- Я не мямлю, - обиделся Гудович. - Я с дороги, расслабился немного, увидев вас, мы были неплохо знакомы когда-то, меня он с вами и познакомил, мой деверь, Игорь.
   - Ах, Игорь! - сказал поэт, немного подумав, - футурклассик! - Он сделал ударение на конечном слоге.
   - Что это значит? - опешил Миша.
   - Сам не знаю! - засмеялся поэт. - Вас, как я понимаю, интересует отношение к вашему брату советской власти, не о его же здоровье же вы хотели меня спросить?
   - Ну, конечно, - сказал Гудович. - Я именно об этом, о чем вы...
   - Он на хорошем положении, - сказал поэт. - Я, правда, года за три до отъезда им совсем перестал интересоваться. Кажется, он еще и театром балуется?
   - Да, он режиссер, - сказал Миша. - Очень способный.
   - Ну это совсем меня не интересует. А стихи его плохи, да, да, безнадежно плохи.
   - Вы его рекомендовали когда-то в журнал, помните? - спросил Гудович.
   - Я много глупостей успел совершить. Ну-с?
   Гудович понял, что о Наташе расспрашивать бесполезно.
   - Как там вообще? - спросил он.
   - Что? - поморщился поэт.
   - Я хотел спросить - трудно жить литературным трудом?
   - Литературным трудом лучше не жить, - сказал поэт. - А возможно, лучше вообще не жить, кто знает?
   И тут впервые за весь этот скромный визит разрешил себе Гудович взглянуть на стоящего перед ним человека. Наверное, поэт был строг и не любил, когда его рассматривают чужие люди, наверное, но еще ужасней стоять с растерянным, бегающим в разные стороны взглядом, и Гудович заставил себя взглянуть. Лицо поэта, с тех пор как они виделись десять лет назад, пожелтело, или Миша был невнимателен тогда, похудевшим поэт выглядел совсем неплохо, если бы не сходящая с осунувшегося лица какая-то кривая усмешка, придававшая лицу постоянно презрительное выражение. А, может быть, он и раньше кривил рот, а Миша этого не замечал?
   Что же он все-таки замечал и что должны замечать люди, пока живут и пока им это позволено, Гудович не знал и сообразить под насмешливым взглядом поэта не мог, он чувствовал себя жалким зевакой, ротозеем, тупым америкашкой, приехавшим незнамо откуда, непонятно, с какой надеждой и целью.
   За ним оставался океан, впереди у него был океан - и все, и это навсегда относило его к той жизни, где никакого ответа ты уже не получишь.
   Он представил себе, какого раздражения стоило поэту, уйдя в спальню, спешно переодеваться, чтобы потом терять драгоценное время на беседу с неизвестно по какому делу зашедшим человеком. Судя по всему, жизнь научила его не очень доверять праздным людям, может быть, людям вообще, а уж Гудовичу, бесцеремонно вторгшемуся в его дом, и подавно.
   - Мне тут надо возвращаться, - сказал Гудович. - Я к вам еще с одной просьбой, простите, что надоедаю.
   - Ну, ну.
   - Дело в том, что я одним знакомым деньги хотел передать, а их уже нет в Париже, они далеко, и когда вернутся, неизвестно.
   - Я ничего передавать не буду.
   - Что вы, - заторопился Гудович, - я и не прошу, я только прошу, если вы не против, конечно, взять у меня эти деньги. Потому что, по всей видимости, я этих людей не дождусь, мне возвращаться надо.
   - Вы за этим пришли? - с подозрением спросил поэт. - Кто вам сказал, что я нуждаюсь в деньгах?
   - Боже упаси! - смутился Гудович. - Я просто предположил, если их уже нет...
   У поэта было достаточно времени, чтобы обидеться и выгнать Гудовича. Наверное, он и должен был так поступить, и при других обстоятельствах обязательно бы поступил, и даже если бы пожалел, все равно еще долгое время уважал бы себя за это, но сейчас руки его опустились безвольно, он подошел к стулу и сел.
