городом в шаге от дома: тот же вокзал с одной пересадкой на границе, и дальше уже известная тебе дорога, заплаканная, переплаканная Наташей, не желающей возвращаться. Он успокаивал ее, а она отталкивала руку, захлебываясь в слезах, убеждая его, что он самый неинтересный человек на свете, не способный оценить Париж, и она очень жалеет, что у нее такой брат, и завидует девочкам, у которых совсем другие братья. А он сидел рядом и, вместо того, чтобы чувствовать себя виноватым, не защищаясь, не пытаясь разубедить, тайно думал: "Она не права, не права, я хороший брат, я лучший брат на свете, и все отдам, чтобы эта маленькая девочка с таким родным профилем, с такими любимыми завитками волос на шее успокоилась, я даже готов забрать Париж с собой, пусть забавляется!"
И она успокаивалась немного в такт его мыслям и засыпала на его плече, вздрагивая во сне.
- Вас интересует то, что происходит на самом деле? Ведь вы не американец? - спросил его невесть откуда выскочивший юноша за несколько шагов от гостиницы, где была назначена встреча.
- Я не американец, - сказал Гудович.
- Да? А кто вы? Бывший русский? Я отошел кофе попить и с той стороны увидел. Как все-таки вас американцев вычислить легко. Ну что, пошли?
А сам не пошел, а помчался вперед, загораживая горизонт перед Гудовичем, как-то не по прямой, а виляя, руки в карманах, пальто расстегнуто.
- Да что вы кашляете все время, это отвратительно, как в окопах, на вас прохожие оглядываются.
М.М. занервничал, он и раньше был тяжел на встречи с новыми людьми, не умел их пускать сразу в душу, долго готовился, а тут такое начало...
- Вы Сошников? - спросил он.
- Сошников, Сошников, разрешите представиться: капитан Сошников, откомандированный ставкой Добровольческой армии сюда, на эту версальскую мутоту, где нам с вами не достанется ни полушки, в чем я глубоко уверен и что абсолютно меня не интересует. Слушайте, как хорошо! И не вздумайте говорить со мной серьезно, надоело! Вы здесь раньше были?
- Был.
- Так что ж вы молчите? Расскажите мне что-нибудь наконец, мне возвращаться скоро! Это место как называется? Тюильри?
- Тюильри.
- А, помню, помню, знаю, Мария-Антуанетта, история с ожерельем, вот смешно! Подумать только, сначала они от своей революции к нам бежали, а скоро мы сюда - от своей!
- Так плохо дома? - спросил Гудович.
- Да нет, ничего, отступаем, наступаем, берем, отдаем, то казачки за нас, то против, то Колчак - главный, то Деникин, то оба вместе, немцы оружие казачкам, Краснову то есть, дают, Добровольческой отказывают, а Краснов с нами делится, англичане Колчаку доверяют, Деникину нет. Колчак мечтает Учредительное собрание в Москве вернуть, Деникин говорит, что сначала Россию освободить надо, а с болтунами всегда успеем, а в кавказской армии барон Врангель брюзжит: власть без него делят, царя расстреляли, - каждый сам себе царь, у большевиков - оружейные заводы в тылу, у нас захваченные в бою трофеи, красота! И бандиты вокруг, каждое село - банда, каждый хозяин атаман, один даже короновался, так и назвал себя - царь Иван, в царицы взял учительницу местную, и никто никому не верит, а большевики идут во главе с этим евреем Бронштейном, крепко идут, неудержимо, и дойдут - вот вам и вся политграмота. Я вам карту принес.
Он достал из кармана бумажник и вынул из него сложенную вчетверо, заклеенную карту.
- Самодельная! Сам рисовал, я с детства люблю карты рисовать, мир все-таки красивый. - Он развернул карту. - Правда, красиво? Я способный. Вот, смотрите, - он провел пальцем по карте, - большевики должны были нанести удар по Харькову вот здесь, с северо-запада, а тут Кутепов в северо-западном направлении за три дня до начала наступать начал, разрезал их тринадцатую и четырнадцатую армию, разбил, первую - к Курску, вторую отбросил за Ворожбу...
Гудович смотрел на карту и поражался, что он ничего не чувствует сейчас, совсем ничего, а если и чувствует, то беспокойство - сумеет ли этот юноша передать сто долларов через верного человека в Тифлис, не обидится ли, если уж совсем по-американски предложить ему долларов двадцать за эту услугу?
М.М. следил за этим движущимся по самодельной карте пальцем капитана Сошникова и думал, что никогда не был патриотом и действовал просто как интеллигентный человек. И все эти названия деревень и весей не вызовут никакого интереса в Америке, даже если объяснить, что за них погибают хорошие люди. Люди и должны погибать, если ты их не знаешь, что им еще делать?
- Вы устали, - сказал Гудович, прикасаясь к пальто юноши. - Вам надо выспаться, а потом мы встретимся снова.
- Кто спит в Париже? - усмехнулся тот. - Хитрый какой! Неужели вы думаете я не понимаю, где нахожусь и как мне повезло?
Солнце взошло над Парижем, хмарь рассеялась, путь на Елисейские был открыт.
- Рассуждаем, рассуждаем, - сказал Сошников. - Как это можно: сообщать в Париже сводки с фронтов? Ведь это же Париж, господин Гудович, Париж!
Что-то было наивное в этой попытке Сошникова казаться грубее, чем он есть на самом деле, что-то объясняющее гораздо большее о положении на фронтах, чем можно было понять из его рассказа и этого движения нежного, почти девичьего пальца по демаркационной линии. И когда тот, сбросив пальто на руки, рванул вперед, сразу обогнав на несколько шагов, позабыв о собеседнике, Гудович чуть не вскрикнул от померещившегося ему сходства.
- Вы когда последний раз здесь были? - спросил Сошников. - Давно?
- В детстве, - сказал Гудович, - нас возил сюда отец, меня и сестру.
- Богатенькие? - засмеялся Сошников.
- Нет, просто у отца было право на бесплатный проезд с детьми раз в году, он - путеец, начальник Закавказской железной дороги.
- Как? - юноша даже согнулся, будто у него заболело что-то внутри. Закавказской? Как же, как же, Гудович?
- Да, Михаил Львович Гудович.
- Я не об отце, о вас, о вас.
- Ну, да, и моя тоже.
- Вы ведь в Петербурге изволили закончить?
- Да, исторический. Мы знакомы?
- Я ваше имя сто раз на дню слышал, и всегда меня от него мутило. Нину Сошникову помните?
- Да, она моя невеста, - сказал Гудович.
