Мы взошли на мост. Анна Андреевна сказала радостно:
   – Вот, получила деньги и теперь буду отдавать долги. Я Борису Леонидовичу 8 тысяч должна. У меня с этим семейством странные финансовые отношения. Борис Леонидович человек благородный, добрый, помогает многим, ссыльным и не ссыльным, да еще содержит детей Ольги Всеволодовны[25]. Зина же скупа. Чтоб оправдаться, он ее уверяет, будто все эти деньги дает мне. В ее представлении вот уже много лет он меня роскошно содержит. И вдруг я принесу всего 8 тысяч!
   На мосту к нам подбежали две молоденькие девушки: «Как пройти к Малому Театру?» Анна Андреевна подробно и толково объяснила им. Мне жаль было, что девочки не знают, кто она, и не запомнят на всю жизнь ее лицо.
 
   20 мая 53 • Третьего дня Анна Андреевна уехала в Болшево.
 
   30 июня 53 • Вот и мне привелось доставить радость Анне Андреевне.
   Третьего дня она меня позвала; я пошла под вечер.
   Жара, в горле пересохло. Когда Анна Андреевна предложила мне чаю, я обрадовалась. Ответила строкой:
   – «И я прошу как милости…»
   – Как милостыни? – повторила она, подняв брови.
   – Нет, как милости, – поправила я вполне уверенно. – «И я прошу как милости».
   – О чем же тут уж так просить? – сказала Анна Андреевна недовольно.
   Только в этот миг меня осенило, что она принимает собственные стихи за мою просьбу.
   – «Но знаю, что иду туда – к врагу», – сказала я еще одну строчку.
   Тогда она вдруг поняла, и все ее лицо осветилось.
   – «Но знаю, что иду туда – к врагу», – произнесла она по складам, прислушиваясь.
   Я прочитала:
 
И я прошу как милости… Но там
Темно и тихо. Мой окончен праздник!
Уж тридцать лет, как проводили дам,
От старости скончался тот проказник…
Я опоздала. Экая беда!
Нельзя мне показаться никуда[26].
 
   Она и праздника, оказывается, не помнила и ужасно обрадовалась ему, вернувшемуся из небытия, и трогательно меня благодарила.
   Дальше начались огорчения: это всего лишь середина – и ни начала, ни конца. Анна Андреевна уверяла меня, что я должна вспомнить все, а я надеялась на нее. Я спросила, неужели это не записано?
   – Было записано, – ответила она неопределенно[27].
   Быть может, именно по случаю воскрешения «Подвала памяти» мы многое вспомнили в этот вечер из ленинградских вместе пережитых времен. И она задала мне тот вопрос, который все сейчас задают друг другу: надеялась ли я дожить до смерти Сталина?
   – Нет, – ответила я. – Как-то про это не думалось. Я жила в сознании, что он придан нам навсегда. А вы? Надеялись дожить до его смерти?
   Она покачала головой.
   Я спросила, как она думает: предполагал ли сам он когда-нибудь умереть?
   – Нет, – ответила она. – Наверное, нет. Смерть – это было только для других, и он сам ею ведал.
   Провожая меня в переднюю, она сказала:
   – Вот как мы с вами сегодня хорошо поговорили – по душам. А то все литература и литература.
 
