Из разговора мне сделалось понятно, что норвежец в нынешнем году празднует свое пятидесятилетие, книжку его у нас выпускают молнией и по всему этому Ахматова должна переводить «в срочном порядке»[9].
– Вам, с вашей высокой техникой, это не составит труда, – объясняла редакторша. – Я выбрала для вас самые разные… Я уверена, вам понравятся… Вы будете довольны… Я придерживалась вашего вкуса…
(Словно речь идет о материи на платье, и продавщица подбирает подходящие цвета для дамы-покупательницы!)
Анна Андреевна внимательно прочитала подстрочники один за другим. Потом попросила редакторшу указать возле каждого стихотворения, какой где размер.
Та заметалась.
– Я не умею… я недостаточно овладела теорией… я занимаюсь этим недавно… я замещаю.
Анна Андреевна сняла очки, аккуратно собрала подстрочники и уложила их в сумку. Потом спросила у редакторши, когда договор. О договоре та знала столько же, сколько о размерах.
Анна Андреевна смолкла, явно ожидая, когда посетительница уйдет. На лице – оледенелый гнев.
Редакторша поднялась, я проводила ее в переднюю и заперла за нею дверь.
Когда я вернулась, Анна Андреевна уже снова лежала на спине, широкая, на своей неширокой постели.
– А помните, – спросила я, – очень давно, в Ленинграде, вы говорили, что никогда не станете переводить?
– Да, помню. – И, медленным голосом: – Теперь-то мне уже все равно, а в творческий период поэту, конечно, переводить нельзя. Это то же самое, что есть свой мозг.
31 августа 52 • Несколько дней назад я забежала на минуточку к Анне Андреевне.
Она с распущенными волосами, только что после ванны. Вернулась из Крыма Нина Антоновна – веселая, энергичная, красивая, загар, как шоколад. Мне показалось, Анна Андреевна тоже повеселела.
Нина Антоновна командует ею с заботливой свирепостью:
– Не сидите после ванны так близко от окна. Пересядьте, дует.
– Вы надели не то ожерелье. Сейчас подам другое. Не ленитесь, наденьте.
– M-me, вы забыли, что вам до конца жизни запрещена ветчина.
Анна Андреевна слушается кротко и радостно5.
4 сентября 52 • Вчера я была у Анны Андреевны. Она показала мне экземпляр своей книги – той, уничтоженной. Ей ее подарил Сурков, а титул украшен драгоценным автографом Еголина. Построен сборник так же, как и «Из шести книг»; есть и незнакомый мне отдел: «Нечет», на который я сразу накинулась[10]. Но Анна Андреевна вынула у меня книгу из рук, заявив, что ей скучно так сидеть: «лучше я расскажу вам о Пушкине».
Она по-своему анализирует обстоятельства, приведшие к дуэли. Исходит она из того, что роман Дантеса с Наталией Николаевной длился не два года, как принято полагать, а всего полгода.
Пушкин угадал автора анонимных писем – Геккерна – и убедил в его авторстве Бенкендорфа и царя; но на этом удачи его наступления кончились. Женитьба на Екатерине Гончаровой, к которой Пушкин принудил Дантеса, на самом деле вполне устраивала жениха, потому что Наталию Николаевну он уже не любил, а женитьба на девушке хорошей фамилии была ему необходима. Геккерн и Дантес, в противовес пушкинской, создали собственную версию этой женитьбы: Дантес, мол, героически женится на Екатерине Гончаровой во имя своей высокой страсти к Наталии Николаевне: чтобы быть поближе к любимой женщине. Этой версией они уничтожали пушкинскую, для Дантеса позорную.
Говорила Анна Андреевна с большой горячностью.
– Пушкин, который даже Музу свою не подпускал к своему семейному очагу! и вдруг царь унтер-офицерскими лапами лезет в его семейную жизнь и делает замечание Наталии Николаевне, «предостерегая ее отечески»! Мог ли он это перенести?[11]
Любовную связь Пушкина с Александриной Гончаровой Ахматова отвергает решительно.
Рассказала мне также о дневнике Александрины, найденном в Австрии во время войны.
Из него явствует, что Наталия Николаевна виделась с Дантесом, уже сделавшись Ланской.
– Конечно, она в ту пору была уже старая толстая бабища, так что никакие зефиры и амуры тут ни при чем. Ей просто захотелось дружески побеседовать с человеком, который убил ее мужа и оставил сиротами ее четверых детей[12].
Я спросила, прочитала ли Анна Андреевна «Грибоедова и декабристов» Нечкиной – книгу, которая мне кажется очень интересной, хотя Тамара Григорьевна считает ее неубедительной, «это собственно целый том одного лишь “и” – Грибоедова в книге нет, декабристов тоже нет, а на сотни страниц тянутся обоснования для “и”»[13].
– Тамара Григорьевна права, – ответила Анна Андреевна, – но дело обстоит еще хуже: какой длины ни тянулось бы «и», я все равно не верю, что Грибоедов был декабристом. Его дальнейшая карьера опровергает такое предположение. Они никогда не позволили бы ему сделаться блестящим дипломатом, если бы он принадлежал к тайному обществу… Вспомните, какую жизнь они устроили Катенину6.
Почему-то – не знаю уж, почему – мы заговорили о грубости. Анна Андреевна сказала, что единственное место, где с ней неуклонно и постоянно грубы, – это Ленинградское отделение издательства «Советский писатель».
– Грубость апокалипсическая! Секретарша называет меня Анной Михайловной. Я звоню раз в месяц, а она кричит так, будто я сегодня уже шесть раз звонила. Эта баба прислала мне письмо с надписью на конверте: «А. Ахматовой». Я этот конверт храню…[14] А в других местах, всюду, в Гослите здесь и в Гослите в Ленинграде, в «Советском писателе» здесь – всюду со мной безупречно предупредительны и вежливы.
