Левитин Михаил
Брат и благодетель
Михаил Левитин
Брат и благодетель
Роман
1
Когда суда во сне пошли обратно, Михаил Михайлович понял, что все случившееся с ним - правда.
Теперь он стоял у почтового окошка, не в состоянии разглядеть сквозь замутненное стекло лицо делопроизводителя, наблюдая только движение очень тонких, почти масляных пальцев, заполняющих формуляры.
- В Тифлис? - переспросил служащий и повторил фамилию: - Гудович?
- Да, да.
За спиной Миши никого не было, рядом тоже, это было обычное, возможное и там, дома, в Грузии, вполне старомодное почтовое отделение, где служащие переговариваются несколькими скупыми репликами и очень серьезны, несмотря на полное отсутствие клиентов, кроме одного человека, самого Миши Гудовича, отсылающего туда, домой, сорок долларов, первые из тех, что ему предстояло выслать за эти годы.
Но ни он, ни служащие ничего не знали об этом: вполне обыкновенная, ничем не примечательная операция по переводу денег из очень большой страны Америки в очень маленькую Грузию.
- Грузия, - слегка картавя, не без удовольствия произнес служащий.
- Да, да, Грузия, - согласился с ним Михаил Михайлович.
А, впрочем, дело было так, так обстояло дело, да, да, именно так, что он, Михаил Михайлович Гудович, состоящий сотрудником Чрезвычайной миссии Временного правительства в Соединенных Штатах Америки, несколько в этой Америке задержался.
Ничто не предвещало задержки, но она случилась - и не по его вине, не по вине близких, не по вине начальства, даже не по вине бюрократической волокиты, а в силу исторических обстоятельств: куда-то делось таинственным образом в России то самое пославшее его сюда Временное правительство, на его месте появилось совсем другое, непостижимое большевистское, а уж к нему М.М. Гудович отношения не имел и не стремился иметь.
Почтовый служащий выдал квитанцию, и М.М. вышел, чуть-чуть замешкавшись в зале, боясь то ли резко прервать ту кратковременную связь со своими там, дома, когда он отсылал деньги, то ли выйти навстречу яркому вашингтонскому солнцу, не зная, что делать с ним весь этот предстоящий, полный волнений и в то же время совершенно пустой день в незнакомой стране.
На улице Гудовича ждал корреспондент "Вашингтон пост" Том Ворсли. Прикрывшись шляпой, он выхаживал по уютной дорожке, выложенной гравием, рассеянно прислушиваясь к звуку своих шагов, время от времени поглядывая в сторону солнца, будто пытался с ним договорится об условиях пощады.
- Так вы утверждаете... - продолжил он давно начатое, вероятно, не догадываясь, где М.М. сейчас, как далеко ушел от бывшего между ними разговора его недавний собеседник, пересылая деньги в отделанном белым мрамором зальчике местной почты. Белый мрамор казался поверхностью воды из-за сменяющих друг друга прожилок и мутноватых пятен разрывов между ними, но это - если уж очень вглядываться или взглянуть невнимательно. Что, впрочем, одно и то же, одно и то же.
- Нет, нет, - успокаивая собеседника, сказал Гудович. - Это ненадолго, это не может быть надолго, потому что...
И замолчал. Собственно, ему не о чем было говорить. В той стране, из которой они прибыли полтора месяца назад, могло произойти все что угодно, и ручаться, что любое, кажущееся даже абсолютно нелепым событие вроде того, что случилось, - ненадолго, он не мог, и по честности своей перед произнесенным словом не хотел.
Миша Гудович отвечал в Миссии за связи с общественностью. В шестнадцатом году он с отличием закончил исторический факультет Петербургского университета и теперь способен был и даже обязан разъяснять американцам все тонкости исторических событий, происходящих в России.
- А, впрочем, вы знаете, - нерешительно произнес он, - при нашей-то неразберихе...
И вдруг понял, что ему абсолютно, ну, абсолютно нечего делать в этой стране, на дорожке, посыпанной гравием, перед почтой, под похожим на большое мраморное пятно величественным вашингтонским солнцем, и там, в Петербурге, где все сейчас происходит, тоже нечего делать, а надо быть дома, в Тифлисе, со своими, ждущими его, М.М. Гудовича, объяснений, что же все-таки происходит, а может быть, и не ждущих, а, как всегда, легкомысленных, любовно подтрунивающих над его всезнайством в вопросах большой политики, как бы позволяя ему рассуждать вслух о вещах совершенно им безразличных. О судьбе государства Российского, например, потому что это так далеко государство Российское - от их жизни в прохладном домике, под склоном горы Давида, с небольшим садом, разбитым почти вертикально на самом склоне и отбрасывающим в комнаты тень. Комнаты, как бы выдвинутые навстречу хозяевам, выбегающие навстречу из всех углов, старые, рассохшиеся полы с ковровыми дорожками, лестница наверх, в мансарду, и, конечно же, рояль, его рояль, а под роялем непременно кем-то оброненные ноты, сброшюрованные листы нот, слегка надорванные после четырех падений, слегка захватанные частым перелистыванием во время небольших семейных концертов, которые они с Наташей давали для своих в детстве: мамы, одиноко стоящей в дверях с правом уйти в любую минуту, чем она и воспользовалась через несколько лет, чтобы уйти навсегда; отца в строгой путейской форме начальника Закавказской железной дороги, зачем-то державшего на коленях фуражку с черным околышем во время всего этого путаного, сумбурного музицирования, где Наташа, сбиваясь, обвиняла Мишу в постоянной спешке, невнимании к нюансам ее неповторимого пения и, конечно же, была права, потому что он действительно начинал нервничать задолго до этих ни к чему не обязывающих семейных концертов, нервничал во время их и совсем уже после, вертясь в постели, вздыхая как девочка.
Его пугала ответственность, она заполняла все существо, пробираясь в сознание, как в комнату, и вымучивало, изматывало то, что взрослые однажды назвали душой и с тех пор не меняли названия.
Он должен был делать свое дело хорошо, а на "хорошо" не хватало ни умения, ни слуха, ни опыта, ни тонкости, а тут еще и Наташа, не столько поющая, сколько великолепно имитирующая кого-то, умеющего петь почти совершенно, а он мешал ей, он, запутавшийся в сомнениях по своему поводу брат, незадачливый аккомпаниатор, мешал ей, спотыкаясь о клавиши, пытаясь следовать если не за Наташиным дыханием, что было вообще недостижимым, а хотя бы написанным, впечатанным в толстые, почти картонные листы нотам, но не получалось, не получалось, пальцы деревенели и превращались в холодные, слепые точки, прыгающие по роялю.