   - Зять ваш был способный человек, - сказал он. - И сестра ваша, как ее звали?
   - Наташа.
   - Да, правильно, Наташа, очень милая. Я ничего не знаю о них, кроме того, что они слишком доверяют новой власти, слишком. Вы, что, собираетесь туда возвращаться?
   - Не знаю.
   - Вас убьют, - сказал поэт, - всех, кто вернется, убьют наверное. А деньги я у вас возьму, почему бы не взять, если вы их предлагаете. Ведь вы не унизить меня пришли своим предложением?
   - Я просто думал...
   - Все пока хорошо, - сказал поэт, - с большим энтузиазмом занимаются искусством, как, впрочем, и всем остальным. Наверное, и деньги какие-то получают. Я все, конечно, вспомню, когда вы уйдете, - сказал он. - Но это будет вам уже ни к чему. Вы уверены, что правильно поступили, одолжив мне такую сумму денег? Когда вам нужно отдать?
   - Я сюда часто приезжаю, - сказал Гудович. - Что вы, не к спеху.
   - Ну спасибо, - сказал поэт. - Будьте здоровы в Америке.
   Жизнь показалась Гудовичу, когда он вышел (не только его жизнь любая), каким-то случайным приобретением: купил, а что делать дальше, не знаешь. Стало немного муторно, что это будет длиться, наверное, еще долго и состоять из таких вот встреч, когда тебя не ждут и ты сваливаешься из какой-то Америки прямо на бедную голову и без того озабоченного человека.
   "Что я наделал? Зачем предложил ему деньги? Зачем унизил? Тоже мне дядюшка Сэм! Но он взял. Может быть, чтобы не поставить меня в смешное положение? Нет, деньги несомненно ему нужны, и меня Бог послал явиться сегодня. Надо было списаться и расспросить, - подумал он. - Возможно, на бумаге ему вспоминать легче, немножечко - какой-нибудь взгляд в толпе, случайную встречу, не могли же они не пересечься за столько лет, а так он, конечно же, не обязан в девять утра предаваться воспоминаниям с, в общем-то, малознакомым человеком. Можно представить, сколько к нему сейчас приходят с расспросами, он ведь недавно приехал".
   Он вспомнил, что до революции поэт был известен своими либеральными воззрениями, надеялся на перемены, почему же так безапелляционно произнес он это слово - убьют?
   Зачем он так? Человек не может знать будущее, это у него из старых символистских времен осталось - гадать на кофейной гуще. Разве мог Гудович хоть что-нибудь предположить из поворотов своей судьбы? Не похоронить отца, ничего не знать о любимых, очутиться на краю света, протягивать руку в темноту, в неизвестность, чтобы хоть как-то помочь и через помощь эту прикоснуться, и может ли он предположить, что предпримет, если в ближайшее время не узнает о них существенного, определенного, реального, живого, больше крохами жить нельзя, он имеет право знать, он не слепая тычинка, он гражданин Соединенных Штатов Америки, на которые с завистью поглядывает весь мир. Что ему делать здесь, в Париже? Униженно толкаться среди эмигрантов, вымаливая сведения? Сделать запрос в Советское представительство? Но кто знает - будет ли лучше?
   Решения не было, ему оставалось только действовать, чтобы как-то продлить жизнь. Он стал заходить в каждый магазин и долго стоять, припоминая, что в письмах просила купить Наташа, его Наташа. Тогда возможностей не было, теперь есть.
   Правда, теперь неясно, куда пересылать, и не изменились ли ее желания? Но все равно он купит ей все, что просила, а носит пусть Нина, ей понравится, у Наташи - хороший вкус.
   Он заходил в магазины и, заходя, ни на один вопрос продавщиц не способен был дать вразумительный ответ, рассматривал, соглашался с любой подсказкой, утвердительно кивал.