Она осведомилась, как идут мои хлопоты об Эмме Григорьевне; я доложила; она вникала во все подробности. Я сказала, что в удаче не уверена, но попытки буду продолжать[15].
– Только бы удалось! – сказала Анна Андреевна со вздохом. И добавила:
– Вы заметили? Делать зло легко, оно удается всегда, а вот сделать хоть что-нибудь доброе очень трудно. Одна дама уверяла меня, что, напротив, делать добро легко, но я думаю, она просто не пробовала. Как вы полагаете?
29 декабря 52 • Сегодня по телефону светлый голос Ахматовой.
– Что не приходите?.. А я сейчас еду в больницу, к Борису Леонидовичу. Что ему от вас передать?
Мы условились повидаться во вторник, то есть завтра.
31 декабря 52 • Вчера была на Ордынке.
Нина Антоновна украшает елку. На диване, рядом с Анной Андреевной, собака Лапа, непонятной породы и загадочного нрава. Внезапно, вдруг, безо всякой видимой причины, среди разговора, взлаивает и даже кидается.
Анна Андреевна за чаем рассказала о Борисе Леонидовиче:
– Он напуган своею болезнью. После больницы едет с Зинаидой Николаевной в Узкое. Какой красивый стал! Ему переменили передние зубы. Конечно, лошадиность придавала лицу своеобразие, но так гораздо лучше. Бледный, красивый, голова большого благородства.
Увела меня к себе и прочитала куски из I и II акта «Марьон Делорм». Говорит, что Гюго исказил историческую Марьон и что в этом искажении есть нечто безнравственное.
Потом сказала:
– Драму можно переводить, прозу тоже, но в переводы лирических стихов я не верю.
И тут я спросила: «а вы сейчас пишете свое?» Я еще не успела окончить фразу, как мне стыдно стало за свою жестокость и глупость.
Но Анна Андреевна ответила спокойно, с достоинством:
– Конечно, нет. Переводы не дают. Лежишь и прикидываешь варианты… Какие стихи, что вы!
Заговорили о переводах Бориса Леонидовича.
– Замечательные у него «Хроники», – сказала Анна Андреевна. – Я сличала. И «Макбет». Я подлинник почти целиком наизусть знаю. Перевод очень точный[16].
– А «Фауст»?
– Пестро. Начало, где ангелы поют, лучше, чем у Гете. Но вот Маргарита иногда у него грубее, чем надо. У Гете она девочка. Примеряя убор, говорит: «Ах, какие богатые счастливые. А мы бедные». У Пастернака это место сделано не так наивно, гораздо взрослее. Но дальше уже идет точно, ему снова удается Маргарита-дитя.
1953
– Вам, с вашей высокой техникой, это не составит труда, – объясняла редакторша. – Я выбрала для вас самые разные… Я уверена, вам понравятся… Вы будете довольны… Я придерживалась вашего вкуса…
(Словно речь идет о материи на платье, и продавщица подбирает подходящие цвета для дамы-покупательницы!)
Анна Андреевна внимательно прочитала подстрочники один за другим. Потом попросила редакторшу указать возле каждого стихотворения, какой где размер.
Та заметалась.
– Я не умею… я недостаточно овладела теорией… я занимаюсь этим недавно… я замещаю.
Анна Андреевна сняла очки, аккуратно собрала подстрочники и уложила их в сумку. Потом спросила у редакторши, когда договор. О договоре та знала столько же, сколько о размерах.
Анна Андреевна смолкла, явно ожидая, когда посетительница уйдет. На лице – оледенелый гнев.
Редакторша поднялась, я проводила ее в переднюю и заперла за нею дверь.
Когда я вернулась, Анна Андреевна уже снова лежала на спине, широкая, на своей неширокой постели.
– А помните, – спросила я, – очень давно, в Ленинграде, вы говорили, что никогда не станете переводить?
– Да, помню. – И, медленным голосом: – Теперь-то мне уже все равно, а в творческий период поэту, конечно, переводить нельзя. Это то же самое, что есть свой мозг.
31 августа 52 • Несколько дней назад я забежала на минуточку к Анне Андреевне.
Она с распущенными волосами, только что после ванны. Вернулась из Крыма Нина Антоновна – веселая, энергичная, красивая, загар, как шоколад. Мне показалось, Анна Андреевна тоже повеселела.
Нина Антоновна командует ею с заботливой свирепостью:
– Не сидите после ванны так близко от окна. Пересядьте, дует.
– Вы надели не то ожерелье. Сейчас подам другое. Не ленитесь, наденьте.
– M-me, вы забыли, что вам до конца жизни запрещена ветчина.
Анна Андреевна слушается кротко и радостно5.
4 сентября 52 • Вчера я была у Анны Андреевны. Она показала мне экземпляр своей книги – той, уничтоженной. Ей ее подарил Сурков, а титул украшен драгоценным автографом Еголина. Построен сборник так же, как и «Из шести книг»; есть и незнакомый мне отдел: «Нечет», на который я сразу накинулась[10]. Но Анна Андреевна вынула у меня книгу из рук, заявив, что ей скучно так сидеть: «лучше я расскажу вам о Пушкине».
Она по-своему анализирует обстоятельства, приведшие к дуэли. Исходит она из того, что роман Дантеса с Наталией Николаевной длился не два года, как принято полагать, а всего полгода.