А тут сидели все эти милые люди, и отец, и мама, и тетя Маша, сестра отца, и няня, и обязательный очередной поклонник мамы, готовые слушать терпеливо ангельское пение Наташи под его незадавшийся аккомпанемент, сдерживая улыбку из-за невозможности притворяться, что не замечают, как она норовит стать во время пения кем-то мерцающим в ее воображении, виденным когда-то, недостижимым.
А он, унылый аккомпаниатор, с ужасом понимал, что не успел перед концертом постричь ногти, и теперь приходилось играть быстрей, быстрей, чтобы скрыть позор, чтобы, не дай Бог, не обернулась во время пения Наташа и не взглянула.
Да, много проблем, много проблем, а сейчас еще и эта, возникшая вслед за отъездом Чрезвычайной миссии, в затылок их отъезду - революция, украденная революция.
Ему представился крадущийся за спиной учителя ученик, вырывающий мелок, чтобы поставить точку после того, как точно и строго формула уже возникла на поблескивающей черной поверхности доски.
- Вы пока ничего не пишите, - сказал он Тому Ворсли. - Мне надо еще немного поразмышлять.
2
- Итак, дети, - сказал отец там, дома, в Тифлисе, - без Миши не разобраться, он напишет, а пока будем жить, как жили.
То есть весело - хотел сказать отец, но не договорил, жить весело не давала какая-то общая нервозность, посетившая в эти дни город, пока еще не смятение, не паника, столь частые в южных городах, не терпящих неизвестности, всего лишь нервозность, но именно общая, парализующая.
О России последнее время говорили только с воодушевлением, все ждали чего-то особенного для себя, всей Грузии, Кавказа, а сейчас что-то оборвалось глухо и повисло - в Петрограде, от которого их отделяли не просто версты и версты, а версты войны, и неизвестно было, сколько кругов надо совершить, чтобы правдивые, все разъясняющие известия достигли их города.
Приходилось ждать, что эти известия о событиях в Петрограде сообщит им из Вашингтона Мишенька Гудович, любимый брат и сын.
- Люди ничего не знают, - сказала тетя Маша, сестра отца. - Как это люди могут ничего не знать?
И все почему-то вспомнили, что в Петрограде - мама, что так незаслуженно покинувшая их несколько лет назад мама сейчас в Петрограде, одна без них, теперь в самой гуще событий, так близко, что в страхе за нее волосы на голове начинают шевелится.
Но об этом нельзя было говорить вслух, чтобы не обидеть отца, сидящего здесь же, на веранде, и думающего о том же.
"Вслед за страстью! - думал он. - Ишь какая! Все молодится, а могла бы остаться, не спешить, все бы уладилось как-то со временем, улеглось." И тут же понял, что в летящей душе жены ничего бы не улеглось, пока она не исчерпала любое, пусть даже невесть откуда возникшее в ней желание, красивое или ужасное - все равно, любое, даже самое пугающее нереальным желание, иначе ей невозможно было бы жить, она рвалась вслед за недостижимыми своими желаниями, застревая там, где настигла ее эта недостижимость. Да, жалко.
"Ты ушла с веранды, и на твое место пришли муравьи, ползают по столу, стульям, залезают под брючину, и надо же было тебе уходить!"
На веранде всегда полутемно, и он понял, что из-за этой полутьмы ни разу, в сущности, не видел их лиц ясно, какими они были на самом деле, а, может быть, он смотрел только на сына, а тот сидел близко...
Боже мой, какое сиротство, Миша, Мишенька, все перевернулось с ног на голову, отец осиротел после отъезда сына, да, да, осиротел.
Теперь он искал сочувствие в глазах детей и находил.
Вот Игорь, Наташин муж, друг Миши по университету, смотрит на него без обычного лукавого прищура слишком уж бесшабашных азиатских глаз, просто смотрит, по-доброму.
А ему всегда чудилась насмешка во взгляде очень расположенного к нему зятя, он отшучивался, чтобы справиться с наваждением, несправедливым, незаслуженным, у Наташи был лучший друг на свете, у него лучший зять, почти сын, почти, потому что такого сына, как Миша, больше быть не могло.
- С присвистом, - любил говорить Михаил Львович о взгляде зятя. - Глаза с присвистом.
- С придурью! - смеясь, уточняла Наташа.
Проходит жизнь по лицам. Наташа смотрит недоуменно, она, слава Богу, не привыкла к неприятностям; качает головой сестра, качается маятник за ее спиной, все это перестает двоиться в его сознании, неожиданно совпадает, и хочется плакать.
Комнаты пропитаны сиротством, как и он сам, все это теперь надолго - до первого звука, до первого шороха в прихожей, когда Миша войдет и сбросит капюшон.
- А, хитренькие! - сказала внучка, забираясь из сада на подоконник. Устроились тут себе, а я одна и одна!
- Странная паника, - сказал отец. - Слухи. И зачем только? Люди нервны. Неизвестно, что решат местные, когда придет первая информация оттуда. Куда их поведет?
- А вдруг все еще хорошо, - сказала Наташа, - и Миша вернется?
- Что за глупости! - раздражилась тетя Маша. - Что значит вернется? А куда он денется? И при чем тут Миша?
И всем стало понятно, что опасность угрожает не им, живущим вместе так плотно и дружно, как в крепости, на грузинской земле, расположенной очень далеко от событий, не маме даже, находящейся там, в Петербурге, а именно Мише, отправленному в Америку с Чрезвычайной миссией Временного правительства, по всей вероятности, больше не существовавшего, а значит, все напрасно и незачем возвращаться к тем, кто тебя никуда не посылал, кому безразличен и ты, и твое возвращение, неважно, с успехом, без успеха. Все изменилось, ты опоздал вернуться, а еще вернее, поспешил уехать, так что хуже всех оказалось Мише.
- Бедный мальчик, - сказал отец.
3
Не хотелось покидать Белый дом, но кто они такие, чтобы президент устраивал еще один завтрак в их честь, так, посольство несуществующей державы.
Президент встал и они тоже, стараясь запомнить эти последние минуты пребывания в этой великой стране, но тут президент, выйдя из-за стола, ни с кем не прощаясь, направился к ним маршевым шагом, отбивая ритм взлетающим кулаком поднятой правой руки.
- Полно! горе! горевать! - проскандировал он по-русски, смешно пережевывая букву "р". - Что, удивил? Это русская песня. Знаете ее?
- Знаем, конечно, знаем!
- Тогда пойте, - и, продолжая дирижировать, заставил их, сбившихся вокруг консула кучкой, подхватить солдатскую песню и допеть нестройными голосами: - То ли дело под шатрами в поле лагерем стоять.
Все это было нелепо, по-детски, по-американски - и размахивающий рукой президент, и они, подвывающие. Улыбалась свита, сенаторы, гости, улыбались официанты, один только могучий старик, не вставший с кресла, смотрел в их сторону ненавидящими глазами.