   Позже, утомленный таким бурным развитием событий, со свертками в руках, он вернулся в номер, чтобы сбросив на ковер покупки и устроившись на кресле под какой-то старой картиной, изображающей Короля-Солнце танцующим в Версале, вспомнит наконец, что он так и не разглядел Париж, третий раз в жизни.
   25
   Он всегда шел за ними по городу, не мешая, знал, что прогулка их закончится в сквере у дома, всегда на одной и той же скамейке, напротив которой есть другая, специально для него.
   Наташа и Таня никогда не знали - с какого времени он начинал ждать. Стоило им появиться, как он в смущении ерзал еще полчаса, не зная, куда себя девать, потом поднимался, раскланивался с Наташей и уходил. Он появлялся строго по часам и садился благоухать, как раздраженно говорила Таня, то есть улыбаться, отводя глаза.
   - Как жасмин, цветет при одном твоем виде, а уйдешь облетает! Мама, тебя когда-нибудь хватали за руки?
   - Зачем?
   - Ну, по-настоящему?
   - Папа.
   - Папа не считается, он вообще не умеет осторожно, всегда больно делает.
   Таня не права, он умел обнимать не дыша, и в предвкушении таких объятий Наташа могла ждать его сколько угодно, в этом замирании, в этом прислушивании к нему и проходила ее жизнь. Неисправимо нелепый, неисправимо веселый! Что делать, если ей так повезло!
   Обожатели Наташи, их лики просились на иконы, и это в Москве, и это в двадцать девятом году, где люди приставали прямо на улице и не стыдились, нэп догорал, надо было воспользоваться последними искрами нэпа, но так уж случилось, что она превращала мужчин из приставал в воздыхателей, к ней стеснялись подойти, пока она не даст какого-нибудь знака, и она не давала, разрешала любоваться собой с противоположной стороны улицы, и двоюродный брат, Паша Синельников, архитектор, еще там, в Тифлисе, встревоженно следил, как она движется по комнате, не придавая его существованию никакого значения, боялся проникнуть в ее мысли, где не было для него места, один только Игорь. Он и сейчас, устроив Наташу у своих троюродных теток, не разрешал себе, приехав в Москву, остановиться у них, чтоб не дай Бог не смутить ее.
   - Ну это уже совсем глупо! - говорила Наташа. - Мы с тобой родственники, и потом я обожаю своих обожателей!
   Но он только метался, прижимал руки к груди, лепетал что-то, и из всего его лепета она понимала, что он готов оставить семью, уехать с ней, куда она захочет, даже к Мише в Америку, и там выполнять все ее желания, потому что он не может видеть, в каком она положении.
   - Мише только нас с тобой не хватало, - смеялась Наташа. - Ты что, тоже захотел сесть ему на голову? Что ты в Америке делать будешь, небоскребы строить, Пашенька? Поезжай в Грузию, спроектируй и выстрой дачу на взморье, привези жену, детей, будешь счастлив.
   Но он только плакал, обещал себе и ей, что он еще уговорит ее, уговорит, нет смысла больше так жить.
   Он очень страдал, Паша, и был единственным человеком, кого она из своих обожателей жалела, а Игорь святым не был - эстрадник, чечеточник, хулиган. Не умел любить женщин до самозабвения, не грозился покончить с собой, если она уйдет.
   "Женщине нельзя дать пропасть," - заявлял Игорь, а сам пропадал куда-то, и она пропадала без него. Напрасно он думает, что она обречена вот так ждать, пока он вызовет их или сам вернется! Вот возьмет и подсядет к своему воздыхателю, что Игорь тогда будет делать?
   И рассмеялась, представляя, как он будет хохотать, узнав о таком ее желании.
   - Ты бы оскорбила его реальностью, дай человеку умереть своей смертью, он бы разглядел малосимпатичную родинку у левого уха и умер бы от разрыва сердца. Не приближайся, Наташка, ни к кому, кроме меня, к себе я приближаться разрешаю!