Пушкин угадал автора анонимных писем – Геккерна – и убедил в его авторстве Бенкендорфа и царя; но на этом удачи его наступления кончились. Женитьба на Екатерине Гончаровой, к которой Пушкин принудил Дантеса, на самом деле вполне устраивала жениха, потому что Наталию Николаевну он уже не любил, а женитьба на девушке хорошей фамилии была ему необходима. Геккерн и Дантес, в противовес пушкинской, создали собственную версию этой женитьбы: Дантес, мол, героически женится на Екатерине Гончаровой во имя своей высокой страсти к Наталии Николаевне: чтобы быть поближе к любимой женщине. Этой версией они уничтожали пушкинскую, для Дантеса позорную.
Говорила Анна Андреевна с большой горячностью.
– Пушкин, который даже Музу свою не подпускал к своему семейному очагу! и вдруг царь унтер-офицерскими лапами лезет в его семейную жизнь и делает замечание Наталии Николаевне, «предостерегая ее отечески»! Мог ли он это перенести?[11]
Любовную связь Пушкина с Александриной Гончаровой Ахматова отвергает решительно.
Рассказала мне также о дневнике Александрины, найденном в Австрии во время войны.
Из него явствует, что Наталия Николаевна виделась с Дантесом, уже сделавшись Ланской.
– Конечно, она в ту пору была уже старая толстая бабища, так что никакие зефиры и амуры тут ни при чем. Ей просто захотелось дружески побеседовать с человеком, который убил ее мужа и оставил сиротами ее четверых детей[12].
Я спросила, прочитала ли Анна Андреевна «Грибоедова и декабристов» Нечкиной – книгу, которая мне кажется очень интересной, хотя Тамара Григорьевна считает ее неубедительной, «это собственно целый том одного лишь “и” – Грибоедова в книге нет, декабристов тоже нет, а на сотни страниц тянутся обоснования для “и”»[13].
– Тамара Григорьевна права, – ответила Анна Андреевна, – но дело обстоит еще хуже: какой длины ни тянулось бы «и», я все равно не верю, что Грибоедов был декабристом. Его дальнейшая карьера опровергает такое предположение. Они никогда не позволили бы ему сделаться блестящим дипломатом, если бы он принадлежал к тайному обществу… Вспомните, какую жизнь они устроили Катенину6.
Почему-то – не знаю уж, почему – мы заговорили о грубости. Анна Андреевна сказала, что единственное место, где с ней неуклонно и постоянно грубы, – это Ленинградское отделение издательства «Советский писатель».
– Грубость апокалипсическая! Секретарша называет меня Анной Михайловной. Я звоню раз в месяц, а она кричит так, будто я сегодня уже шесть раз звонила. Эта баба прислала мне письмо с надписью на конверте: «А. Ахматовой». Я этот конверт храню…[14] А в других местах, всюду, в Гослите здесь и в Гослите в Ленинграде, в «Советском писателе» здесь – всюду со мной безупречно предупредительны и вежливы.
Она осведомилась, как идут мои хлопоты об Эмме Григорьевне; я доложила; она вникала во все подробности. Я сказала, что в удаче не уверена, но попытки буду продолжать[15].
– Только бы удалось! – сказала Анна Андреевна со вздохом. И добавила:
– Вы заметили? Делать зло легко, оно удается всегда, а вот сделать хоть что-нибудь доброе очень трудно. Одна дама уверяла меня, что, напротив, делать добро легко, но я думаю, она просто не пробовала. Как вы полагаете?
29 декабря 52 • Сегодня по телефону светлый голос Ахматовой.
– Что не приходите?.. А я сейчас еду в больницу, к Борису Леонидовичу. Что ему от вас передать?
Мы условились повидаться во вторник, то есть завтра.
31 декабря 52 • Вчера была на Ордынке.
Нина Антоновна украшает елку. На диване, рядом с Анной Андреевной, собака Лапа, непонятной породы и загадочного нрава. Внезапно, вдруг, безо всякой видимой причины, среди разговора, взлаивает и даже кидается.
Анна Андреевна за чаем рассказала о Борисе Леонидовиче:
– Он напуган своею болезнью. После больницы едет с Зинаидой Николаевной в Узкое. Какой красивый стал! Ему переменили передние зубы. Конечно, лошадиность придавала лицу своеобразие, но так гораздо лучше. Бледный, красивый, голова большого благородства.
Увела меня к себе и прочитала куски из I и II акта «Марьон Делорм». Говорит, что Гюго исказил историческую Марьон и что в этом искажении есть нечто безнравственное.
Потом сказала:
– Драму можно переводить, прозу тоже, но в переводы лирических стихов я не верю.
И тут я спросила: «а вы сейчас пишете свое?» Я еще не успела окончить фразу, как мне стыдно стало за свою жестокость и глупость.
Но Анна Андреевна ответила спокойно, с достоинством:
– Конечно, нет. Переводы не дают. Лежишь и прикидываешь варианты… Какие стихи, что вы!
Заговорили о переводах Бориса Леонидовича.
– Замечательные у него «Хроники», – сказала Анна Андреевна. – Я сличала. И «Макбет». Я подлинник почти целиком наизусть знаю. Перевод очень точный[16].
– А «Фауст»?
– Пестро. Начало, где ангелы поют, лучше, чем у Гете. Но вот Маргарита иногда у него грубее, чем надо. У Гете она девочка. Примеряя убор, говорит: «Ах, какие богатые счастливые. А мы бедные». У Пастернака это место сделано не так наивно, гораздо взрослее. Но дальше уже идет точно, ему снова удается Маргарита-дитя.
1953
17 января 53 • Была на днях у Анны Андреевны. Она читала мне Гюго – опять Гюго, будь он неладен! Скоро она уезжает.
19 апреля 53[17]• – Ночью я несколько раз просыпалась от счастья, – сказала Анна Андреевна, когда разговор зашел об освобождении врачей7.
В столовой пили чай два остроумца – Ардов и Шток8. Мы присоединились к ним ненадолго. Взвизгивала из-под дивана Лапа: оказывается, ее в детстве ударили ногой, и она теперь на всякий случай боится всех. Анна Андреевна величественно сидела посреди дивана и высочайше покровительствовала остротам.