- Но вы подавлены, господа, вы подавлены, дипломат не имеет права выдавать свои чувства, вас не инструктировали перед отъездом из России?
- Согласитесь, господин президент, - сказал консул, - у нас есть некоторые основания для волнений.
- Никаких, никаких! Все утрясется в какие-нибудь недели, крайний срок месяц, и то только из-за необъятности вашей территории, не может быть, чтобы кучка оборванцев и несколько германских шпионов могли изменить будущее России, я в это не верю, существует регулярная армия, и она не успокоится, пока не наведет порядок. Вы получили известия от Временного правительства?
- Господин президент, - сказал консул, бледнея, - по нашим сведениям, Временное правительство низложено, мы представляем сейчас правительство, которого нет.
- У вас неверные сведения, все в порядке, армия справится, вы не можете не выполнить своих обязательств по союзническому договору, народ не так просто обмануть, верьте мне, я знаю это по Америке, простые люди - это люди здравого смысла, вы просто заболтали там всех в России и немножечко раздражили, я уже давно хотел заметить, господин консул, вы уж простите меня, но телеграммы вашего правительства слишком восторженны, высокопарны, а мы в Америке - трезвые люди. Мне всегда жаль людей, пребывающих в состоянии эйфории, но все устроится, там у вас есть и спокойные, рассудительные, господин Терещенко, например, будете звонить - привет ему и пожелания удачи. Полно! горе! горевать! - попытался он крикнуть еще раз, ободряюще взмахнув кулаком, но тут, повернувшись к ним спиной, заметил того самого старика с ненавидящими глазами и, кивнув ему как-то сконфужено, пошел к выходу.
- Дела хороши, говоришь? - прошептал консул. - Попробовал бы он меня так учить месяц назад, я бы его по зубам этим самым союзническим договором, демократ чертов!
И почувствовав изумление Гудовича, стоящего рядом, скорчил ему такую рожу, что они оба только с трудом не расхохотались.
- Газет еще не было, Михаил Михайлович?
- Не было, господин консул.
- А до Зимнего дозвонились?
- Да.
- Что же вы молчите?!
- Не для ваших ушей, господин консул.
- Солдатики ответили?
- Да.
- А ставка?
- Эти молчат. Совсем молчат.
- Плохо, Гудович.
- Очень плохо, господин консул.
- Через час у меня, оповестите всех, пожалуйста.
- Видите того старика с огромными губами, что все время следит за вами из кресла? - спросил подскочивший после ухода консула Александр Зак, глава русского информационного бюро в Нью-Йорке. - Не оборачивайтесь, это Яков Штиф, да, да, тот самый банкир, о, как он вас всех ненавидит, и меня тоже, только меня за что, не понимаю.
- Я слышал о нем.
- Слышали? Вы ничего не слышали, он - все, понимаете, он субсидировал президентскую компанию, он их всех в руках держит, а как просил не спешить с вашей миссией, когда Америка решала, принять вас, не принять. "Погодите радоваться, - говорил он, - свободная Россия? Что это такое? - спрашивал он. - Россия почувствует себя свободной, только когда ей отрубят голову, тогда ей нечего будет терять, а пока существует голова, она все оправдает, со всем примирится". О, Штиф умеет говорить и умеет ненавидеть. Попробуйте с ним познакомиться. Он сумеет обеспечить ваше будущее, когда вы останетесь здесь.
- Я не собираюсь оставаться.
- Да? Вы не собираетесь? Вас спросить забыли! - рассмеялся Зак и исчез. Потом вернулся.
- Кстати, вы откуда, Гудович? Из Тифлиса? Очень хорошо, там тоже жарко, я из Черновиц, знаете такой город, не знаете? Это почти Одесса, только лучше. Одессу вы знаете? Я приехал в Нью-Йорк из Одессы, последние несколько лет я там прожил с мамой и папой. Привет Одессе! - зачем-то крикнул он на прощанье.
- Вы еврей? - услышал Гудович за своей спиной и обернулся. На него ненавидящими глазами смотрел толстогубый старик.
- Нет, я русский.
- Ваша фамилия - Гудович?
- Да.
- Вот видите! Вы похожи на еврея. Ну, идите, идите.
- О чем с вами говорил этот банкир Штиф? - спросил консул на следующее утро. - Он вами интересуется, мне донесли.
- Ничего интересного. Спросил, кто я по национальности. Беспардонное любопытство, мне говорили - с евреями такое случается. Простите, я тут получил с оказией письмо из Тифлиса. Так что не позволите ли выдать долларов пятьдесят пораньше в счет аванса? Мне неспокойно.
4
На самом же деле беспокоится было не о чем.
На рынке Наташу догнала Натэлла Васадзе.
- Натэлла! - сказала Наташа укоризненно. - Натэлла!
А что она еще могла сказать, когда подруга по гимназии жила в одном городе, рядом, ухитряясь ни разу не зайти, и вот удостоилась попасться на глаза.
Конечно же, она ее искала, как выяснилось, конечно же, она ее искала всю ту жизнь, пока они не виделись.
- Бесстыдница, - сказала Наташа.
- Нет, правда, спроси кого угодно, я спрашивала о тебе всех, ты нигде не бываешь, это счастье, что я встретила тебя на рынке, здесь весь город, но почему - ты, где няня, ты же ничего не умела делать, ой, прости, прости, великодушная моя, какая же я дура!
- Я действительно раньше мало что делала, - сказала Наташа, - все домашние берегли, а теперь мы рассчитали няню, денег не хватает, приходится самой.
- А Миша? - быстро спросила Натэлла.
- Миша помогает, конечно, но мы экономить не умеем, не научились еще.
- Бедная, бедная! А я так давно бедная, мы так обеднели, на базаре только и делаешь, что облизываешься, покупать не на что, такая бедность, это же страшно, ты посмотри! Масло вздорожало в сто раз, картошка в сто пятьдесят, молоко в шестьдесят, даже фрукты... Что говорить! Я с собой триста тысяч взяла, а тут миллиона мало! Миша долларами шлет?
- Долларами.
- С оказией или телеграфом?
- Как придется.
- Как хорошо, что я тебя встретила, ты еще не забыла бедную свою Натэллу Васадзе? Сережа едет в Америку, здесь ему ничего не предлагают и не предложат, а в Америке такого специалиста с руками оторвут, диплом Петербургского технического института, Пражского, два диплома, а у них для него работы нет, вообрази только.
- Игорь тоже ничего не находит.