   Ну, как его можно выдержать? А они любили с Таней всю эту, наполненную всякой чепухой жизнь, серьезное до них просто не доходило, он приучил их к чепухе.
   А где чепуха, что чепуха? Вот это небо - чепуха, этот парк? И почему ее так мало в мире, когда его нет рядом?
   Он называл ее поклонников лунатиками и говорил, что очень завидует им. Сам он любить платонически не умел, добивался взаимности мгновенно. Женщины нравились ему, как могут женщины не нравиться?
   Он так упорно учил ее не ревновать, что она долго ничего не понимала, а когда поняла, расстроилась, а потом, действительно, научилась, но не ревновать, а молчать об этом. Это очень трудно, у нее получилось. Все было отдано Игорю.
   Он светится на солнце, пусть смотрят! Его хватит на всех, он неистощим, пусть смотрят!
   Этот город рассыпался и закатывался во все углы, его можно было обнаружить повсюду, он - понятие не географическое, а какое-то воздушное, ег как бы и нет вовсе, так, впечатление, но крепко-накрепко врезавшееся в сердце.
   Жаль, Миша не видел Москвы, конечно, ему есть с чем сравнивать Америка очень большая, но и Москва, если полюбить, ничуть не меньше Америки, нет, конечно же, путешествие продолжается, и не только ее брат, она тоже одна из самых удачливых путешественников. А куда потом, куда потом? Дай Боже, чтобы никуда больше не пришлось уезжать.
   А потом пришел курносый и сказал, что Игоря арестовали.
   26
   Труппа сидела на бревнах у ворот ОГПУ, будто собиралась фотографироваться, день был подходящий - неяркий, солнечный, почти воскресный. Вокруг бревен бродили куры, наверное, из служебного птичника. За ними ревностно приглядывал часовой у входа в небольшой двухэтажный зеленый особняк. На краю одного из бревен, спиной к остальным, сидела девушка, одетая в свитер, который Наташа подарила Игорю, и гладила кошку. Ждали только Наташу и Таню. Они пришли.
   Теперь, когда они сидели перед ней все вместе на солнышке, не загримированные, во всем своем, никем не притворяясь, она могла впервые в жизни их разглядеть получше.
   В глаза бросалась худоба, просто ужасающая. Торчали шеи из рубашек, кадыки, - молодая лопоухая труппа, следующая за Игорем из города в город. Когда Наташа и Таня подошли, все виновато встали, будто Игорь приказал, только девушка с края, не обращая никакого внимания, продолжала гладить кошку.
   Лица у некоторых сморщились, они готовы были заплакать, если это потребуется Наташе, но она все выплакала в пути и только спросила: что он сделал?
   - Честное слово, мы пытались отговорить, - сказал Сеня Магид.
   - Что он сделал? - еще раз повторила Наташа.
   - Заявление в партию подал, - сказала Настя Лопухина.
   - Ну и что?
   - Он себя оговорил, понимаете? - начала Верочка Икс, но ее перебили: "Помолчи!"
   - Почему я должна молчать, человек спрашивает!
   Но ее уже сменил добросовестный Сеня Магид:
   - Он заявление в партию подал...
   - Ну?
   - И в нем сам себя оговорил, понимаете? - снова вмешалась Верочка, и тут общий вопль возмущения смял ее: "Да помолчи ты!"
   - И в нем сознался, - сказал Магид, - что он сын жандармского полковника.
   - Мы его честно отговаривали, - сказал Федя Долгоруков, - а он смеется - и ни в какую.
   - Но он действительно сын жандармского полковника, - сказала Наташа.
   - Это так, - сказал Сеня Магид, поглядывая на кур. - Но зачем гусей дразнить, его отец в этом городе служил.
   - Да, да, - сказала Наташа. Кажется, она начинала что-то понимать.
   - Он еще сознался, - сказала Настя Лопухина, - что готовили диверсию на химзаводе.
   - А у вас здесь и химзавод есть?
   - Что вы! Огромный! Мы про них спектакль готовили, замечательный спектакль мог получиться!