Когда мы вернулись к ней в комнату, она прочитала мне 5-й акт «Марьон Делорм». Струятся, струятся стихи мерным, прекрасным движением, а по мне хоть бы их и вовсе не было. Я не могу словами определить разницу – где поэзия, а где мертвечина, но слышу ее ясно. Мне хотелось спросить у Анны Андреевны, много ли денег даст ей Гюго, то есть надолго ли освободит от необходимости переводить, но я не решилась.
Она бранила маршаковские переводы сонетов Шекспира.
– И зачем это ему понадобилось переводить все? Ну выбрал бы один-два любимых… И в действительности ведь сонеты в большинстве своем посвящены мужчине, а в переводах женщине. Фальсификация какая-то.
1 мая 53 • К четырем часам, как обещала накануне, я собиралась к Анне Андреевне. В 3 внезапно позвонил Димус[18] и со свойственной ему настырностью стал требовать, чтобы я ехала с ним в Загорск. Я отказывалась, он настаивал. Тогда, чтобы он понял всю невозможность, я объяснила, куда иду. Не подействовало, напротив, – только поддало жару: он заявил, что мы возьмем Ахматову с собой. «Это ведь первая дама Империи!» – кричал он в восторге.
Знакомить Анну Андреевну с Димусом у меня не было охоты. «Она-то первая, да вы не второй», – сказала я. Но, может быть, она – одна и скучает? Может быть, ей захочется в Загорск?
Я решила ей позвонить.
В ответ на мое предложение раздался обрадованный голос:
– Всю жизнь мечтала побывать в Загорске. Поблагодарите вашего приятеля. Жду вас.
И трубка была повешена с такой быстротой, с какою, кажется, умеет вешать трубку только она одна.
Минут через пять Димус был у моих ворот. Через десять мы подъезжали к дому на Ордынке. Вел машину шофер. Ехал с нами и Петя, сын Димуса, толстый угрюмый мальчик лет тринадцати.
Я поднялась к Анне Андреевне. Она довольно долго пила кофе и собиралась. Наконец, надела старое пальто, старые черные перчатки, повязала лицо под шляпой старомодной вуалью, и мы спустились.
Димус усадил Анну Андреевну впереди, рядом с шофером, и хорошо сделал, потому что сын его, Петя, в виде протеста, что мы едем не туда, куда хотел он – в Углич, а туда, куда хотел отец – в Загорск, – барином развалился на заднем сидении, и нам с Димусом было решительно некуда девать свои руки и ноги.
Я в долгу перед Подмосковьем – я его совсем не знаю, наверное, в отместку судьбе, насильно разлучившей меня с Павловском и Царским. И не знаю зря. Чуть только из-под арки ворот глянули мне в глаза звезды на куполах, сердце обрадовалось: какой веселый храм! и кругом тоже все пестрое, веселое, праздничное, разное!
Но лучше всех архитектурных чудес была на этой прогулке Анна Андреевна. Я давно не видела ее в таком спокойном, добром и радостном духе. Омрачилась она за всю прогулку только один раз: мы проезжали мимо Рижского вокзала, и она, по ее словам, впервые его разглядела.
– Ужасно, – сказала она, отворачиваясь. И через минуту, хотя вокзал уже остался далеко позади: – Постыдно. И на таком видном месте!9
Стрекотание Димуса, к моему удивлению, не раздражало ее: напротив, она весело и добродушно на него откликалась. Ее образованность светила нам всю дорогу. Отвечая на расспросы шофера и наши, она рассказывала нам о Сергии Радонежском, о возведении Лавры, о поляках и татарах.
Когда мы вышли из машины в Загорске, нас сразу охватил ветер. День был темный, ветреный, близился дождь.
Мы вошли в Патриаршую церковь. На паперти копошились нищие, совершенно суриковские. Анна Андреевна, сосредоточенно крестясь, уверенной поступью торжественно шла по длинному храму вперед, а мы плелись за нею. (Мне в церкви всегда неловко.) Пение было ангельское. Из Патриаршего храма мы пошли в другой, поменьше. Вокруг нас шептались: «Мирские, мирские!» Тут пели не только певчие, но и прихожане. Пение стройное, сильное, будто не люди, а сама церковь поет. Лиц таких не увидишь на улице Горького; тут нет серой, безликой толпы, стертых лиц; каждое лицо определенное, свое; и глаза не без сумасшедшинки, особенно у женщин.
Анна Андреевна опустилась на колени перед иконой Божьей Матери, а мы вышли.
Скоро она присоединилась к нам. Мы направились было в Музей – но он, по случаю 1 Мая, оказался закрыт, и мы просто побродили по двору минут 20, любуясь на уютную семью церквей – таких разных и таких похожих. Бродили бы и дольше, если бы не буйный ветер.
Димус все время порывался сфотографировать Анну Андреевну. Она не позволяла, он настаивал. Тогда она, помедлив секунду, повела вокруг зоркими глазами и сразу нашла то, что искала:
– «Фотографировать запрещено», – прочитала она по складам. – Видите? Черной краской? И отлично. А то сказали бы, что я специально сюда приехала сниматься на фоне древностей.
Но когда мы вышли на площадь, Димус все-таки ухитрился снять нас обеих возле машины.
Мы быстро уселись внутрь, спасаясь от ветра.
– У вас волосы стояли дыбом, когда нас снимали, – шаловливо сказала мне Анна Андреевна. – До самого неба. Вот будет интересная фотография![19]
Димус открыл свой тугой портфель и закормил нас бутербродами, шоколадом и пастилой.