- Ах, вы - жених! Так что же вы, жених, в Америке сидите, когда ваша невеста подыхает в Петербурге? Что вы знаете, Гудович, о своей невесте?
- Я уже два года пытаюсь навести справки, но безуспешно..
- Ну и жених, ну и жених!
- А вы ... знаете?
- Так сразу и сказать? Все или частями? А вам что, Гудович, знать нужно? Как ваша невеста под большевиками жила, пока вы в Америке пребывали, а я на фронте? Извольте, Гудович: ваша невеста Нина Сошникова, то есть сестра моя Нина Сергеевна, похоронив нашу драгоценную маму, вашу предполагаемую тещу, Веру Николаевну Сошникову, осталась в Петербурге одна, без всяких средств к существованию, а потом там же, в Петербурге, от горя, что ее никто - ни брат, ни жених - не ищет и искать не собирается, замуж за какого-то штатского хмыря вышла, а он возьми и помри в одночасье, оставив ее с ребенком. А вы думали, она вас ждет, Гудович, пока вы в Америке кувыркаетесь? Нет, мы, Сошниковы, другие, мы сами как-нибудь, без вашей помощи!
- Прекратите, прекратите!
- Не прекращу, я люблю Нинку и оскорблять ее вам не дам, это счастье, что она нас раньше не познакомила, я бы вас придушил, от одного вашего имени меня воротит!
- Не надо, пожалуйста.
- А она все говорила: Гудович, Гудович, Мишенька, Мишенька. Ведь вы Мишенька?
- Мишенька, - сказал Гудович.
- Какой же вы, к чорту, Мишенька, когда она в Петербурге погибает!
- Я очень люблю вашу сестру, - сказал Гудович. - Я очень люблю Нину.
- Так бегите, бегите! - Взмахнул рукой юноша. - Бегите в Петроград, это просто, прямо и налево, по узкоколейке, через мост, по рытвинам и канавам, через моря и реки, бегите, Гудович, спасайте свою невесту!
- Я спасу, - сказал Михаил Михайлович. - Я обещаю вам, что найду ее и спасу, вы мне только какую-нибудь зацепочку дайте, у меня в Петербурге мама, знаете, мне везет, я за что ни возьмусь, все получается, и в этот раз получится, я знаю.
- Спаси Нину, Гудович, - сказал Сошников. - Вызволи ее Христа ради, - и он приблизил свое такое родное, милое лицо к лицу Михаила Михайловича, - я тебе за это на любых фронтах побеждать буду, при любых командирах...
6
- Пиастры! Пиастры! - дурными голосами кричали Наташа и Игорь, размахивая в воздухе очередной стодолларовой бумажкой, и Михаил Львович злился на себя, что разучился радоваться этим с неба свалившимся деньгам, а сразу же, получив их, начинает думать о семейном бюджете и о том, что денег в доме при нынешней дороговизне осталось дней на двадцать.
Не было предела легкомыслию его детей, легкомыслие Наташиной мамы совсем другое - тайное, хмурое, себя он считал серьезным человеком, а дети сгорали, как петарды.
- Это деньги Игоря! - шумела Наташа. - Миша написал, что высылает для Игоря, правда, папа? Игорь может делать на эти деньги, что хочет, Игорь, это твои деньги, ты купишь себе штаны, носки, новые ботинки и, если хватит, тужурку у дяди Васо, бежим торговать тужурку!
Эти шальные деньги из Америки давали возможность жить, будто ничего не случилось - ни революции, ни войны, ни превращения Грузии в маленькое независимое государство. Наташа продолжала брать уроки пения, мечтая попасть в консерваторию, а уже потом на лучших оперных сценах зарабатывать бешеные деньги, чтобы кормить их всех, и уж тогда обязательно вернуть весь долг брату, вот удивится, получив такую тьму денег, конверт без обратного адреса. Только - Гудовичу М.М., его превосходительству, но надушенный ее любимыми парижскими духами, пусть все-таки догадается, а пока можно тратить эти деньги не считая, потому что есть Америка - очень богатая страна и брат, который, правда, неизвестно сколько там получает, ну уж, наверное немало, потому что он - умница, ее брат, ему есть за что платить. И она забрасывала Мишу просьбами о деньгах на бесконечные покупки, делающие ее жизнь совсем такой, как в прошлом: чулки, боа, шарфы, вечерние платья, туфли на высоком каблуке, - все, что она не успела купить в Париже, потому что была еще ребенком, и не могла сейчас, потому что Париж далеко.
И еще деньги были важны, чтобы не страдал Игорь, он никак не мог устроиться на работу, и это она, Наташа, тайно от мужа просила Мишу хотя бы один раз прислать не отцу, а мужу, чтобы тот мог почувствовать себя независимым хотя бы на день.
Догадайся Михаил Львович о ее маленьких хитростях, он бы очень рассердился: он-то знал цену деньгам, и никак не мог без слез принимать эти Мишины подарки, и давал себе слово не просить и не брать, но просил и брал вот что удивительно, прожить на его зарплату оказалось просто невозможно, и потом необходимо снимать дачу для внучки, в Тифлисе летом страшно жарко, самому ездить на месяц в санаторий, астма проклятая, в конце концов это нормально, что в какой-то момент старший сын берет на себя заботу о семье.
- Ты обносился, Игорь, - сказал Михаил Львович. - Наташа права.
- Вот, - сказала Наташа. - Я тут свое записала, мне кажется, должно хватить.
- Мы купим ишака, - сказал Игорь.
Он сказал это легко-легко, мечтательно, как говорят больше для себя, глядя на облака или море, не заботясь о произведенном на присутствующих впечатлении.
Это произошло в половине первого, Михаил Львович как раз взглянул на часы, решив, что вопрос о деньгах исчерпан.
- Мы купим ишака, - сказал Игорь.
- Сие есть поэтическая вольность? - спросил Михаил Львович. - Или просто шутка?
- Сие есть строгий стратегический план с гарантированной победой в конце. Долой бедность! Нет, правда, я хочу купить ишака, это лучшее применение деньгам, Миша будет доволен, мы купим ишака, чтобы ни о чем больше не заботиться, понимаешь, Наташа?
- Ну, конечно же, ишака, ишака! - закричала Наташа. - Как ты не понимаешь, папа, мы купим ишака и все будет хорошо.
- Вы не волнуйтесь, Михаил Львович, - сказал Игорь, - я давно все обдумал, я буду помогать людям перевозить с базара в город тяжелые покупки, и мы хорошо заработаем, можно даже договориться с торговцами и привозить им что-то из деревень, прямо в лавки, кожи, например.