   5 июля 53 • Сегодня Анна Андреевна рассказала мне свой «первый день»[28]:
   – Утром, ничего решительно не зная, я пошла в Союз за лимитом. В коридоре встретила Зою. Она посмотрела на меня заплаканными глазами, быстро поздоровалась и прошла. Я думаю: «бедняга, опять у нее какое-то несчастье, а ведь недавно сын погиб»13. Потом навстречу сын Прокофьева. Этот от меня просто шарахнулся. Вот, думаю, невежа. Прихожу в комнату, где выдают лимит, и воочию вижу эпидемию гриппа: все барышни сморкаются, у всех красные глаза. Анна Георгиевна14 меня спросила: «Вы сегодня, Анна Андреевна, будете вечером в Смольном?» Нет, говорю, не буду, душно очень.
   Получила лимит, иду домой. А по другой стороне Шпалерной, вижу, идет Миша Зощенко.
   Кто Мишеньку не знает? Мы с ним, конечно, тоже всю жизнь знакомы, но дружны никогда не были – так, раскланивались издали. А тут, вижу, он бежит ко мне с другой стороны улицы. Поцеловал обе руки и спрашивает: «Ну, что же теперь, Анна Андреевна? Терпеть?» Я слышала вполуха, что дома у него какая-то неурядица. Отвечаю: «Терпеть, Мишенька, терпеть!» И проследовала… Я ничего тогда не знала.
   Это случилось 7 лет назад. И длится до сих пор.
   Сегодня она озабочена Сурковым: тем, что он не звонит. Он – редактор ее новой книги. Чагин обещал, что Сурков позвонит ей… Состав книги предписан такой:
   I. Переводы.
   II. Стихи о мире.
   III. Лирика после 46 года.
   После 46-го… Только после 46-го! А до, видимо, все зачумленное.
   И еще озабочена она тем, что, несмотря на большой успех ее «Марьон Делорм» среди специалистов, ей в Гослите не предложили ничего нового из Гюго. Дали китайца, необыкновенно трудного.
   – Работала три часа, глянула в зеркало – губы посинели… Такой трудный! – объяснила она[29].
   Показала мне подстрочник, по ее словам «совершенно немотствующий». Он сделан каким-то старым специалистом. Тут же на полях карандашные разъяснения более молодого, более толкового китаеведа. И – крохотный китайский иероглиф, который ее очень трогает.
   Она спросила, читаю ли я статьи Гладкова о языке и что о них думаю. Я их изо всех сил обругала.
   – Клинический случай старческого маразма, – сказала Анна Андреевна. – Как можно такое острое заболевание демонстрировать на всю страну!15 – И, бросив гладковскую чушь, заговорила о языке Замоскворечья.
   – Пойдешь в баню и слушаешь банщиц: «а татары-то разодра́лися» – словно симфонию… Дивно говорит Борис Леонидович, чисто по-московски, лучшего языка я не слыхивала. И сестры Игнатовы. Фонетически определить, в чем тут дело, я не могу, но наслаждение их слушать16.
   Затем разговор коснулся Чехова, и она снова отозвалась о нем неодобрительно – как это бывало уже столько раз!
   Я пожаловалась на свою неудачу в кино со сценарием «Анны на шее»: когда я истратила на работу уже несколько месяцев, начальство вдруг спохватилось, что в рассказе нет положительного героя.
   – «Попрыгунья» была бы, пожалуй, более проходима, – сказала я, – там все есть, что требуется: и отрицательная героиня, и положительный герой…
   – И высмеяны люди искусства, – сейчас же сердито подхватила Анна Андреевна, – художники. Действительно, все, что требуется!
   Я высказала предположение, что, быть может, там не люди искусства, а люди при-искусстве, возле-искусства…
   – Ну да, Левитан!? – перебила меня Анна Андреевна. – Ведь Рябовский – Левитан… И заметьте: Чехов всегда, всю жизнь изображал художников бездельниками. В «Доме с мезонином» пейзажист сам называет себя бездельником. А ведь в действительности художник – это страшный труд, духовный и физический. Это сотни набросков, сотни верст не только по лесам и полям с альбомом, но и непосредственно перед холстом. А сколько предварительных набросков к каждой вещи! Мне Замятины, уезжая, оставили альбомы Бориса Григорьева – там тысячи набросков для одного портрета. Тысячи – для одного.
   Я спросила, чем же она объясняет такую близорукость Антона Павловича.
   – По-видимому, Чехов невольно шел навстречу вкусам своих читателей – фельдшериц, учительниц, – а им хотелось непременно видеть в художниках бездельников17.
   Осведомилась, что я сейчас читаю. Я читаю и читаю Фета. Прочла ей наизусть: «Ель рукавом мне тропинку завесила», «Я болен, Офелия, милый мой друг», «Снова птицы летят издалека»; она просила «Еще! еще!» и я читала еще и еще.
   – Он восхитительный импрессионист, – сказала Анна Андреевна. – Мне неизвестно, знал ли он, видел ли Моне, Писсарро, Ренуара, но сам работал только так. Его стихи надо приводить в качестве образца на лекциях об импрессионизме.
 