Отправились в обратный путь. В машине стало просторнее: сытый Петя подобрел и уселся по-божески. Я тоже стала испытывать к Димусу нечто вроде благодарности за эту интересную и уютную поездку.
Дождь не состоялся. Посветлело. Плохая дорога длилась недолго. Вдруг из-за туч вышло солнце, и все засияло кругом. Едва распускающиеся деревья бежали по сторонам. Под солнцем стало видно, что они зеленеют. Анна Андреевна рассказывала об Истре, где была у Эренбургов, и о Новом Иерусалиме. Димус спросил, посетила ли она выставку 53-го года. – «Да». – «Ну, как?» – «Опять двойка!»[20]
Димус захохотал. Он вообще оказался смешлив, словно дьякон в «Дуэли».
Анна Андреевна стала рассказывать, весьма неодобрительно, о Музее-квартире Пушкина на Мойке в Ленинграде.
– Я помню, как в квартире Пушкина помещался Рыбтрест. Потом на том месте, где Пушкин умер, – ванная. Это уже на моей памяти. Зачем же внушать экскурсантам, будто все так и было при Пушкине, как в этой квартире сейчас? И какая бестактность, какое бездушие – повесить в его спальне, над его постелью витрину с портретами всех его врагов! Тут и Николай I, и Уваров, и Бенкендорф, и Полетика. Внизу бы повесили, в раздевалке, там можно 20 таких витрин разместить. Поглядев на это, я раздумалась о том, что такое слава. Умрешь, и над твоей постелью повесят портреты твоих врагов… Да ну ее к черту!
Димус захохотал.
Анна Андреевна внимательно глядела в окно. Еще в Лавре она сказала мне:
– Сколько пьяных! Все, кроме нас. Посмотрите на этого – бедненький! для праздника голубенькую рубашечку надел, а теперь ноги не держат.
И по дороге она все дивилась пьяным.
– Это как в день мира с Финляндией, помните, Лидия Корнеевна? Я шла к вам (а жили мы друг от друга очень близко – пояснила она Димусу) – и по пути насчитала четырех женщин, лежавших в луже и уже успевших примерзнуть.
Димус захохотал. Я перестала испытывать благодарность.
Мы снова проезжали мимо Рижского вокзала.
– А, вот оно опять, – сказала Анна Андреевна. – Да. Так и есть. Оно.
Димус повез нас смотреть иллюминацию. Ленинские горы. Университет.
Выйдя из машины во дворе на Ордынке и поблагодарив Димуса, Анна Андреевна сказала:
– Я запомню 1 мая 1953 года. Счастливый день.
Димус был очень польщен. Подвозя меня на улицу Горького, он все повторял:
– Она может считаться первой дамой Империи, не правда ли? Многие ее высказывания имеют, не правда ли, мемуарный характер?
4 мая 53 • Сегодня я провела у Анны Андреевны совсем ленинградский вечер: читала она мне, наконец, собственные стихи, а не переводы. Читала Ахматову – не Гюго.
Пять стихотворений 45–46 г. – «Cinque». «Иду я, чудеса творя». В самом деле, чудеса: 5 чудес[21].
В довершение счастья, она, без просьбы с моей стороны, подарила мне окончательный вариант «Поэмы». Надписи не сделала, только поставила на обложке свое перечеркнутоеа. Говорит, что вынуждена писать к «Поэме» новое предисловие: вещь эта вызывает множество кривотолков, политических и непристойных.
Тут я неизвестно почему расхрабрилась и прочитала ей собственную поэму. (Читала я ей свои стихи до сих пор только в Ташкенте. После ссоры и после возобновления знакомства она ни единого разу не спросила: пишу ли я? И я – молчок. А тут, неизвестно почему, решилась. Смотрела на нее и читала без страха.)
Резолюция Анны Андреевны:
– Смелая вещь. До меня меньше доходит школьная тема, но это естественно. А Нева из окна очень хороша, и Madonna Litta вылеплена прекрасно… Только – это еще не конец, надо еще главу[22].
Помолчали.
Потом она сообщила прекрасную новость: ее перевод Гюго принят, деньги ей должны выдать на днях!
– Мне говорили: «Котов любит держать счета на столе», но мой он подписал сразу[23].
Когда получит все деньги, собирается купить Алеше Баталову в подарок «Москвича». (Та комната, которую она занимает на Ордынке – это ведь Алешина комната.)
Неужели у нее будут деньги? Неужели когда-нибудь окончится ее нищета? Вот еще одна безусловная заслуга Гюго перед литературой: благодаря ему Ахматова на какое-то время избавится от переводов и снова будут беспрепятственно рождаться ее стихи.
…Вечер мы провели с ней совсем по-ленинградски еще и потому, увы! – что она рассказала мне о последних подвигах Двора Чудес[24]. А я-то воображала – это уже позади!
…Возвращаясь домой, думала: какая еще глава необходима в моей поэме.
14 мая 53 • Сегодня среди дня вдруг позвонила Анна Андреевна: «Можно к вам сейчас?» – пришла и просидела до вечера.
В солнечном луче, от которого она не отклонялась, ярко были видны ее зеленые глаза и глядящая из них – она.
Я сейчас читаю дневники Толстого, том за томом, один лежал на столе. Анна Андреевна заговорила о Толстом. Как всегда, когда она говорит о нем, в ее речах смесь негодования и восторга.
– Силища какая. Полубог! Но все из себя и через себя – и только. Пока он любил Софью Андреевну, она и в Кити, она и в Наташе… Да, да, и в Наташе, не удивляйтесь… Вы думаете, отчего Наташа жмот – в конце, в эпилоге? Оттого, что Софья Андреевна оказалась скупой. Другой причины нет: ведь Наташа-то была добрая, щедрая, сбрасывала с саней вещи, чтоб поместить раненых… Отчего же она стала скупая? Софья Андреевна!.. А когда он разлюбил Софью Андреевну – тогда и «Крейцерова Соната», и вообще чтобы никто никого не любил – никто, никогда! – и чтоб никто ни на ком не смел жениться.