   При мысли о спектакле на их лицах появилось выражение безутешного горя, тут они твердо знали - сколько потеряли сил, и, получи на то право, они сыграли бы его прямо здесь, у ворот ОГПУ. Они вели себя неловко, страдая, что они просто актеры, а главный остался там, за стенами особняка; они еще не знали, что значит быть предоставленными самим себе, на свободу требовалось разрешение, и что такое свобода, когда его с ними нет, они забыли сразу. И как люди, не подготовленные к жизни, надорвались за эти дни и очень устали. Их поддерживало что-то тайное, возможно запрет на уныние, Игорь приучил их почти к физкультурной бодрости, вечному куражу этой самоигральной труппы, когда ему только пальцами оставалось щелкнуть, чтобы они завертелись, забыв обо всем на свете.
   Девушка сидела, поглаживая на коленях кошку, и показалось Наташе, что держать животное в безмятежности и так гладить мог научить только один человек на земле, ее муж.
   - Что он еще с семнадцатого вашим братом завербован!
   - Что ваш брат Гудович - американский шпион и белогвардеец - его еще до революции завербовал!
   - Невозможно, - сказала Наташа.
   - И в том, что он ему за информацию платил, деньги слал, тоже сознался, он во всем сознался, им и допрашивать не пришлось!
   - Зачем он это сделал? - спросила Наташа.
   - Никогда не догадаетесь - зачем! - крикнула Верочка. - А я не скажу!
   - Она знает, - сказал Федя Долгоруков. - А мы все не знаем, какая умная!
   - Ну зачем, зачем? - продолжала добиваться Наташа.
   - А они все равно все узнают, от них не скроешься, он так всегда говорил.
   - Хорошее место нашли орать об этом, - сказала Настя Лопухина.
   - Что же они с ним сделают теперь?
   - Не знаем. Наверное, расстреляют.
   Ей показалось, что она присутствует при каком-то коллективном сочинении, когда, приближаясь к финалу, сочинители захлебываясь от восторга, предлагают варианты все ужасней и ужасней, чтобы окончательно добить зрителя и вызвать аплодисменты. Здесь нет места здравому смыслу, только нелепице, когда нужен успех, успех любой ценой.
   Эти дети не понимают, что говорят о живом человеке, ее муже, что рядом с ними стоит его дочь, почти их ровесница, они продолжают сочинять жизнь, возможно, надеясь, что после того, как выстрел прогремит и занавес закроется, все в полном здравии пойдут домой, шумно обсуждая сегодняшний триумф.
   А девушка гладила кошку и гладила даже после того, как все ушли, она гладила ее так, что, казалось, зверь задымится и пойдет искрами, но кошка только довольно мурлыкала.
   - Что мне делать? - спросила Наташа у девушки.
   - Подержи кошку пока, - сказала девушка Тане, отдала кошку и пошла в кусты, присела, сделала все, что собиралась, вернулась, взяла у Тани кошку и пошла, поглаживая, своей дорогой.
   27
   - Приятно быть свободным, безработным гражданином Америки? - спросил Зак. - Вы этого хотели, Гудович?
   - Приятно работать, - сказал Гудович.
   - Вам не надо было сюда приезжать, вы законченный коммунист, все равно, что делать, лишь бы делать, куда партия пошлет! Вообще, я начинаю думать, что в России строй - самый правильный, смотрите, как они все вырядились!
   И он показал на людей, роющих вместе с ними траншею вдоль всего Ист-Сайда. По виду этих людей, действительно, трудно было представить, что они всю неделю рыли эту яму всего-навсего для ремонта канализационных труб, так, нормальные, для воскресной мессы вырядившиеся прихожане, у которых есть в кармане лишняя монетка для нужд любимого прихода и они охотно бросят ее в стеклянный ящик при входе в церковь. На самом же деле речь шла лишь о временной работе, предложенной Администрацией гражданских работ живущим на пособие безработным, чтобы они хоть на время почувствовали себя полноценными людьми.