- А что он умеет? Ах, да, он юрист! Ой, какая же прелесть твой муж, я тот вечер в итальянском консульстве забыть не могу, а ловкий, как обезьяна, и смешной, ты ему привет от меня передай, я его люблю, так вот, не мог бы Миша там в Америке принять Сережу, помочь устроиться, ты же знаешь, с Сережей хлопот не будет, он такой деликатный, а Миша - влиятельный, его послушают.
- Не такой уж он влиятельный, - сказала Наташа. - Я и сама толком не пойму, чем он в Миссии занимается. Но, конечно же, я его попрошу.
- Внимательная моя, преданная, любимая подруга, ты ничуть не изменилась, я так виновата перед тобой, - говорила Натэлла, обнимая и целуя Наташу. - Адрес Миши у тебя дома? Я забегу.
- Это легко. Вашингтон, российское консульство, Михаилу Михайловичу Гудовичу. Он похлопочет, ты ведь знаешь Мишу, но ты все равно забеги. Забежишь?
- Ах, Миша, Миша, ну, конечно же забегу, он - золотой, будешь писать о Сереже, не забудь - привет от меня, и скажи - я его люблю, я ведь ему нравилась немного когда-то, помнишь? Но он такой деликатный! Не женился в Америке еще?
- У него невеста в Петербурге, я с ней не знакома.
- Счастливая девушка! А, впрочем, какое тут счастье: он - там, она в Петербурге, когда еще встретятся, вот жизнь, а? Думали мы с тобой, что будем жить вот так, отдельно от России и в такой бедности, в такой нищете и в таких проблемах? Это говорю я, грузинка, будь они прокляты, большевики, весь Кавказ развалили, и как это случилось, в мгновение ока, раз - и случилось! Но когда их победят, мы снова объединимся, правда, Наташа?
- Правда.
- Напомни ему о Сереже, пожалуйста, он должен его знать, они учились почти в одно время, напиши, от души напиши, я надеюсь на твою рекомендацию.
- Натэлла, - сказала Наташа - ты заходи ко мне, пожалуйста, так грустно последнее время, и Игорю грустно.
- Твой Игорь - прелесть! Напомни ему про тот вечер у итальянцев, спроси, он еще не забыл меня, и поцелуй, а сейчас я тебя поцелую, родная моя, и зайду, зайду.
Шурша юбками, благоухающая, роскошная, она исчезла в торговых рядах, а Наташа осталась и задумалась, а думать она не очень любила.
"Бедный Миша! - думала Наташа. - Мы его все время о ком-то просим, будто вся Грузия сорвалась с места и двинулась в его сторону, а ведь здесь еще очень и очень благополучно, меньшевистское правительство интеллигентное, большевики не тревожат, они как-то смирились с автономией, да и кто им позволит, грузины - народ горячий, и пролетариата у нас нет, как хорошо, что у нас нет пролетариата!"
С этими мудрыми мыслями она шла по рынку и представляла себе брата там, в Америке, разодет, наверное, как куколка, с иголочки, чистенький, выутюженный, во фраке, дипломат, как же, и обязательно шляпа с короткими полями не на затылок, а чуть-чуть набок, как она любила, интригующе. Или в цилиндре. Боже, до чего он, наверное, хорош в цилиндре и светлых лайковых перчатках!
Она и в детстве обожала наряжать брата как джентльмена, командовала, поворачивала во все стороны, прилаживала все, что находила, а он обожал ей подчиняться, ему нравились ее прикосновения, никто в мире не был с ним так ласков, как она, но когда игра затягивалась надолго, он начинал ворчать потихонечку, а она обижалась, все бросала и убегала в детскую, закрыв дверь, зная, что он помчится за ней и, осторожно стуча, начнет шептать что-то невразумительное, выпрашивая прощение, и она, может быть, простит, может быть, откроет дверь, может быть... Как давно это было!
Наверное, она навредила ему тогда очень своей назойливостью, потому что к модной одежде он так и остался равнодушным, ему было все равно, что носить, она никогда не забудет, как в Париже, куда отец их привез еще детьми, пользуясь своим правом начальника Закавказской железной дороги на один бесплатный проезд в году, она теребила брата, тыча в каждую витрину, требуя разделить восторг перед этим великолепием блузок, пижам, сорочек, вечерних туалетов, драгоценностей наконец. Он подчинялся, конечно, ее напору, но это его не вдохновляло. Ему всегда хотелось домой. Это она, Наташа, становилась в Париже парижанкой, а ему всегда хотелось домой, он был очень-очень домашний, Миша, а она боялась даже подумать о дне отъезда. Шагать и шагать вслед той великолепной пепельной блондинке по бульвару Сан-Мишель, подражая неподражаемой походке, бесшумно, на цыпочках, сдерживая стон восторга. Париж! Париж!
Да и в Америке, наверное, не хуже. И вот он - там, а она здесь, и уже навсегда, почему-то она думала, что - навсегда, знала, и объяснить себе не могла. Какая-то бескрылая жизнь, нет сил взлететь, нет смысла, нет желания менять что-либо, остается надеяться, что отцу вновь вернут право бесплатного проезда и он снова повезет ее в Париж, а Миша выедет им навстречу... Хотя вряд ли это право проезда теперь возможно для нее, оно относится только к детям. Остается надеяться, что Игорь, ее прекрасный Игорь найдет, наконец, работу по душе, а не будет грузить эти проклятые бочки в духане дядюшки Васо. Остается надеяться, что эта маленькая республика, держащаяся на честном слове, все-таки выдержит напор большевиков, а они уже рядом, и все может кончиться в любую минуту, как в соседнем Азербайджане, и тогда начнется такой ужас, о котором страшно подумать. Остается надеяться, что брата Игоря, Володю, не убьют на войне, они уже сейчас не знают, в какую сторону он отступил вместе с белыми войсками. Остается надеяться, что папу больше не понизят в должности, потому что уже сейчас он не начальник своей дороги, а всего лишь заместитель, начальником в Грузии может быть только грузин. Почему? Он и по-грузински говорил лучше любого грузина, пишет, правда, плоховато.
Бедный папа! Но он не страдает, он любит ныть немножко, но страдать не умеет или не позволяет себе страдать, и Игорь не умеет, и она, Наташа, не научилась страдать и учиться не хочет, жалуется, да, но совсем близко к сердцу не принимает, зачем страдать, когда все так чудесно - и Игорь, и ее маленькая смешная дочь, отец, тетя, их дом, сад, отбрасывающий тень вглубь дома.
Она даже зажмурилась, представив, что через полчаса вернется и начнет им готовить и приготовит так вкусно, что они будут поражены - неужели это она, их Наташа, которая ничего не умела раньше, пальчики боялась замарать, только и позволяла, что любоваться собой во время домашних концертов и восхищаться, восхищаться - и больше ничего, а сейчас у них слов не хватает отблагодарить ее за обед.