«Воскресение»… В чем корень книги? В том, что сам он, Лев Николаевич, не догадался жениться на проститутке, упустил своевременно такую возможность… А деревня там, конечно, ненастоящая, деревня, как правило, такой не была, это он на голоде такую видел и сюда вписал. И эсеры там не эсеры, а толстовцы. Все через себя, всегда и только – уверяю вас.
Исторической стилизацией – стилизацией в хорошем смысле слова, в смысле соблюдения признаков времени – он никогда не занимался. Высшее общество в «Войне и мире» изображено современное ему, а не александровское. Отчасти он прав: высшее общество менялось менее всего, но все-таки оно менялось. При Александре, например, оно было гораздо образованнее, чем потом. Наташа – если бы он написал ее в соответствии с временем – должна была бы знать пушкинские стихи, Пьер должен был бы привезти в Лысые Горы известие о ссылке Пушкина. И, разумеется, никаких пеленок: женщины александровского времени занимались чтением, музыкой, светскими беседами на литературные темы и сами детей не нянчили. Это Софья Андреевна погрузилась в пеленки, потому и Наташа.
Затем она стала рассматривать первый герценовско-огаревский том «Литературного Наследства». Из ее вопросов я с огорчением убедилась, что, хотя она и ценит высоко Герцена, знает она его менее, чем мне хотелось бы, и меньше, чем я10. Я не утерпела и, когда Анна Андреевна кончила рассматривать том «Наследства», сняла с полки несколько моих любимых статей – те, где мысли ходят валами ритма – и прочитала ей вслух. По-видимому, она была увлечена, потому что, пока я разогревала обед, а потом бегала вниз за мороженым, она прилежно перелистывала Лемке, перечитывая те же статьи – «Плач», «Письма к противнику», «Поляки прощают нас» и пр.11
– Да, – сказала она за обедом, – великая проза, наравне с гоголевской, достоевской… Вы правы: именно это есть проза Герцена, а не его беллетристика: «Кто виноват» и «Сорока-воровка». То – второсортно.
…Я между прочим спросила у нее, получила ли она деньги за свои переводы? Она рассмеялась:
– Представьте себе, я рассчитывала в этот раз получить 9 тысяч, а получила 58!
Был уже вечер, когда я отправилась ее провожать. Мы шли пешком. Когда мы проходили через Красную Площадь, Анна Андреевна показала мне дом Бориса Годунова12. Сообщила, что из ленинградского издательства ей внезапно вернули рукопись книги «Нечет»; раньше отказывались, а теперь вот вернули сами «За истечением срока хранения в архиве».
19 апреля 53[17]• – Ночью я несколько раз просыпалась от счастья, – сказала Анна Андреевна, когда разговор зашел об освобождении врачей7.
В столовой пили чай два остроумца – Ардов и Шток8. Мы присоединились к ним ненадолго. Взвизгивала из-под дивана Лапа: оказывается, ее в детстве ударили ногой, и она теперь на всякий случай боится всех. Анна Андреевна величественно сидела посреди дивана и высочайше покровительствовала остротам.
Когда мы вернулись к ней в комнату, она прочитала мне 5-й акт «Марьон Делорм». Струятся, струятся стихи мерным, прекрасным движением, а по мне хоть бы их и вовсе не было. Я не могу словами определить разницу – где поэзия, а где мертвечина, но слышу ее ясно. Мне хотелось спросить у Анны Андреевны, много ли денег даст ей Гюго, то есть надолго ли освободит от необходимости переводить, но я не решилась.
Она бранила маршаковские переводы сонетов Шекспира.
– И зачем это ему понадобилось переводить все? Ну выбрал бы один-два любимых… И в действительности ведь сонеты в большинстве своем посвящены мужчине, а в переводах женщине. Фальсификация какая-то.
1 мая 53 • К четырем часам, как обещала накануне, я собиралась к Анне Андреевне. В 3 внезапно позвонил Димус[18] и со свойственной ему настырностью стал требовать, чтобы я ехала с ним в Загорск. Я отказывалась, он настаивал. Тогда, чтобы он понял всю невозможность, я объяснила, куда иду. Не подействовало, напротив, – только поддало жару: он заявил, что мы возьмем Ахматову с собой. «Это ведь первая дама Империи!» – кричал он в восторге.
Знакомить Анну Андреевну с Димусом у меня не было охоты. «Она-то первая, да вы не второй», – сказала я. Но, может быть, она – одна и скучает? Может быть, ей захочется в Загорск?
Я решила ей позвонить.
В ответ на мое предложение раздался обрадованный голос:
– Всю жизнь мечтала побывать в Загорске. Поблагодарите вашего приятеля. Жду вас.
И трубка была повешена с такой быстротой, с какою, кажется, умеет вешать трубку только она одна.
Минут через пять Димус был у моих ворот. Через десять мы подъезжали к дому на Ордынке. Вел машину шофер. Ехал с нами и Петя, сын Димуса, толстый угрюмый мальчик лет тринадцати.
Я поднялась к Анне Андреевне. Она довольно долго пила кофе и собиралась. Наконец, надела старое пальто, старые черные перчатки, повязала лицо под шляпой старомодной вуалью, и мы спустились.
Димус усадил Анну Андреевну впереди, рядом с шофером, и хорошо сделал, потому что сын его, Петя, в виде протеста, что мы едем не туда, куда хотел он – в Углич, а туда, куда хотел отец – в Загорск, – барином развалился на заднем сидении, и нам с Димусом было решительно некуда девать свои руки и ноги.