- Не по душе мне это, - сказал Михаил Львович.
- А вы подумайте! Сколько может вынести человек? Немного. А машу зарабатывает порядочно. Сколько может вынести ишак? Больше машу. Посчитайте сколько мы заработаем на ишаке.
- Кажется, я понял, на чем держится ваш брак с моей дочерью.
- На любви, - сказала Наташа. - На чем же еще?
- Дорогой Михаил Львович! - Голос Игоря возвысился до пафоса и стал до приторности медоточивым, вкрадчивым, когда уже совсем не понимаешь, разыгрывает он тебя или хочет сделать приятное. - Вы, конечно, человек прогрессивный и верите, как всякий путеец, только в локомотивы, еще бы, шестьдесят лошадиных сил, а вот мы с Наташей верим в ишака, локомотив нам не по карману.
- Ну, конечно, - сказала Наташа, - ты очень старомоден, папочка, мы немедленно, сейчас же идем покупать ишака!
- А где вы собираетесь его держать, не в нашем же доме?!
- В кузнице, прямо на базаре, я уже договорился с кузнецом. А какое имя я ему придумал! Удивительное!
- Имя?
- Ну да, Миша будет очень доволен, Авраам - в честь Авраама Линкольна.
- Это вы сейчас придумали? - слегка задыхаясь, спросил Михаил Львович.
- Сию минуту.
- Наташка, пойди успокой его, - шепнул жене Игорь, когда не понимающий шуток Михаил Львович мчался по лестнице наверх в кабинет.
Но удивительней всего, что ишака они действительно купили, в тот же день, и не было предела Игоревой радости. Он пел: "Эге-ого-кхы-кхы-топ-топ, мой Авраам роняет блох, страшись, базар, идет ишак совсем как есть, а я в трусах" - и прочую галиматью. При виде ишака на него напало вдохновение, он призывал Наташу подтвердить, что имя выбрано правильно, такой экземпляр достоин только президентского имени, но в ишаке еще сидело и президентское упрямство - он сбрасывал все, что Игорь пытался водрузить ему на спину. Содержимое корзин вместе с корзинами рассыпалось по базару, а ишак ржал, довольный произведенным впечатлением, ни пинки в зад, ни проклятия не могли изменить его политику по отношению к людям. Он вполне и пули мог удостоиться, совсем как его тезка.
Часто он стоял, как упрямый обиженный мальчик, не оборачиваясь несмотря на увещевания, его можно было только обойти и плюнуть в физиономию. Больно смотреть на морду оскорбленного ишака. Когда Игорь стоял один вот так против огромной силы, заключенной в кротких глазах Авраама, ему казалось, что весь мир настроен против него, и если он не может справиться с ишаком, что делать с судьбой, непокорной, как ишак?
Однако дело было не в упрямстве ишака, в конце концов ишак он и есть ишак, но чтобы, ничего не делая, столько жрать! Этого Игорь не ожидал.
- Ты позоришь меня, Авраам, - говорил он. - А если бы у тебя была семья? Они бы сдохли с голода из-за твоего упрямства и обжорства, а у меня семья, голубчик, и я обещал их накормить не позже, чем через месяц после твоей покупки. Я должен был купить штаны, но предпочел купить тебя, теперь посмотри - в чем я хожу, я продал даже старые штаны, чтобы прокормить тебя, а ты еще не все жрешь, подлая тварь, вот как двину тебя по черепу!
Но не бил, продолжая надеяться, и только когда пришлось идти к Михаилу Львовичу и просить разрешения продать подаренные тестем золотые часы, гордость не выдержала, и он решил расстаться с непокорным животным.
- Прощай, Авраам, - сказал он. - Ты победил, но не это самое страшное, ты убедил меня, что я не способен ничего заработать на этой земле, деньги не любят меня, мои затеи совсем неглупые, это я неспособный, и чем глупее затея, тем в моем случае реальней ее осуществление. Хорошо, я поищу и найду для себя в мире совсем уж глупое занятие, может быть, буду сочинять стихи, друзья говорят, что я подаю надежды. Может быть, рисовать красивых девушек, ты видел, как я рисую? Но в одном я клянусь тебе, Авраам, никто ни при какой нужде не заставит меня воровать, никто не заставит вырвать кусок хлеба из рук другого. Иди вот по той тропинке и не оборачивайся, а то я заплачу.
Так они стояли друг против друга, человек и ишак, до самой темноты, и не у кого спросить, кто из них ушел первым.
7
Никакого вмешательства в свою жизнь Нина Сошникова не потерпела бы, о себе она знала, что принадлежит этому городу, этой зиме, непохожей ни на одну из прежних, выглянувшей откуда-то с другой стороны света, такой промозглой, будто этому свету и не принадлежащей, откуда-то со стороны погоста.
Она выдула признаки жизни не только с улиц, где еще упорствовали ползущие против ветра автомобили с матросами и отдельные прохожие цеплялись за поручни и столбы, чтобы сквозь мглу добраться к себе куда-то, она выдула признаки жизни из тех, что когда-то считали себя людьми.
Эта зима уводила из-под ног землю и нужна была, наверное, только для того, чтобы подчеркнуть красоту мостов, набережных, узорчатых оград, балконных решеток, вообще всего чугунного.
Глядя в темное окно, Нина Сошникова совершенно не понимала, что2 ее занесло в эту комнату, принадлежащую прежде случайному человеку, ее покойному мужу, и что она делает здесь, в нескольких километрах от того дома на Пяти углах, где она родилась. Но пройти эти километры не удалось бы никому, даже ей, Нине Сошниковой, несмотря на лютое, образовавшееся за эти годы упрямство и равнодушие к жизни.
Зима подчеркивала силу чугуна, правду чугуна, чугунное литье царствовало над городом, оно, как несокрушимый скелет, поддерживало порядок в этой революционной свирепой зиме, равнодушно и властно грозящей забрать с собой все, что раньше принадлежало Нине и что она могла назвать для себя дорогим и милым, хотя для этого нужно было бы до крови расковырять воспоминания. Она принадлежала этим воспоминаниям, этому городу, зиме, но Андрюша принадлежал ей.