Брат и благодетель
Роман
1
Когда суда во сне пошли обратно, Михаил Михайлович понял, что все случившееся с ним - правда.
Теперь он стоял у почтового окошка, не в состоянии разглядеть сквозь замутненное стекло лицо делопроизводителя, наблюдая только движение очень тонких, почти масляных пальцев, заполняющих формуляры.
- В Тифлис? - переспросил служащий и повторил фамилию: - Гудович?
- Да, да.
За спиной Миши никого не было, рядом тоже, это было обычное, возможное и там, дома, в Грузии, вполне старомодное почтовое отделение, где служащие переговариваются несколькими скупыми репликами и очень серьезны, несмотря на полное отсутствие клиентов, кроме одного человека, самого Миши Гудовича, отсылающего туда, домой, сорок долларов, первые из тех, что ему предстояло выслать за эти годы.
Но ни он, ни служащие ничего не знали об этом: вполне обыкновенная, ничем не примечательная операция по переводу денег из очень большой страны Америки в очень маленькую Грузию.
- Грузия, - слегка картавя, не без удовольствия произнес служащий.
- Да, да, Грузия, - согласился с ним Михаил Михайлович.
А, впрочем, дело было так, так обстояло дело, да, да, именно так, что он, Михаил Михайлович Гудович, состоящий сотрудником Чрезвычайной миссии Временного правительства в Соединенных Штатах Америки, несколько в этой Америке задержался.
Ничто не предвещало задержки, но она случилась - и не по его вине, не по вине близких, не по вине начальства, даже не по вине бюрократической волокиты, а в силу исторических обстоятельств: куда-то делось таинственным образом в России то самое пославшее его сюда Временное правительство, на его месте появилось совсем другое, непостижимое большевистское, а уж к нему М.М. Гудович отношения не имел и не стремился иметь.
Почтовый служащий выдал квитанцию, и М.М. вышел, чуть-чуть замешкавшись в зале, боясь то ли резко прервать ту кратковременную связь со своими там, дома, когда он отсылал деньги, то ли выйти навстречу яркому вашингтонскому солнцу, не зная, что делать с ним весь этот предстоящий, полный волнений и в то же время совершенно пустой день в незнакомой стране.
На улице Гудовича ждал корреспондент "Вашингтон пост" Том Ворсли. Прикрывшись шляпой, он выхаживал по уютной дорожке, выложенной гравием, рассеянно прислушиваясь к звуку своих шагов, время от времени поглядывая в сторону солнца, будто пытался с ним договорится об условиях пощады.
- Так вы утверждаете... - продолжил он давно начатое, вероятно, не догадываясь, где М.М. сейчас, как далеко ушел от бывшего между ними разговора его недавний собеседник, пересылая деньги в отделанном белым мрамором зальчике местной почты. Белый мрамор казался поверхностью воды из-за сменяющих друг друга прожилок и мутноватых пятен разрывов между ними, но это - если уж очень вглядываться или взглянуть невнимательно. Что, впрочем, одно и то же, одно и то же.
- Нет, нет, - успокаивая собеседника, сказал Гудович. - Это ненадолго, это не может быть надолго, потому что...
И замолчал. Собственно, ему не о чем было говорить. В той стране, из которой они прибыли полтора месяца назад, могло произойти все что угодно, и ручаться, что любое, кажущееся даже абсолютно нелепым событие вроде того, что случилось, - ненадолго, он не мог, и по честности своей перед произнесенным словом не хотел.
Миша Гудович отвечал в Миссии за связи с общественностью. В шестнадцатом году он с отличием закончил исторический факультет Петербургского университета и теперь способен был и даже обязан разъяснять американцам все тонкости исторических событий, происходящих в России.
- А, впрочем, вы знаете, - нерешительно произнес он, - при нашей-то неразберихе...
И вдруг понял, что ему абсолютно, ну, абсолютно нечего делать в этой стране, на дорожке, посыпанной гравием, перед почтой, под похожим на большое мраморное пятно величественным вашингтонским солнцем, и там, в Петербурге, где все сейчас происходит, тоже нечего делать, а надо быть дома, в Тифлисе, со своими, ждущими его, М.М. Гудовича, объяснений, что же все-таки происходит, а может быть, и не ждущих, а, как всегда, легкомысленных, любовно подтрунивающих над его всезнайством в вопросах большой политики, как бы позволяя ему рассуждать вслух о вещах совершенно им безразличных. О судьбе государства Российского, например, потому что это так далеко государство Российское - от их жизни в прохладном домике, под склоном горы Давида, с небольшим садом, разбитым почти вертикально на самом склоне и отбрасывающим в комнаты тень. Комнаты, как бы выдвинутые навстречу хозяевам, выбегающие навстречу из всех углов, старые, рассохшиеся полы с ковровыми дорожками, лестница наверх, в мансарду, и, конечно же, рояль, его рояль, а под роялем непременно кем-то оброненные ноты, сброшюрованные листы нот, слегка надорванные после четырех падений, слегка захватанные частым перелистыванием во время небольших семейных концертов, которые они с Наташей давали для своих в детстве: мамы, одиноко стоящей в дверях с правом уйти в любую минуту, чем она и воспользовалась через несколько лет, чтобы уйти навсегда; отца в строгой путейской форме начальника Закавказской железной дороги, зачем-то державшего на коленях фуражку с черным околышем во время всего этого путаного, сумбурного музицирования, где Наташа, сбиваясь, обвиняла Мишу в постоянной спешке, невнимании к нюансам ее неповторимого пения и, конечно же, была права, потому что он действительно начинал нервничать задолго до этих ни к чему не обязывающих семейных концертов, нервничал во время их и совсем уже после, вертясь в постели, вздыхая как девочка.
Его пугала ответственность, она заполняла все существо, пробираясь в сознание, как в комнату, и вымучивало, изматывало то, что взрослые однажды назвали душой и с тех пор не меняли названия.
Он должен был делать свое дело хорошо, а на "хорошо" не хватало ни умения, ни слуха, ни опыта, ни тонкости, а тут еще и Наташа, не столько поющая, сколько великолепно имитирующая кого-то, умеющего петь почти совершенно, а он мешал ей, он, запутавшийся в сомнениях по своему поводу брат, незадачливый аккомпаниатор, мешал ей, спотыкаясь о клавиши, пытаясь следовать если не за Наташиным дыханием, что было вообще недостижимым, а хотя бы написанным, впечатанным в толстые, почти картонные листы нотам, но не получалось, не получалось, пальцы деревенели и превращались в холодные, слепые точки, прыгающие по роялю.