   11 июля 53 • Была у Анны Андреевны.
   У нее Эмма Григорьевна.
   Сурков не звонил.
   Анна Андреевна начала было читать нам своего китайца, но запуталась в листках и, огорчившись, отложила.
   А китаец интересный. Ей осталось 28 строк.
   Пришла Нина Бруни, подарила берестяную коробочку и шпажник18.
 
   16 июля 53 • В 10 часов вечера, когда я уже лежала в постели, телефонный звонок: Ахматова.
   – Лидия Корнеевна, не может ли случиться, что вы согласитесь сейчас ко мне придти? В порядке чуда?
   Я встала, оделась и в порядке чуда пошла к ней по проливному дождю.
   У нее в комнате Ардов. Острит, сыплет анекдотами, показывает игрушки и коробочки, склеенные им самим. Анна Андреевна выслала его из комнаты: «Я хочу прочесть Лидии Корнеевне китайца. Я его кончила»[30].
   – Вы будете первой слушательницей… Нет, неправда… Я читала еще Липскерову, и он сказал… Нет, я вам потом скажу, что он сказал…
   Надела очки, опустила глаза – лицо сразу сделалось неподвижным, суровым – и тихо, торжественно начала читать.
   Ну что я понимаю в китайцах? Ровным счетом ничего. Мне оставалось только честно отдаться своему восприятию и следить за стихами и за собою. Наверное, этот поэт для Ахматовой роднее, чем Гюго, потому что сквозь века́ стих позволяет расслышать струю жизни. Перевод, по-видимому, отличный. Вслушиваясь, я искала пустот, натяжек, искусственностей и не нашла нигде. Я поздравила автора, повторив, конечно, сто раз, что я тут не судья.
   – А вот Липскеров объявил так: «для первого раза это ничего»19.
   Мы пошли пить чай с Ардовым. Он был очень радушен, заварил какой-то особенный чай. Анна Андреевна меня сконфузила, сказав: «Лиде нравится».
   Мы быстро вернулись к ней в комнату. Она прилегла. Китаец ее замучил. Жалуется на сердце, говорит: «Живот чужой, руки и ноги холодные».
   Сурков не звонит.
 
   19 июля 53 • С утра позвонила Анна Андреевна и попросила непременно придти к ней сегодня: завтра она уезжает.
   Я пошла днем. У нее Харджиев. Анна Андреевна осунулась за те два дня, что я ее не видела, и с горечью объяснила причину своего отъезда. Мы долго сидели втроем в столовой. Ардовых нет; Анна Андреевна попробовала было найти чай и заварить его, но не нашла. Я тоже. Зато Николай Иванович быстро разобрался в хозяйстве, и мы пили вкусный, крепкий чай.
   Почему-то зашла речь о Тургеневе. Мы дружно на него накинулись.
   – Так провинциально! – говорила Анна Андреевна. – «Клара Милич» или «Стук-стук!» прямо как из подвала провинциальной газеты.
   Я сказала, что зато «Первая любовь» у него хороша.
   – Вы просто давно не читали. Перечтите! – строго ответила Анна Андреевна. – Что у него хорошо, так это «Конец Чертопханова». А вовсе не «Первая любовь».
 
   3 октября 53 • Приехала Анна Андреевна, и я у нее была. Но я долго не писала дневник и позабыла дату. Вот упомненные речи:
   1) – Заметили ли вы, что в какой-то момент Толстой выпал из литературы. Он был в ней, а потом перестал иметь к ней какое бы то ни было отношение. Конечно, он всегда и отовсюду был слышен и виден – из любой точки земного шара, – но уже как явление природы: ну как зима, осень, заря…
   2) – В Ленинграде Союз Писателей не обращает на меня ровно никакого внимания. Я ни одной повестки не получаю, никогда, никуда, даже в университет марксизма-ленинизма. Со мною обращаются как с падалью – или, пожалуй, еще хуже – вы слышали, как в очередях говорят: «вас здесь не стояло»!
   3) – Ленинград этим летом был прекрасный. Я к нему привыкла, всяким его видела, но таким – никогда. Весь в розах и маках. Летний Сад великолепен. Но там за мной идет такая вереница теней…
   На прощание – после чаю и фарсов Ардова – она мне сказала:
   – Приходите! Поедем куда-нибудь вместе на Алешиной бибишке.
   («Бибишкой» называется Алешин «Москвич».)
 