Кто-то спасал ее, выставив между зимой и Ниной маленького двухлетнего мальчика, которого нельзя было бросить на произвол судьбы, потому надлежало жить. И сейчас она лежала в постели, прижав к себе Андрюшу, лелея в своем теле ненависть к обстоятельствам и нежность к сыну. В ней все это прекрасно совмещалось, все в этом городе замешано на сговоре несовместимого, будто все части одного организма задались целью вытеснить друг друга и по ходу этой самоубийственной войны догадались, как они неразделимы. История этого города представлялась ей последовательной цепью покушений на человеческую жизнь, начиная с шумных дворцовых переворотов с факелами и табакеркой в руках и кончая простым уличным убийством кривым ножом в подъезде собственного дома.
Эта ведьма с погоста - зима - не щадила город, она выстудила не только квартиры, но и мозги, даже памяти о тепле не осталось.
Нина знала, что многие, как и она сейчас, прижав ребенка к себе, лежа под всей ветошью, что нашлась в комнате, ждут только одного - избавления от жизни, которая ничего не обещала в отличие от обещаний большевистского разгула; что только оно способно дать успокоение.
Дама, заставившая ее подняться и открыть дверь, не зашла сразу, пропустила впереди себя в квартиру еще немного зимы, постояла в дверном проеме, вероятно, чтобы дать Нине Сошниковой понять значение своего присутствия здесь, всю важность прихода, его великолепия, потому что невозможно представить, что в такую ночь, в таком Петрограде, в дверь твою постучит не нищенка, не солдат с ружьем, а вполне моложавая женщина в сшитом по фигуре темно-сером пальто с куньим воротником, с муфтой в руках, в какой-то папахе, по-полковничьи сбитой набок, высокомерно тебя разглядывающая.
- Я пришла куда хотела? - спросила она - Вы Нина Сошникова?
- Я.
- Да, - сказала дама, продолжая вглядываться в Нину. - Будем надеяться, что мой сын не сошел с ума. Знали бы вы, чего мне стоило разыскать вас. Собирайтесь.
И она вошла в квартиру, оттеснив Нину, и сама прикрыла на щеколду дверь.
- У вас, кажется, ребенок? - спросила она. - Где он сейчас?
- Андрюша спит, - ответила Нина.
- Разбудите и оденьте его потеплей, вы и не представляете, что творится на улице.
- Я представляю, - сказала Нина, - но куда вы собираетесь нас везти, и зачем я должна с вами ехать?
- Моя бы воля, - сказала дама, - я бы оставила вас в покое, делайте, что хотите, но у меня тоже есть сын, очень внимательный ко мне человек, я не могла ему отказать в просьбе нанести вам этот визит. Моя фамилия Свиридова, но в прошлом - Гудович, Вера Гавриловна Гудович, вам это ничего не говорит?
- Вы Мишина мама? - спросила Нина.
- Да, и надеюсь вы, зная Мишу как деликатного и внимательного к людям человека, поймете, что он не стал бы тревожить меня по ночам, подвергать риску и присылать к вам сюда по пустякам. Возьмите только самое необходимое, не заставляйте меня рассказывать, как я нашла вас по просьбе Миши, как искала, вы должны, и я очень прошу вас об этом, полностью, слышите, полностью выполнять все мои распоряжения, иначе вы подвергнете мою жизнь и жизнь других очень хороших людей страшной опасности. Надеюсь, вы не истеричка?
- О, нет, - усмехнулась Нина. - Но хоть что-нибудь объясните, мне все равно, я доверяю Мише, но вот ребенок...
- Ребенку ничего не угрожает. Пока вы будете собираться, я вкратце сообщу вам, как нам придется действовать. Поторопитесь, пожалуйста.
И Нина с покорностью, ей несвойственной, начала торопиться, понимая, что остаток ее воли, собранной для того, чтобы уснуть рядом с сыном и не проснуться, исчезает под натиском этой дамы, одетой, как одевались до войны в то счастливое время, когда она бежала на свидание с Мишенькой Гудовичем, чтобы встретиться и пойти наконец к его маме, этой самой даме, куда он идти боялся и куда обязательно следовало явиться, чтобы уничтожить последнюю преграду, но он боялся, боялся, а потом уехал, и вот его мама сама решила устроить эти смотрины через несколько лет, когда все уже кончено.
- ...достойные люди, - услышала она, одевая Андрюшу, пребывающего в оцепенении сна. - Они придумали все это вместе с Мишей, там, в Вашингтоне, им казалось, что они все рассчитали правильно, Миша сказал им, что вы - его жена и дороже всех в жизни, кроме его семьи, разумеется, но они приехали за его женой, значит, и вы тоже каким-то образом член нашей семьи.
- Простите, я не расслышала, кто эти люди, - сказала Нина.
- Американская миссия Красного Креста, полковник Томпсон, очень благовоспитанный человек, и одна медсестра, вы с ней познакомитесь, у них какие-то отношения с новой властью.
- И куда Миша хочет, чтобы они нас отвезли?
- В Америку, - сказала Вера Гавриловна. - Неужели вы до сих пор не поняли, что Миша решил забрать вас к себе?
- В Америку?.. - растерянно спросила Нина. - А зачем мы ему нужны... в Америке?
- Сама не понимаю, - сказала Вера Гавриловна, помогая Нине застегнуть небольшой чемодан, одновременно придерживая Андрюшу. - Но мой сын всегда был умный человек, согласны? С самого детства его поступки носили целесообразный характер. Как и мои, впрочем. И если в этот раз он решился на безумие, то, возможно, и это безумие целесообразно.
Но она торопилась домой, Боже мой, как она торопилась, скорее, скорее, чтобы сделать их счастливыми, накормить так вкусно, чтобы они забыли все свои временные неприятности, сидя за обеденным столом на веранде, наблюдая, как ловко она разливает суп, не проронив ни капли, потому что это драгоценный суп, первый в ее жизни суп для ее любимых. А Миша, забившись в угол, смотрит на нее из темноты восторженно и протягивает пустую тарелку: еще, еще!
5
В Париж М.М. приехал рано утром, и приезд этот обещал быть очень тяжелым.
На Вандомской площади он прошел под голубем, как под цеппелином. Сизое брюхо повисело над ним и повлеклось дальше.
Он прибыл сюда, почти задыхаясь от кашля, приобретенного в путешествии по океану до Гавра и теперь, казалось, не намеренного его покинуть до конца жизни.
Так кашлял отец, там, в Тифлисе, и они с ужасом просыпались по утрам от этого кашля, боясь, что отец никогда не выйдет к завтраку, кашель задушит его во сне, их беспокоило не раннее пробуждение, а судьба отца. Кашель длился, он прерывался попыткой вздохнуть и возобновлялся снова, мама выходила из спальни, хлопнув дверью, не выдерживала, они не осуждали, бедную, ее можно понять; но, сострадая ей, все же больше сострадали отцу, потому что он был совсем не виноват, его худенькое тело сотрясалось от сухих взрывов проклятой астмы, с которой даже ради их спокойствия отец справиться не мог, и сейчас, тревожа Париж кашлем, Миша Гудович узнавал в себе отца.