А тут сидели все эти милые люди, и отец, и мама, и тетя Маша, сестра отца, и няня, и обязательный очередной поклонник мамы, готовые слушать терпеливо ангельское пение Наташи под его незадавшийся аккомпанемент, сдерживая улыбку из-за невозможности притворяться, что не замечают, как она норовит стать во время пения кем-то мерцающим в ее воображении, виденным когда-то, недостижимым.
А он, унылый аккомпаниатор, с ужасом понимал, что не успел перед концертом постричь ногти, и теперь приходилось играть быстрей, быстрей, чтобы скрыть позор, чтобы, не дай Бог, не обернулась во время пения Наташа и не взглянула.
Да, много проблем, много проблем, а сейчас еще и эта, возникшая вслед за отъездом Чрезвычайной миссии, в затылок их отъезду - революция, украденная революция.
Ему представился крадущийся за спиной учителя ученик, вырывающий мелок, чтобы поставить точку после того, как точно и строго формула уже возникла на поблескивающей черной поверхности доски.
- Вы пока ничего не пишите, - сказал он Тому Ворсли. - Мне надо еще немного поразмышлять.
2
- Итак, дети, - сказал отец там, дома, в Тифлисе, - без Миши не разобраться, он напишет, а пока будем жить, как жили.
То есть весело - хотел сказать отец, но не договорил, жить весело не давала какая-то общая нервозность, посетившая в эти дни город, пока еще не смятение, не паника, столь частые в южных городах, не терпящих неизвестности, всего лишь нервозность, но именно общая, парализующая.
О России последнее время говорили только с воодушевлением, все ждали чего-то особенного для себя, всей Грузии, Кавказа, а сейчас что-то оборвалось глухо и повисло - в Петрограде, от которого их отделяли не просто версты и версты, а версты войны, и неизвестно было, сколько кругов надо совершить, чтобы правдивые, все разъясняющие известия достигли их города.
Приходилось ждать, что эти известия о событиях в Петрограде сообщит им из Вашингтона Мишенька Гудович, любимый брат и сын.
- Люди ничего не знают, - сказала тетя Маша, сестра отца. - Как это люди могут ничего не знать?
И все почему-то вспомнили, что в Петрограде - мама, что так незаслуженно покинувшая их несколько лет назад мама сейчас в Петрограде, одна без них, теперь в самой гуще событий, так близко, что в страхе за нее волосы на голове начинают шевелится.
Но об этом нельзя было говорить вслух, чтобы не обидеть отца, сидящего здесь же, на веранде, и думающего о том же.
"Вслед за страстью! - думал он. - Ишь какая! Все молодится, а могла бы остаться, не спешить, все бы уладилось как-то со временем, улеглось." И тут же понял, что в летящей душе жены ничего бы не улеглось, пока она не исчерпала любое, пусть даже невесть откуда возникшее в ней желание, красивое или ужасное - все равно, любое, даже самое пугающее нереальным желание, иначе ей невозможно было бы жить, она рвалась вслед за недостижимыми своими желаниями, застревая там, где настигла ее эта недостижимость. Да, жалко.
"Ты ушла с веранды, и на твое место пришли муравьи, ползают по столу, стульям, залезают под брючину, и надо же было тебе уходить!"
На веранде всегда полутемно, и он понял, что из-за этой полутьмы ни разу, в сущности, не видел их лиц ясно, какими они были на самом деле, а, может быть, он смотрел только на сына, а тот сидел близко...
Боже мой, какое сиротство, Миша, Мишенька, все перевернулось с ног на голову, отец осиротел после отъезда сына, да, да, осиротел.
Теперь он искал сочувствие в глазах детей и находил.
Вот Игорь, Наташин муж, друг Миши по университету, смотрит на него без обычного лукавого прищура слишком уж бесшабашных азиатских глаз, просто смотрит, по-доброму.
А ему всегда чудилась насмешка во взгляде очень расположенного к нему зятя, он отшучивался, чтобы справиться с наваждением, несправедливым, незаслуженным, у Наташи был лучший друг на свете, у него лучший зять, почти сын, почти, потому что такого сына, как Миша, больше быть не могло.
- С присвистом, - любил говорить Михаил Львович о взгляде зятя. - Глаза с присвистом.
- С придурью! - смеясь, уточняла Наташа.
Проходит жизнь по лицам. Наташа смотрит недоуменно, она, слава Богу, не привыкла к неприятностям; качает головой сестра, качается маятник за ее спиной, все это перестает двоиться в его сознании, неожиданно совпадает, и хочется плакать.
Комнаты пропитаны сиротством, как и он сам, все это теперь надолго - до первого звука, до первого шороха в прихожей, когда Миша войдет и сбросит капюшон.
- А, хитренькие! - сказала внучка, забираясь из сада на подоконник. Устроились тут себе, а я одна и одна!
- Странная паника, - сказал отец. - Слухи. И зачем только? Люди нервны. Неизвестно, что решат местные, когда придет первая информация оттуда. Куда их поведет?
- А вдруг все еще хорошо, - сказала Наташа, - и Миша вернется?
- Что за глупости! - раздражилась тетя Маша. - Что значит вернется? А куда он денется? И при чем тут Миша?
И всем стало понятно, что опасность угрожает не им, живущим вместе так плотно и дружно, как в крепости, на грузинской земле, расположенной очень далеко от событий, не маме даже, находящейся там, в Петербурге, а именно Мише, отправленному в Америку с Чрезвычайной миссией Временного правительства, по всей вероятности, больше не существовавшего, а значит, все напрасно и незачем возвращаться к тем, кто тебя никуда не посылал, кому безразличен и ты, и твое возвращение, неважно, с успехом, без успеха. Все изменилось, ты опоздал вернуться, а еще вернее, поспешил уехать, так что хуже всех оказалось Мише.
- Бедный мальчик, - сказал отец.
3
Не хотелось покидать Белый дом, но кто они такие, чтобы президент устраивал еще один завтрак в их честь, так, посольство несуществующей державы.
Президент встал и они тоже, стараясь запомнить эти последние минуты пребывания в этой великой стране, но тут президент, выйдя из-за стола, ни с кем не прощаясь, направился к ним маршевым шагом, отбивая ритм взлетающим кулаком поднятой правой руки.
- Полно! горе! горевать! - проскандировал он по-русски, смешно пережевывая букву "р". - Что, удивил? Это русская песня. Знаете ее?
- Знаем, конечно, знаем!
- Тогда пойте, - и, продолжая дирижировать, заставил их, сбившихся вокруг консула кучкой, подхватить солдатскую песню и допеть нестройными голосами: - То ли дело под шатрами в поле лагерем стоять.
Все это было нелепо, по-детски, по-американски - и размахивающий рукой президент, и они, подвывающие. Улыбалась свита, сенаторы, гости, улыбались официанты, один только могучий старик, не вставший с кресла, смотрел в их сторону ненавидящими глазами.