Я в долгу перед Подмосковьем – я его совсем не знаю, наверное, в отместку судьбе, насильно разлучившей меня с Павловском и Царским. И не знаю зря. Чуть только из-под арки ворот глянули мне в глаза звезды на куполах, сердце обрадовалось: какой веселый храм! и кругом тоже все пестрое, веселое, праздничное, разное!
Но лучше всех архитектурных чудес была на этой прогулке Анна Андреевна. Я давно не видела ее в таком спокойном, добром и радостном духе. Омрачилась она за всю прогулку только один раз: мы проезжали мимо Рижского вокзала, и она, по ее словам, впервые его разглядела.
– Ужасно, – сказала она, отворачиваясь. И через минуту, хотя вокзал уже остался далеко позади: – Постыдно. И на таком видном месте!9
Стрекотание Димуса, к моему удивлению, не раздражало ее: напротив, она весело и добродушно на него откликалась. Ее образованность светила нам всю дорогу. Отвечая на расспросы шофера и наши, она рассказывала нам о Сергии Радонежском, о возведении Лавры, о поляках и татарах.
Когда мы вышли из машины в Загорске, нас сразу охватил ветер. День был темный, ветреный, близился дождь.
Мы вошли в Патриаршую церковь. На паперти копошились нищие, совершенно суриковские. Анна Андреевна, сосредоточенно крестясь, уверенной поступью торжественно шла по длинному храму вперед, а мы плелись за нею. (Мне в церкви всегда неловко.) Пение было ангельское. Из Патриаршего храма мы пошли в другой, поменьше. Вокруг нас шептались: «Мирские, мирские!» Тут пели не только певчие, но и прихожане. Пение стройное, сильное, будто не люди, а сама церковь поет. Лиц таких не увидишь на улице Горького; тут нет серой, безликой толпы, стертых лиц; каждое лицо определенное, свое; и глаза не без сумасшедшинки, особенно у женщин.
Анна Андреевна опустилась на колени перед иконой Божьей Матери, а мы вышли.
Скоро она присоединилась к нам. Мы направились было в Музей – но он, по случаю 1 Мая, оказался закрыт, и мы просто побродили по двору минут 20, любуясь на уютную семью церквей – таких разных и таких похожих. Бродили бы и дольше, если бы не буйный ветер.
Димус все время порывался сфотографировать Анну Андреевну. Она не позволяла, он настаивал. Тогда она, помедлив секунду, повела вокруг зоркими глазами и сразу нашла то, что искала:
– «Фотографировать запрещено», – прочитала она по складам. – Видите? Черной краской? И отлично. А то сказали бы, что я специально сюда приехала сниматься на фоне древностей.
Но когда мы вышли на площадь, Димус все-таки ухитрился снять нас обеих возле машины.
Мы быстро уселись внутрь, спасаясь от ветра.
– У вас волосы стояли дыбом, когда нас снимали, – шаловливо сказала мне Анна Андреевна. – До самого неба. Вот будет интересная фотография![19]
Димус открыл свой тугой портфель и закормил нас бутербродами, шоколадом и пастилой.
Отправились в обратный путь. В машине стало просторнее: сытый Петя подобрел и уселся по-божески. Я тоже стала испытывать к Димусу нечто вроде благодарности за эту интересную и уютную поездку.
Дождь не состоялся. Посветлело. Плохая дорога длилась недолго. Вдруг из-за туч вышло солнце, и все засияло кругом. Едва распускающиеся деревья бежали по сторонам. Под солнцем стало видно, что они зеленеют. Анна Андреевна рассказывала об Истре, где была у Эренбургов, и о Новом Иерусалиме. Димус спросил, посетила ли она выставку 53-го года. – «Да». – «Ну, как?» – «Опять двойка!»[20]
Димус захохотал. Он вообще оказался смешлив, словно дьякон в «Дуэли».
Анна Андреевна стала рассказывать, весьма неодобрительно, о Музее-квартире Пушкина на Мойке в Ленинграде.
– Я помню, как в квартире Пушкина помещался Рыбтрест. Потом на том месте, где Пушкин умер, – ванная. Это уже на моей памяти. Зачем же внушать экскурсантам, будто все так и было при Пушкине, как в этой квартире сейчас? И какая бестактность, какое бездушие – повесить в его спальне, над его постелью витрину с портретами всех его врагов! Тут и Николай I, и Уваров, и Бенкендорф, и Полетика. Внизу бы повесили, в раздевалке, там можно 20 таких витрин разместить. Поглядев на это, я раздумалась о том, что такое слава. Умрешь, и над твоей постелью повесят портреты твоих врагов… Да ну ее к черту!
Димус захохотал.
Анна Андреевна внимательно глядела в окно. Еще в Лавре она сказала мне:
– Сколько пьяных! Все, кроме нас. Посмотрите на этого – бедненький! для праздника голубенькую рубашечку надел, а теперь ноги не держат.
И по дороге она все дивилась пьяным.
– Это как в день мира с Финляндией, помните, Лидия Корнеевна? Я шла к вам (а жили мы друг от друга очень близко – пояснила она Димусу) – и по пути насчитала четырех женщин, лежавших в луже и уже успевших примерзнуть.
Димус захохотал. Я перестала испытывать благодарность.
Мы снова проезжали мимо Рижского вокзала.
– А, вот оно опять, – сказала Анна Андреевна. – Да. Так и есть. Оно.
Димус повез нас смотреть иллюминацию. Ленинские горы. Университет.
Выйдя из машины во дворе на Ордынке и поблагодарив Димуса, Анна Андреевна сказала:
– Я запомню 1 мая 1953 года. Счастливый день.
Димус был очень польщен. Подвозя меня на улицу Горького, он все повторял:
– Она может считаться первой дамой Империи, не правда ли? Многие ее высказывания имеют, не правда ли, мемуарный характер?