Он тащился по Парижу, как старик, Наташиными улицами, по которым она бежала от витрины к витрине, держа его ладонь в своей. Витрины были те же, изменился он сам, не Париж, он сам стал холодней и надменней, не Париж отталкивал своей безучастностью его душу, а сама душа успокоилась за этот год и притихла.
Душа привыкла жить только в постоянном прислушивании к самой себе, к тому, что происходит там, в глубине, где хранится самое главное - память о доме, о Тифлисе, о семье, о безвозвратном. Душа смирилась. И сведения, которые он должен был привезти в Америку о своей Большой Родине, больше были нужны американской общественности, американскому президенту, чем ему самому, он действовал по инерции - инерции службы, инерции жизни. Должен же был он хоть что-то предпринимать, должен же был он действовать по инструкции, посланный в служебную командировку русским консульством в Америке, чтобы хоть немного навести порядок в их представлении о происходящем, должен же был хоть как-то оправдать свое относительное благополучие. М.М. рад был помочь в этом консульству и самому себе, а Париж, в детстве казавшийся далеким-далеким, на краю света, был теперь городом в шаге от дома: тот же вокзал с одной пересадкой на границе, и дальше уже известная тебе дорога, заплаканная, переплаканная Наташей, не желающей возвращаться. Он успокаивал ее, а она отталкивала руку, захлебываясь в слезах, убеждая его, что он самый неинтересный человек на свете, не способный оценить Париж, и она очень жалеет, что у нее такой брат, и завидует девочкам, у которых совсем другие братья. А он сидел рядом и, вместо того, чтобы чувствовать себя виноватым, не защищаясь, не пытаясь разубедить, тайно думал: "Она не права, не права, я хороший брат, я лучший брат на свете, и все отдам, чтобы эта маленькая девочка с таким родным профилем, с такими любимыми завитками волос на шее успокоилась, я даже готов забрать Париж с собой, пусть забавляется!"
И она успокаивалась немного в такт его мыслям и засыпала на его плече, вздрагивая во сне.
- Вас интересует то, что происходит на самом деле? Ведь вы не американец? - спросил его невесть откуда выскочивший юноша за несколько шагов от гостиницы, где была назначена встреча.
- Я не американец, - сказал Гудович.
- Да? А кто вы? Бывший русский? Я отошел кофе попить и с той стороны увидел. Как все-таки вас американцев вычислить легко. Ну что, пошли?
А сам не пошел, а помчался вперед, загораживая горизонт перед Гудовичем, как-то не по прямой, а виляя, руки в карманах, пальто расстегнуто.
- Да что вы кашляете все время, это отвратительно, как в окопах, на вас прохожие оглядываются.
М.М. занервничал, он и раньше был тяжел на встречи с новыми людьми, не умел их пускать сразу в душу, долго готовился, а тут такое начало...
- Вы Сошников? - спросил он.
- Сошников, Сошников, разрешите представиться: капитан Сошников, откомандированный ставкой Добровольческой армии сюда, на эту версальскую мутоту, где нам с вами не достанется ни полушки, в чем я глубоко уверен и что абсолютно меня не интересует. Слушайте, как хорошо! И не вздумайте говорить со мной серьезно, надоело! Вы здесь раньше были?
- Был.
- Так что ж вы молчите? Расскажите мне что-нибудь наконец, мне возвращаться скоро! Это место как называется? Тюильри?
- Тюильри.
- А, помню, помню, знаю, Мария-Антуанетта, история с ожерельем, вот смешно! Подумать только, сначала они от своей революции к нам бежали, а скоро мы сюда - от своей!
- Так плохо дома? - спросил Гудович.
- Да нет, ничего, отступаем, наступаем, берем, отдаем, то казачки за нас, то против, то Колчак - главный, то Деникин, то оба вместе, немцы оружие казачкам, Краснову то есть, дают, Добровольческой отказывают, а Краснов с нами делится, англичане Колчаку доверяют, Деникину нет. Колчак мечтает Учредительное собрание в Москве вернуть, Деникин говорит, что сначала Россию освободить надо, а с болтунами всегда успеем, а в кавказской армии барон Врангель брюзжит: власть без него делят, царя расстреляли, - каждый сам себе царь, у большевиков - оружейные заводы в тылу, у нас захваченные в бою трофеи, красота! И бандиты вокруг, каждое село - банда, каждый хозяин атаман, один даже короновался, так и назвал себя - царь Иван, в царицы взял учительницу местную, и никто никому не верит, а большевики идут во главе с этим евреем Бронштейном, крепко идут, неудержимо, и дойдут - вот вам и вся политграмота. Я вам карту принес.
Он достал из кармана бумажник и вынул из него сложенную вчетверо, заклеенную карту.
- Самодельная! Сам рисовал, я с детства люблю карты рисовать, мир все-таки красивый. - Он развернул карту. - Правда, красиво? Я способный. Вот, смотрите, - он провел пальцем по карте, - большевики должны были нанести удар по Харькову вот здесь, с северо-запада, а тут Кутепов в северо-западном направлении за три дня до начала наступать начал, разрезал их тринадцатую и четырнадцатую армию, разбил, первую - к Курску, вторую отбросил за Ворожбу...
Гудович смотрел на карту и поражался, что он ничего не чувствует сейчас, совсем ничего, а если и чувствует, то беспокойство - сумеет ли этот юноша передать сто долларов через верного человека в Тифлис, не обидится ли, если уж совсем по-американски предложить ему долларов двадцать за эту услугу?
М.М. следил за этим движущимся по самодельной карте пальцем капитана Сошникова и думал, что никогда не был патриотом и действовал просто как интеллигентный человек. И все эти названия деревень и весей не вызовут никакого интереса в Америке, даже если объяснить, что за них погибают хорошие люди. Люди и должны погибать, если ты их не знаешь, что им еще делать?
- Вы устали, - сказал Гудович, прикасаясь к пальто юноши. - Вам надо выспаться, а потом мы встретимся снова.
- Кто спит в Париже? - усмехнулся тот. - Хитрый какой! Неужели вы думаете я не понимаю, где нахожусь и как мне повезло?
Солнце взошло над Парижем, хмарь рассеялась, путь на Елисейские был открыт.
- Рассуждаем, рассуждаем, - сказал Сошников. - Как это можно: сообщать в Париже сводки с фронтов? Ведь это же Париж, господин Гудович, Париж!