- Но вы подавлены, господа, вы подавлены, дипломат не имеет права выдавать свои чувства, вас не инструктировали перед отъездом из России?
- Согласитесь, господин президент, - сказал консул, - у нас есть некоторые основания для волнений.
- Никаких, никаких! Все утрясется в какие-нибудь недели, крайний срок месяц, и то только из-за необъятности вашей территории, не может быть, чтобы кучка оборванцев и несколько германских шпионов могли изменить будущее России, я в это не верю, существует регулярная армия, и она не успокоится, пока не наведет порядок. Вы получили известия от Временного правительства?
- Господин президент, - сказал консул, бледнея, - по нашим сведениям, Временное правительство низложено, мы представляем сейчас правительство, которого нет.
- У вас неверные сведения, все в порядке, армия справится, вы не можете не выполнить своих обязательств по союзническому договору, народ не так просто обмануть, верьте мне, я знаю это по Америке, простые люди - это люди здравого смысла, вы просто заболтали там всех в России и немножечко раздражили, я уже давно хотел заметить, господин консул, вы уж простите меня, но телеграммы вашего правительства слишком восторженны, высокопарны, а мы в Америке - трезвые люди. Мне всегда жаль людей, пребывающих в состоянии эйфории, но все устроится, там у вас есть и спокойные, рассудительные, господин Терещенко, например, будете звонить - привет ему и пожелания удачи. Полно! горе! горевать! - попытался он крикнуть еще раз, ободряюще взмахнув кулаком, но тут, повернувшись к ним спиной, заметил того самого старика с ненавидящими глазами и, кивнув ему как-то сконфужено, пошел к выходу.
- Дела хороши, говоришь? - прошептал консул. - Попробовал бы он меня так учить месяц назад, я бы его по зубам этим самым союзническим договором, демократ чертов!
И почувствовав изумление Гудовича, стоящего рядом, скорчил ему такую рожу, что они оба только с трудом не расхохотались.
- Газет еще не было, Михаил Михайлович?
- Не было, господин консул.
- А до Зимнего дозвонились?
- Да.
- Что же вы молчите?!
- Не для ваших ушей, господин консул.
- Солдатики ответили?
- Да.
- А ставка?
- Эти молчат. Совсем молчат.
- Плохо, Гудович.
- Очень плохо, господин консул.
- Через час у меня, оповестите всех, пожалуйста.
- Видите того старика с огромными губами, что все время следит за вами из кресла? - спросил подскочивший после ухода консула Александр Зак, глава русского информационного бюро в Нью-Йорке. - Не оборачивайтесь, это Яков Штиф, да, да, тот самый банкир, о, как он вас всех ненавидит, и меня тоже, только меня за что, не понимаю.
- Я слышал о нем.
- Слышали? Вы ничего не слышали, он - все, понимаете, он субсидировал президентскую компанию, он их всех в руках держит, а как просил не спешить с вашей миссией, когда Америка решала, принять вас, не принять. "Погодите радоваться, - говорил он, - свободная Россия? Что это такое? - спрашивал он. - Россия почувствует себя свободной, только когда ей отрубят голову, тогда ей нечего будет терять, а пока существует голова, она все оправдает, со всем примирится". О, Штиф умеет говорить и умеет ненавидеть. Попробуйте с ним познакомиться. Он сумеет обеспечить ваше будущее, когда вы останетесь здесь.
- Я не собираюсь оставаться.
- Да? Вы не собираетесь? Вас спросить забыли! - рассмеялся Зак и исчез. Потом вернулся.
- Кстати, вы откуда, Гудович? Из Тифлиса? Очень хорошо, там тоже жарко, я из Черновиц, знаете такой город, не знаете? Это почти Одесса, только лучше. Одессу вы знаете? Я приехал в Нью-Йорк из Одессы, последние несколько лет я там прожил с мамой и папой. Привет Одессе! - зачем-то крикнул он на прощанье.
- Вы еврей? - услышал Гудович за своей спиной и обернулся. На него ненавидящими глазами смотрел толстогубый старик.
- Нет, я русский.
- Ваша фамилия - Гудович?
- Да.
- Вот видите! Вы похожи на еврея. Ну, идите, идите.
- О чем с вами говорил этот банкир Штиф? - спросил консул на следующее утро. - Он вами интересуется, мне донесли.
- Ничего интересного. Спросил, кто я по национальности. Беспардонное любопытство, мне говорили - с евреями такое случается. Простите, я тут получил с оказией письмо из Тифлиса. Так что не позволите ли выдать долларов пятьдесят пораньше в счет аванса? Мне неспокойно.
4
На самом же деле беспокоится было не о чем.
На рынке Наташу догнала Натэлла Васадзе.
- Натэлла! - сказала Наташа укоризненно. - Натэлла!
А что она еще могла сказать, когда подруга по гимназии жила в одном городе, рядом, ухитряясь ни разу не зайти, и вот удостоилась попасться на глаза.
Конечно же, она ее искала, как выяснилось, конечно же, она ее искала всю ту жизнь, пока они не виделись.
- Бесстыдница, - сказала Наташа.
- Нет, правда, спроси кого угодно, я спрашивала о тебе всех, ты нигде не бываешь, это счастье, что я встретила тебя на рынке, здесь весь город, но почему - ты, где няня, ты же ничего не умела делать, ой, прости, прости, великодушная моя, какая же я дура!
- Я действительно раньше мало что делала, - сказала Наташа, - все домашние берегли, а теперь мы рассчитали няню, денег не хватает, приходится самой.
- А Миша? - быстро спросила Натэлла.
- Миша помогает, конечно, но мы экономить не умеем, не научились еще.
- Бедная, бедная! А я так давно бедная, мы так обеднели, на базаре только и делаешь, что облизываешься, покупать не на что, такая бедность, это же страшно, ты посмотри! Масло вздорожало в сто раз, картошка в сто пятьдесят, молоко в шестьдесят, даже фрукты... Что говорить! Я с собой триста тысяч взяла, а тут миллиона мало! Миша долларами шлет?
- Долларами.
- С оказией или телеграфом?
- Как придется.
- Как хорошо, что я тебя встретила, ты еще не забыла бедную свою Натэллу Васадзе? Сережа едет в Америку, здесь ему ничего не предлагают и не предложат, а в Америке такого специалиста с руками оторвут, диплом Петербургского технического института, Пражского, два диплома, а у них для него работы нет, вообрази только.
- Игорь тоже ничего не находит.