   Это была новая американская игра. Американцы не страдают, когда им плохо, не задумываются, они сразу же начинают играть, им только надо объяснить, что любое несчастье, даже такое, как этот кризис, - штука временная. Американец этому поверит, он не поверит, что где-то лучше, чем у него, он знать об этом не хочет, но что скоро все будет, как прежде, он обязан знать, а пока можно и поиграть немного.
   Еще были живы те, кто закладывал туда трубы тридцать лет назад, но трубы успели сгнить в нескольких местах за эти тридцать лет, как и несколько раз успели сгнить основы американского миропорядка, может быть, по вине недобросовестного подрядчика, желавшего заработать, их решили не латать больше, а заменить новыми.
   Программа нового курса президента Рузвельта заняла все воображение нации. Неясно было, имеет ли право правительство в стране свободного предпринимательства обеспечивать людей работой с твердым, пусть крошечным, но гарантированным заработком, игнорируя профсоюзы, что-то вроде государственного социализма.
   Сиреневые люди - а они казались такими в подступающих сумерках теплого осеннего дня - стояли вдоль вырытой ими канализационной траншеи, как рыбаки вдоль канала с удочками в руках, но это были не удочки, а лопаты, и они то реяли над землей, то врезались в нее.
   Остался какой-нибудь час работы, все устали, Зак просто маялся в ожидании свистка и метался от одного землекопа к другому. За те несколько дней, что они рыли, он со всеми успел перезнакомиться.
   Лопата его валялась без присмотра, он был повсюду, ему удавалось поговорить со всеми, он знал каждого из них по имени, они тоже приветствовали его, как брата.
   - Мистеры - джигиты! - узнав, что Гудович родом из Тифлиса, веселился при встрече с ними довольно бесцеремонный тип по имени Эсли Джексон, то ли большой любитель русского цирка, то ли повстречавший в годы гражданской войны казаков Дикой дивизии. И теперь он добродушно слушал прыгающего вокруг него Зака. Часть общей симпатии к Заку перепала и Гудовичу.
   - Чему мы радуемся? - расспрашивал Зак. - Что нас надули и за три доллара в день заставили забыть о революции? Здесь три бакалейщика, один меховщик, владелец очень престижной картинной галереи, два скрипача из филадельфийского оркестра, один комиссионер и два профессиональных каменщика из Кливленда, остальные тоже ничего себе, и всем нам гарантирован инфаркт, вам это надо, а, Гудович? Мне не надо.
   - Это временно, - сказал Гудович. - Правительство все объяснило.
   - Объяснило? Да, объяснило, но я не понял, это до конца моей жизни или нет? Мне еще удастся заняться нормальным бизнесом и снова стать уважаемым человеком - или я должен в компании этих американских идиотов махать лопатой, роя могилу одной из самых прекрасных цивилизаций на земле? Простите меня, Гудович, что я впутал вас в это дело.
   - Наоборот, я вам очень благодарен, - сказал Миша. - Мне нравится.
   И сознание, что сейчас по всей огромной стране вышли на тяжелую работу, как на пикник, четыре миллиона безработных, наполнило восторгом душу Гудовича. Кто он такой, чтобы удостоиться быть среди них, чтобы о нем заботились? Перекати-поле, чудом заброшенный сюда родиной, неблагодарный, бесполезный, беспомощный, не умеющий смотреть на мир широко и открыто, просто жилец, просто гость, и он ждал разоблачения каждый час, когда начиналось утро.
   - Ах, да, я забыл, вам же нравятся маевки, демонстрации, принудительный труд! хотел бы я знать, кто там сидит в администрации этого комитета и почему не нашлось места для расторопного и очень неглупого человека Александра Аркадьевича Зака. Боже мой! Смотрите, сейчас Уильямса хватит удар и вся правительственные инициативы кончатся, республиканцы им этого не простят, наверное, он подделал медицинскую справку.