Что-то было наивное в этой попытке Сошникова казаться грубее, чем он есть на самом деле, что-то объясняющее гораздо большее о положении на фронтах, чем можно было понять из его рассказа и этого движения нежного, почти девичьего пальца по демаркационной линии. И когда тот, сбросив пальто на руки, рванул вперед, сразу обогнав на несколько шагов, позабыв о собеседнике, Гудович чуть не вскрикнул от померещившегося ему сходства.
- Вы когда последний раз здесь были? - спросил Сошников. - Давно?
- В детстве, - сказал Гудович, - нас возил сюда отец, меня и сестру.
- Богатенькие? - засмеялся Сошников.
- Нет, просто у отца было право на бесплатный проезд с детьми раз в году, он - путеец, начальник Закавказской железной дороги.
- Как? - юноша даже согнулся, будто у него заболело что-то внутри. Закавказской? Как же, как же, Гудович?
- Да, Михаил Львович Гудович.
- Я не об отце, о вас, о вас.
- Ну, да, и моя тоже.
- Вы ведь в Петербурге изволили закончить?
- Да, исторический. Мы знакомы?
- Я ваше имя сто раз на дню слышал, и всегда меня от него мутило. Нину Сошникову помните?
- Да, она моя невеста, - сказал Гудович.
- Ах, вы - жених! Так что же вы, жених, в Америке сидите, когда ваша невеста подыхает в Петербурге? Что вы знаете, Гудович, о своей невесте?
- Я уже два года пытаюсь навести справки, но безуспешно..
- Ну и жених, ну и жених!
- А вы ... знаете?
- Так сразу и сказать? Все или частями? А вам что, Гудович, знать нужно? Как ваша невеста под большевиками жила, пока вы в Америке пребывали, а я на фронте? Извольте, Гудович: ваша невеста Нина Сошникова, то есть сестра моя Нина Сергеевна, похоронив нашу драгоценную маму, вашу предполагаемую тещу, Веру Николаевну Сошникову, осталась в Петербурге одна, без всяких средств к существованию, а потом там же, в Петербурге, от горя, что ее никто - ни брат, ни жених - не ищет и искать не собирается, замуж за какого-то штатского хмыря вышла, а он возьми и помри в одночасье, оставив ее с ребенком. А вы думали, она вас ждет, Гудович, пока вы в Америке кувыркаетесь? Нет, мы, Сошниковы, другие, мы сами как-нибудь, без вашей помощи!
- Прекратите, прекратите!
- Не прекращу, я люблю Нинку и оскорблять ее вам не дам, это счастье, что она нас раньше не познакомила, я бы вас придушил, от одного вашего имени меня воротит!
- Не надо, пожалуйста.
- А она все говорила: Гудович, Гудович, Мишенька, Мишенька. Ведь вы Мишенька?
- Мишенька, - сказал Гудович.
- Какой же вы, к чорту, Мишенька, когда она в Петербурге погибает!
- Я очень люблю вашу сестру, - сказал Гудович. - Я очень люблю Нину.
- Так бегите, бегите! - Взмахнул рукой юноша. - Бегите в Петроград, это просто, прямо и налево, по узкоколейке, через мост, по рытвинам и канавам, через моря и реки, бегите, Гудович, спасайте свою невесту!
- Я спасу, - сказал Михаил Михайлович. - Я обещаю вам, что найду ее и спасу, вы мне только какую-нибудь зацепочку дайте, у меня в Петербурге мама, знаете, мне везет, я за что ни возьмусь, все получается, и в этот раз получится, я знаю.
- Спаси Нину, Гудович, - сказал Сошников. - Вызволи ее Христа ради, - и он приблизил свое такое родное, милое лицо к лицу Михаила Михайловича, - я тебе за это на любых фронтах побеждать буду, при любых командирах...
6
- Пиастры! Пиастры! - дурными голосами кричали Наташа и Игорь, размахивая в воздухе очередной стодолларовой бумажкой, и Михаил Львович злился на себя, что разучился радоваться этим с неба свалившимся деньгам, а сразу же, получив их, начинает думать о семейном бюджете и о том, что денег в доме при нынешней дороговизне осталось дней на двадцать.
Не было предела легкомыслию его детей, легкомыслие Наташиной мамы совсем другое - тайное, хмурое, себя он считал серьезным человеком, а дети сгорали, как петарды.
- Это деньги Игоря! - шумела Наташа. - Миша написал, что высылает для Игоря, правда, папа? Игорь может делать на эти деньги, что хочет, Игорь, это твои деньги, ты купишь себе штаны, носки, новые ботинки и, если хватит, тужурку у дяди Васо, бежим торговать тужурку!
Эти шальные деньги из Америки давали возможность жить, будто ничего не случилось - ни революции, ни войны, ни превращения Грузии в маленькое независимое государство. Наташа продолжала брать уроки пения, мечтая попасть в консерваторию, а уже потом на лучших оперных сценах зарабатывать бешеные деньги, чтобы кормить их всех, и уж тогда обязательно вернуть весь долг брату, вот удивится, получив такую тьму денег, конверт без обратного адреса. Только - Гудовичу М.М., его превосходительству, но надушенный ее любимыми парижскими духами, пусть все-таки догадается, а пока можно тратить эти деньги не считая, потому что есть Америка - очень богатая страна и брат, который, правда, неизвестно сколько там получает, ну уж, наверное немало, потому что он - умница, ее брат, ему есть за что платить. И она забрасывала Мишу просьбами о деньгах на бесконечные покупки, делающие ее жизнь совсем такой, как в прошлом: чулки, боа, шарфы, вечерние платья, туфли на высоком каблуке, - все, что она не успела купить в Париже, потому что была еще ребенком, и не могла сейчас, потому что Париж далеко.
И еще деньги были важны, чтобы не страдал Игорь, он никак не мог устроиться на работу, и это она, Наташа, тайно от мужа просила Мишу хотя бы один раз прислать не отцу, а мужу, чтобы тот мог почувствовать себя независимым хотя бы на день.
Догадайся Михаил Львович о ее маленьких хитростях, он бы очень рассердился: он-то знал цену деньгам, и никак не мог без слез принимать эти Мишины подарки, и давал себе слово не просить и не брать, но просил и брал вот что удивительно, прожить на его зарплату оказалось просто невозможно, и потом необходимо снимать дачу для внучки, в Тифлисе летом страшно жарко, самому ездить на месяц в санаторий, астма проклятая, в конце концов это нормально, что в какой-то момент старший сын берет на себя заботу о семье.