- А что он умеет? Ах, да, он юрист! Ой, какая же прелесть твой муж, я тот вечер в итальянском консульстве забыть не могу, а ловкий, как обезьяна, и смешной, ты ему привет от меня передай, я его люблю, так вот, не мог бы Миша там в Америке принять Сережу, помочь устроиться, ты же знаешь, с Сережей хлопот не будет, он такой деликатный, а Миша - влиятельный, его послушают.
- Не такой уж он влиятельный, - сказала Наташа. - Я и сама толком не пойму, чем он в Миссии занимается. Но, конечно же, я его попрошу.
- Внимательная моя, преданная, любимая подруга, ты ничуть не изменилась, я так виновата перед тобой, - говорила Натэлла, обнимая и целуя Наташу. - Адрес Миши у тебя дома? Я забегу.
- Это легко. Вашингтон, российское консульство, Михаилу Михайловичу Гудовичу. Он похлопочет, ты ведь знаешь Мишу, но ты все равно забеги. Забежишь?
- Ах, Миша, Миша, ну, конечно же забегу, он - золотой, будешь писать о Сереже, не забудь - привет от меня, и скажи - я его люблю, я ведь ему нравилась немного когда-то, помнишь? Но он такой деликатный! Не женился в Америке еще?
- У него невеста в Петербурге, я с ней не знакома.
- Счастливая девушка! А, впрочем, какое тут счастье: он - там, она в Петербурге, когда еще встретятся, вот жизнь, а? Думали мы с тобой, что будем жить вот так, отдельно от России и в такой бедности, в такой нищете и в таких проблемах? Это говорю я, грузинка, будь они прокляты, большевики, весь Кавказ развалили, и как это случилось, в мгновение ока, раз - и случилось! Но когда их победят, мы снова объединимся, правда, Наташа?
- Правда.
- Напомни ему о Сереже, пожалуйста, он должен его знать, они учились почти в одно время, напиши, от души напиши, я надеюсь на твою рекомендацию.
- Натэлла, - сказала Наташа - ты заходи ко мне, пожалуйста, так грустно последнее время, и Игорю грустно.
- Твой Игорь - прелесть! Напомни ему про тот вечер у итальянцев, спроси, он еще не забыл меня, и поцелуй, а сейчас я тебя поцелую, родная моя, и зайду, зайду.
Шурша юбками, благоухающая, роскошная, она исчезла в торговых рядах, а Наташа осталась и задумалась, а думать она не очень любила.
"Бедный Миша! - думала Наташа. - Мы его все время о ком-то просим, будто вся Грузия сорвалась с места и двинулась в его сторону, а ведь здесь еще очень и очень благополучно, меньшевистское правительство интеллигентное, большевики не тревожат, они как-то смирились с автономией, да и кто им позволит, грузины - народ горячий, и пролетариата у нас нет, как хорошо, что у нас нет пролетариата!"
С этими мудрыми мыслями она шла по рынку и представляла себе брата там, в Америке, разодет, наверное, как куколка, с иголочки, чистенький, выутюженный, во фраке, дипломат, как же, и обязательно шляпа с короткими полями не на затылок, а чуть-чуть набок, как она любила, интригующе. Или в цилиндре. Боже, до чего он, наверное, хорош в цилиндре и светлых лайковых перчатках!
Она и в детстве обожала наряжать брата как джентльмена, командовала, поворачивала во все стороны, прилаживала все, что находила, а он обожал ей подчиняться, ему нравились ее прикосновения, никто в мире не был с ним так ласков, как она, но когда игра затягивалась надолго, он начинал ворчать потихонечку, а она обижалась, все бросала и убегала в детскую, закрыв дверь, зная, что он помчится за ней и, осторожно стуча, начнет шептать что-то невразумительное, выпрашивая прощение, и она, может быть, простит, может быть, откроет дверь, может быть... Как давно это было!
Наверное, она навредила ему тогда очень своей назойливостью, потому что к модной одежде он так и остался равнодушным, ему было все равно, что носить, она никогда не забудет, как в Париже, куда отец их привез еще детьми, пользуясь своим правом начальника Закавказской железной дороги на один бесплатный проезд в году, она теребила брата, тыча в каждую витрину, требуя разделить восторг перед этим великолепием блузок, пижам, сорочек, вечерних туалетов, драгоценностей наконец. Он подчинялся, конечно, ее напору, но это его не вдохновляло. Ему всегда хотелось домой. Это она, Наташа, становилась в Париже парижанкой, а ему всегда хотелось домой, он был очень-очень домашний, Миша, а она боялась даже подумать о дне отъезда. Шагать и шагать вслед той великолепной пепельной блондинке по бульвару Сан-Мишель, подражая неподражаемой походке, бесшумно, на цыпочках, сдерживая стон восторга. Париж! Париж!
Да и в Америке, наверное, не хуже. И вот он - там, а она здесь, и уже навсегда, почему-то она думала, что - навсегда, знала, и объяснить себе не могла. Какая-то бескрылая жизнь, нет сил взлететь, нет смысла, нет желания менять что-либо, остается надеяться, что отцу вновь вернут право бесплатного проезда и он снова повезет ее в Париж, а Миша выедет им навстречу... Хотя вряд ли это право проезда теперь возможно для нее, оно относится только к детям. Остается надеяться, что Игорь, ее прекрасный Игорь найдет, наконец, работу по душе, а не будет грузить эти проклятые бочки в духане дядюшки Васо. Остается надеяться, что эта маленькая республика, держащаяся на честном слове, все-таки выдержит напор большевиков, а они уже рядом, и все может кончиться в любую минуту, как в соседнем Азербайджане, и тогда начнется такой ужас, о котором страшно подумать. Остается надеяться, что брата Игоря, Володю, не убьют на войне, они уже сейчас не знают, в какую сторону он отступил вместе с белыми войсками. Остается надеяться, что папу больше не понизят в должности, потому что уже сейчас он не начальник своей дороги, а всего лишь заместитель, начальником в Грузии может быть только грузин. Почему? Он и по-грузински говорил лучше любого грузина, пишет, правда, плоховато.
Бедный папа! Но он не страдает, он любит ныть немножко, но страдать не умеет или не позволяет себе страдать, и Игорь не умеет, и она, Наташа, не научилась страдать и учиться не хочет, жалуется, да, но совсем близко к сердцу не принимает, зачем страдать, когда все так чудесно - и Игорь, и ее маленькая смешная дочь, отец, тетя, их дом, сад, отбрасывающий тень вглубь дома.
Она даже зажмурилась, представив, что через полчаса вернется и начнет им готовить и приготовит так вкусно, что они будут поражены - неужели это она, их Наташа, которая ничего не умела раньше, пальчики боялась замарать, только и позволяла, что любоваться собой во время домашних концертов и восхищаться, восхищаться - и больше ничего, а сейчас у них слов не хватает отблагодарить ее за обед.