   Он снова бросил лопату и ринулся в сторону апоплексического человека в соломенной шляпе, как-то странно крякнувшего перед тем, как мешковато осесть на край тротуара, не в состоянии удержать шляпу, свалившуюся прямо в яму. К нему уже устремились люди администрации, а впереди всех Зак, угрожая поднятым в небо перстом.
   Гудович остался. Он продолжал рыть, благословляя эту счастливую возможность выйти сегодня из дома, как добропорядочный американский налогоплательщик, расписаться в конце рабочего дня в ведомости за причитающиеся ему несколько серебряных монеток, зайти в кондитерскую, прежде чем вернуться к Нине и Андрею, купить четыре очень вкусных булочки с джемом, соблазниться видом сэндвича с индейкой и не купить его, потому что дома ждет ужин, - и он переложит часть монеток во внутренний карман, так, на будущее.
   Нина изменилась. Это, вероятно, потому, что он почти не уделяет ей никакого внимания, раньше она любила отгадывать его мысли, а теперь, после Парижа, она молчит, он молчит, а что она может ему сказать? Это так узко, то, чем занята его душа, так наивно, она даже познакомиться не сумела ни с кем из родных, кроме мамы, вся ее семья - он и Андрюша, что она может сказать об оставшихся там, чем успокоить?
   Теперь ей приходится задерживаться с Алисой на несколько часов позже, она даже не всегда заходит за Андрюшей после школы, домой он возвращается сам и сам готовит ужин в ожидании Гудовича.
   Так они и сидят вдвоем, ужинают, и если раньше Андрюша любил расспрашивать Гудовича о своем, то теперь, казалось, он на все получил ответы где-то в другом месте и торопится только покормить его, убрать посуду и закрыть за собой дверь в соседнюю комнату.
   А Гудович еще долго сидит и думает. Мысли его в это время обычно основательны, будто он готовится к лекции в каком-нибудь солидном американском университете и ему надо сообщить совершенно не сведущим студентам о Смутном времени, о Петровских реформах, о Пушкине, о народной Воле, об убийстве Павла I, все эти чудные сказки, сочиненные в дремучей стране печальными старцами с цевницами в руках. Он и сам не верил, что все, о чем думал, было на самом деле, теперь ему казалось, что самовлюбленные профессора его студенческой юности врали ему с кафедры, а книги - те просто писались в экстазе полуграмотными лохматыми людьми, желающими убедить себя, что у них есть история, дающая ответы на все вопросы, когда-либо могущие возникнуть у других народов; и что есть место, где все ошибки уже сотворены и нет резона их повторять, впрочем, так же, как и надеяться, что познание этих ошибок приведет к истине.
   Если история и существует, то у каждого своя, ее и надо писать, не для других - для себя, ее не надо изучать, ее надо длить.
   Очень поздно приходила Нина, злилась, когда пытался помочь снять пальто, взять сумку, тяжелела от раздражения и злобы, что он не спит, а сидит в темноте, дожидаясь ее.
   Он оправдывался, а она злилась, злилась и однажды произнесла даже какое-то забытое бранное слово, оно относилось, правда, не только к нему, но и к Андрюше, ко всему на свете, однако он обиделся, он и в детстве обижался, когда его ругали несправедливо, но так, как Нина, ему не говорил никто.
   - Прости меня, пожалуйста, - бросилась она к нему. - Тоскливо мне, понимаешь, тоскливо!
   - Что я должен сделать? - Виновато спрашивал он, но она не отвечала, положив ему голову на колени...
   - Я вас хочу познакомить с одним человеком. Перестаньте копать, Гудович, вы не машина, это очень интересно, всего одна минута.
   За углом дома на днище грузовой тачки, перевернутой колесиками вверх, сидел бородатый неопрятный человек в лапсердаке, он растерянно улыбался, почесывал маленькие конъюктивитные глаза тыльной стороной ладони, казалось, Зак его только что поднял с постели и привел знакомиться с Гудовичем.