- Ты обносился, Игорь, - сказал Михаил Львович. - Наташа права.
- Вот, - сказала Наташа. - Я тут свое записала, мне кажется, должно хватить.
- Мы купим ишака, - сказал Игорь.
Он сказал это легко-легко, мечтательно, как говорят больше для себя, глядя на облака или море, не заботясь о произведенном на присутствующих впечатлении.
Это произошло в половине первого, Михаил Львович как раз взглянул на часы, решив, что вопрос о деньгах исчерпан.
- Мы купим ишака, - сказал Игорь.
- Сие есть поэтическая вольность? - спросил Михаил Львович. - Или просто шутка?
- Сие есть строгий стратегический план с гарантированной победой в конце. Долой бедность! Нет, правда, я хочу купить ишака, это лучшее применение деньгам, Миша будет доволен, мы купим ишака, чтобы ни о чем больше не заботиться, понимаешь, Наташа?
- Ну, конечно же, ишака, ишака! - закричала Наташа. - Как ты не понимаешь, папа, мы купим ишака и все будет хорошо.
- Вы не волнуйтесь, Михаил Львович, - сказал Игорь, - я давно все обдумал, я буду помогать людям перевозить с базара в город тяжелые покупки, и мы хорошо заработаем, можно даже договориться с торговцами и привозить им что-то из деревень, прямо в лавки, кожи, например.
- Не по душе мне это, - сказал Михаил Львович.
- А вы подумайте! Сколько может вынести человек? Немного. А машу зарабатывает порядочно. Сколько может вынести ишак? Больше машу. Посчитайте сколько мы заработаем на ишаке.
- Кажется, я понял, на чем держится ваш брак с моей дочерью.
- На любви, - сказала Наташа. - На чем же еще?
- Дорогой Михаил Львович! - Голос Игоря возвысился до пафоса и стал до приторности медоточивым, вкрадчивым, когда уже совсем не понимаешь, разыгрывает он тебя или хочет сделать приятное. - Вы, конечно, человек прогрессивный и верите, как всякий путеец, только в локомотивы, еще бы, шестьдесят лошадиных сил, а вот мы с Наташей верим в ишака, локомотив нам не по карману.
- Ну, конечно, - сказала Наташа, - ты очень старомоден, папочка, мы немедленно, сейчас же идем покупать ишака!
- А где вы собираетесь его держать, не в нашем же доме?!
- В кузнице, прямо на базаре, я уже договорился с кузнецом. А какое имя я ему придумал! Удивительное!
- Имя?
- Ну да, Миша будет очень доволен, Авраам - в честь Авраама Линкольна.
- Это вы сейчас придумали? - слегка задыхаясь, спросил Михаил Львович.
- Сию минуту.
- Наташка, пойди успокой его, - шепнул жене Игорь, когда не понимающий шуток Михаил Львович мчался по лестнице наверх в кабинет.
Но удивительней всего, что ишака они действительно купили, в тот же день, и не было предела Игоревой радости. Он пел: "Эге-ого-кхы-кхы-топ-топ, мой Авраам роняет блох, страшись, базар, идет ишак совсем как есть, а я в трусах" - и прочую галиматью. При виде ишака на него напало вдохновение, он призывал Наташу подтвердить, что имя выбрано правильно, такой экземпляр достоин только президентского имени, но в ишаке еще сидело и президентское упрямство - он сбрасывал все, что Игорь пытался водрузить ему на спину. Содержимое корзин вместе с корзинами рассыпалось по базару, а ишак ржал, довольный произведенным впечатлением, ни пинки в зад, ни проклятия не могли изменить его политику по отношению к людям. Он вполне и пули мог удостоиться, совсем как его тезка.
Часто он стоял, как упрямый обиженный мальчик, не оборачиваясь несмотря на увещевания, его можно было только обойти и плюнуть в физиономию. Больно смотреть на морду оскорбленного ишака. Когда Игорь стоял один вот так против огромной силы, заключенной в кротких глазах Авраама, ему казалось, что весь мир настроен против него, и если он не может справиться с ишаком, что делать с судьбой, непокорной, как ишак?
Однако дело было не в упрямстве ишака, в конце концов ишак он и есть ишак, но чтобы, ничего не делая, столько жрать! Этого Игорь не ожидал.
- Ты позоришь меня, Авраам, - говорил он. - А если бы у тебя была семья? Они бы сдохли с голода из-за твоего упрямства и обжорства, а у меня семья, голубчик, и я обещал их накормить не позже, чем через месяц после твоей покупки. Я должен был купить штаны, но предпочел купить тебя, теперь посмотри - в чем я хожу, я продал даже старые штаны, чтобы прокормить тебя, а ты еще не все жрешь, подлая тварь, вот как двину тебя по черепу!
Но не бил, продолжая надеяться, и только когда пришлось идти к Михаилу Львовичу и просить разрешения продать подаренные тестем золотые часы, гордость не выдержала, и он решил расстаться с непокорным животным.
- Прощай, Авраам, - сказал он. - Ты победил, но не это самое страшное, ты убедил меня, что я не способен ничего заработать на этой земле, деньги не любят меня, мои затеи совсем неглупые, это я неспособный, и чем глупее затея, тем в моем случае реальней ее осуществление. Хорошо, я поищу и найду для себя в мире совсем уж глупое занятие, может быть, буду сочинять стихи, друзья говорят, что я подаю надежды. Может быть, рисовать красивых девушек, ты видел, как я рисую? Но в одном я клянусь тебе, Авраам, никто ни при какой нужде не заставит меня воровать, никто не заставит вырвать кусок хлеба из рук другого. Иди вот по той тропинке и не оборачивайся, а то я заплачу.
Так они стояли друг против друга, человек и ишак, до самой темноты, и не у кого спросить, кто из них ушел первым.
7
Никакого вмешательства в свою жизнь Нина Сошникова не потерпела бы, о себе она знала, что принадлежит этому городу, этой зиме, непохожей ни на одну из прежних, выглянувшей откуда-то с другой стороны света, такой промозглой, будто этому свету и не принадлежащей, откуда-то со стороны погоста.
Она выдула признаки жизни не только с улиц, где еще упорствовали ползущие против ветра автомобили с матросами и отдельные прохожие цеплялись за поручни и столбы, чтобы сквозь мглу добраться к себе куда-то, она выдула признаки жизни из тех, что когда-то считали себя людьми.
Эта зима уводила из-под ног землю и нужна была, наверное, только для того, чтобы подчеркнуть красоту мостов, набережных, узорчатых оград, балконных решеток, вообще всего чугунного.