4 мая 53 • Сегодня я провела у Анны Андреевны совсем ленинградский вечер: читала она мне, наконец, собственные стихи, а не переводы. Читала Ахматову – не Гюго.
Пять стихотворений 45–46 г. – «Cinque». «Иду я, чудеса творя». В самом деле, чудеса: 5 чудес[21].
В довершение счастья, она, без просьбы с моей стороны, подарила мне окончательный вариант «Поэмы». Надписи не сделала, только поставила на обложке свое перечеркнутое
Тут я неизвестно почему расхрабрилась и прочитала ей собственную поэму. (Читала я ей свои стихи до сих пор только в Ташкенте. После ссоры и после возобновления знакомства она ни единого разу не спросила: пишу ли я? И я – молчок. А тут, неизвестно почему, решилась. Смотрела на нее и читала без страха.)
Резолюция Анны Андреевны:
– Смелая вещь. До меня меньше доходит школьная тема, но это естественно. А Нева из окна очень хороша, и Madonna Litta вылеплена прекрасно… Только – это еще не конец, надо еще главу[22].
Помолчали.
Потом она сообщила прекрасную новость: ее перевод Гюго принят, деньги ей должны выдать на днях!
– Мне говорили: «Котов любит держать счета на столе», но мой он подписал сразу[23].
Когда получит все деньги, собирается купить Алеше Баталову в подарок «Москвича». (Та комната, которую она занимает на Ордынке – это ведь Алешина комната.)
Неужели у нее будут деньги? Неужели когда-нибудь окончится ее нищета? Вот еще одна безусловная заслуга Гюго перед литературой: благодаря ему Ахматова на какое-то время избавится от переводов и снова будут беспрепятственно рождаться ее стихи.
…Вечер мы провели с ней совсем по-ленинградски еще и потому, увы! – что она рассказала мне о последних подвигах Двора Чудес[24]. А я-то воображала – это уже позади!
…Возвращаясь домой, думала: какая еще глава необходима в моей поэме.
14 мая 53 • Сегодня среди дня вдруг позвонила Анна Андреевна: «Можно к вам сейчас?» – пришла и просидела до вечера.
В солнечном луче, от которого она не отклонялась, ярко были видны ее зеленые глаза и глядящая из них – она.
Я сейчас читаю дневники Толстого, том за томом, один лежал на столе. Анна Андреевна заговорила о Толстом. Как всегда, когда она говорит о нем, в ее речах смесь негодования и восторга.
– Силища какая. Полубог! Но все из себя и через себя – и только. Пока он любил Софью Андреевну, она и в Кити, она и в Наташе… Да, да, и в Наташе, не удивляйтесь… Вы думаете, отчего Наташа жмот – в конце, в эпилоге? Оттого, что Софья Андреевна оказалась скупой. Другой причины нет: ведь Наташа-то была добрая, щедрая, сбрасывала с саней вещи, чтоб поместить раненых… Отчего же она стала скупая? Софья Андреевна!.. А когда он разлюбил Софью Андреевну – тогда и «Крейцерова Соната», и вообще чтобы никто никого не любил – никто, никогда! – и чтоб никто ни на ком не смел жениться.
«Воскресение»… В чем корень книги? В том, что сам он, Лев Николаевич, не догадался жениться на проститутке, упустил своевременно такую возможность… А деревня там, конечно, ненастоящая, деревня, как правило, такой не была, это он на голоде такую видел и сюда вписал. И эсеры там не эсеры, а толстовцы. Все через себя, всегда и только – уверяю вас.
Исторической стилизацией – стилизацией в хорошем смысле слова, в смысле соблюдения признаков времени – он никогда не занимался. Высшее общество в «Войне и мире» изображено современное ему, а не александровское. Отчасти он прав: высшее общество менялось менее всего, но все-таки оно менялось. При Александре, например, оно было гораздо образованнее, чем потом. Наташа – если бы он написал ее в соответствии с временем – должна была бы знать пушкинские стихи, Пьер должен был бы привезти в Лысые Горы известие о ссылке Пушкина. И, разумеется, никаких пеленок: женщины александровского времени занимались чтением, музыкой, светскими беседами на литературные темы и сами детей не нянчили. Это Софья Андреевна погрузилась в пеленки, потому и Наташа.
Затем она стала рассматривать первый герценовско-огаревский том «Литературного Наследства». Из ее вопросов я с огорчением убедилась, что, хотя она и ценит высоко Герцена, знает она его менее, чем мне хотелось бы, и меньше, чем я10. Я не утерпела и, когда Анна Андреевна кончила рассматривать том «Наследства», сняла с полки несколько моих любимых статей – те, где мысли ходят валами ритма – и прочитала ей вслух. По-видимому, она была увлечена, потому что, пока я разогревала обед, а потом бегала вниз за мороженым, она прилежно перелистывала Лемке, перечитывая те же статьи – «Плач», «Письма к противнику», «Поляки прощают нас» и пр.11
– Да, – сказала она за обедом, – великая проза, наравне с гоголевской, достоевской… Вы правы: именно это есть проза Герцена, а не его беллетристика: «Кто виноват» и «Сорока-воровка». То – второсортно.
…Я между прочим спросила у нее, получила ли она деньги за свои переводы? Она рассмеялась:
– Представьте себе, я рассчитывала в этот раз получить 9 тысяч, а получила 58!
Был уже вечер, когда я отправилась ее провожать. Мы шли пешком. Когда мы проходили через Красную Площадь, Анна Андреевна показала мне дом Бориса Годунова12. Сообщила, что из ленинградского издательства ей внезапно вернули рукопись книги «Нечет»; раньше отказывались, а теперь вот вернули сами «За истечением срока хранения в архиве».