Глядя в темное окно, Нина Сошникова совершенно не понимала, что2 ее занесло в эту комнату, принадлежащую прежде случайному человеку, ее покойному мужу, и что она делает здесь, в нескольких километрах от того дома на Пяти углах, где она родилась. Но пройти эти километры не удалось бы никому, даже ей, Нине Сошниковой, несмотря на лютое, образовавшееся за эти годы упрямство и равнодушие к жизни.
Зима подчеркивала силу чугуна, правду чугуна, чугунное литье царствовало над городом, оно, как несокрушимый скелет, поддерживало порядок в этой революционной свирепой зиме, равнодушно и властно грозящей забрать с собой все, что раньше принадлежало Нине и что она могла назвать для себя дорогим и милым, хотя для этого нужно было бы до крови расковырять воспоминания. Она принадлежала этим воспоминаниям, этому городу, зиме, но Андрюша принадлежал ей.
Кто-то спасал ее, выставив между зимой и Ниной маленького двухлетнего мальчика, которого нельзя было бросить на произвол судьбы, потому надлежало жить. И сейчас она лежала в постели, прижав к себе Андрюшу, лелея в своем теле ненависть к обстоятельствам и нежность к сыну. В ней все это прекрасно совмещалось, все в этом городе замешано на сговоре несовместимого, будто все части одного организма задались целью вытеснить друг друга и по ходу этой самоубийственной войны догадались, как они неразделимы. История этого города представлялась ей последовательной цепью покушений на человеческую жизнь, начиная с шумных дворцовых переворотов с факелами и табакеркой в руках и кончая простым уличным убийством кривым ножом в подъезде собственного дома.
Эта ведьма с погоста - зима - не щадила город, она выстудила не только квартиры, но и мозги, даже памяти о тепле не осталось.
Нина знала, что многие, как и она сейчас, прижав ребенка к себе, лежа под всей ветошью, что нашлась в комнате, ждут только одного - избавления от жизни, которая ничего не обещала в отличие от обещаний большевистского разгула; что только оно способно дать успокоение.
Дама, заставившая ее подняться и открыть дверь, не зашла сразу, пропустила впереди себя в квартиру еще немного зимы, постояла в дверном проеме, вероятно, чтобы дать Нине Сошниковой понять значение своего присутствия здесь, всю важность прихода, его великолепия, потому что невозможно представить, что в такую ночь, в таком Петрограде, в дверь твою постучит не нищенка, не солдат с ружьем, а вполне моложавая женщина в сшитом по фигуре темно-сером пальто с куньим воротником, с муфтой в руках, в какой-то папахе, по-полковничьи сбитой набок, высокомерно тебя разглядывающая.
- Я пришла куда хотела? - спросила она - Вы Нина Сошникова?
- Я.
- Да, - сказала дама, продолжая вглядываться в Нину. - Будем надеяться, что мой сын не сошел с ума. Знали бы вы, чего мне стоило разыскать вас. Собирайтесь.
И она вошла в квартиру, оттеснив Нину, и сама прикрыла на щеколду дверь.
- У вас, кажется, ребенок? - спросила она. - Где он сейчас?
- Андрюша спит, - ответила Нина.
- Разбудите и оденьте его потеплей, вы и не представляете, что творится на улице.
- Я представляю, - сказала Нина, - но куда вы собираетесь нас везти, и зачем я должна с вами ехать?
- Моя бы воля, - сказала дама, - я бы оставила вас в покое, делайте, что хотите, но у меня тоже есть сын, очень внимательный ко мне человек, я не могла ему отказать в просьбе нанести вам этот визит. Моя фамилия Свиридова, но в прошлом - Гудович, Вера Гавриловна Гудович, вам это ничего не говорит?
- Вы Мишина мама? - спросила Нина.
- Да, и надеюсь вы, зная Мишу как деликатного и внимательного к людям человека, поймете, что он не стал бы тревожить меня по ночам, подвергать риску и присылать к вам сюда по пустякам. Возьмите только самое необходимое, не заставляйте меня рассказывать, как я нашла вас по просьбе Миши, как искала, вы должны, и я очень прошу вас об этом, полностью, слышите, полностью выполнять все мои распоряжения, иначе вы подвергнете мою жизнь и жизнь других очень хороших людей страшной опасности. Надеюсь, вы не истеричка?
- О, нет, - усмехнулась Нина. - Но хоть что-нибудь объясните, мне все равно, я доверяю Мише, но вот ребенок...
- Ребенку ничего не угрожает. Пока вы будете собираться, я вкратце сообщу вам, как нам придется действовать. Поторопитесь, пожалуйста.
И Нина с покорностью, ей несвойственной, начала торопиться, понимая, что остаток ее воли, собранной для того, чтобы уснуть рядом с сыном и не проснуться, исчезает под натиском этой дамы, одетой, как одевались до войны в то счастливое время, когда она бежала на свидание с Мишенькой Гудовичем, чтобы встретиться и пойти наконец к его маме, этой самой даме, куда он идти боялся и куда обязательно следовало явиться, чтобы уничтожить последнюю преграду, но он боялся, боялся, а потом уехал, и вот его мама сама решила устроить эти смотрины через несколько лет, когда все уже кончено.
- ...достойные люди, - услышала она, одевая Андрюшу, пребывающего в оцепенении сна. - Они придумали все это вместе с Мишей, там, в Вашингтоне, им казалось, что они все рассчитали правильно, Миша сказал им, что вы - его жена и дороже всех в жизни, кроме его семьи, разумеется, но они приехали за его женой, значит, и вы тоже каким-то образом член нашей семьи.
- Простите, я не расслышала, кто эти люди, - сказала Нина.
- Американская миссия Красного Креста, полковник Томпсон, очень благовоспитанный человек, и одна медсестра, вы с ней познакомитесь, у них какие-то отношения с новой властью.
- И куда Миша хочет, чтобы они нас отвезли?
- В Америку, - сказала Вера Гавриловна. - Неужели вы до сих пор не поняли, что Миша решил забрать вас к себе?
- В Америку?.. - растерянно спросила Нина. - А зачем мы ему нужны... в Америке?
- Сама не понимаю, - сказала Вера Гавриловна, помогая Нине застегнуть небольшой чемодан, одновременно придерживая Андрюшу. - Но мой сын всегда был умный человек, согласны? С самого детства его поступки носили целесообразный характер. Как и мои, впрочем. И если в этот раз он решился на безумие, то, возможно, и это безумие целесообразно.