   10 октября 53 • Была на днях у Анны Андреевны. Она прочитала мне свою статью о «Каменном Госте»[31].
   Опять-таки: какой я пушкинист? Но меня поразило проникновение в душевную биографию Пушкина, обилие интуитивных догадок, подтвержденных логикой ясного, трезвого ума… Написана при этом статья не очень хорошо – дурная литературоведческая традиция сказывается даже на Ахматовой: статья только местами дорастает до прозы.
   Анна Андреевна вынула из чемоданчика и показала мне экземпляр своей рукописи, сданной в издательство в 1946 году и возвращенной недавно с пометкой:
   «Возвращается за истечением срока хранения».
 
   17 октября 53 • Вчера мне звонила Анна Андреевна.
   Звонила она от Ардовых – но туда пришла только в гости, а живет у Харджиевых, на Кропоткинской, где нет телефона.
   Новости великолепные: однотомник будет! и скоро! и лирика разрешена не только после 46 года, но и до! по ее выбору! И обращались с ней в издательстве почтительнейше – посылали машину! И Сурков объявил о будущей книге официально, на большом собрании – так что все как бы и в самом деле!
   Рада ли я? О, что говорить! Лучше поздно, чем никогда. Лучше; но почему-то это радость отравленная, как странным образом отравлены все наши теперешние радости. Наверное, интоксикация прошлым.
 
Долгих лет нескончаемой ночи
Страшной памятью сердце полно.
(Блок)
 
 
   21 октября 53 • Звонила Ахматова. Книга ею сдана… Вот как!
 
   30 октября 53 • 27-го была у меня Анна Андреевна.
   Позвонила от Ардовых, куда приехала ненадолго.
   Вызвалась приехать ко мне. Потом:
   – Только я не знаю, где вы живете.
   –?
   – Признаюсь, в последний раз меня к вам провожали. Я объяснила подробно, где живу, и осведомилась, хорошо ли она справляется с лифтом.
   – Великолепно! (Ударение на втором е, оно долгое, а о посреди – почти не слышно.) Великолепно! Я, конечно, с легкостью поднимаюсь и опускаюсь, вот только кнопки нажимать не умею.
   Я вызвала такси и поехала за ней.
   И вот она у меня.
   Я была счастлива видеть ее новую шубу, туфли, перчатки… Спасибо Гюго и милой Нине Антоновне!.. В черном новом платье и в белом платке на плечах под белой сединой сидит у меня в кресле «строга, прекрасна и ясна», приложив к щеке руку с отгибающимися назад пальцами.
   Чуть-чуть запавший рот, чуть-чуть поблекшие серо-зеленые глаза.
   Она была оживлена и даже весела, но я сразу почувствовала под оживлением – тревогу.
   Так и есть: она боится, что Сурков предложит ей квартиру в Москве.
   Она не хочет. Почему? Говорит, потому, что если она переедет сюда – в ее комнату в ленинградской квартире кого-нибудь непременно поселят и, таким образом, Ирина окажется в коммунальной квартире.
   Но я думаю, тут не только в Ирине дело.
   Анна Андреевна жить одна не в состоянии, хозяйничать она не могла и не хотела никогда, даже и в более молодые годы. А что же теперь, с больным сердцем? Теперь ей гораздо удобнее жить в Москве не хозяйкой, а гостьей. (Судя по ее частым наездам в Москву – в Ленинграде, «у себя», ей совсем не живется.)
   – Не знаю, как быть, – сказала она со вздохом. – Нина Антоновна и Николай Иванович требуют, чтобы я согласилась.
   Я промолчала. Я недостаточно уверена, чтобы советовать.
   Разговор с Сурковым состоится завтра, он обещал заехать за ней и увезти к себе. Разговор будет о книге – и вот, она боится, о квартире.
   Я спросила, читала ли она когда-нибудь стихи Суркова и что о них думает.
   – Местами есть нечто, отдаленно напоминающее поэзию.
   Помолчав, она предложила мне снова прочитать ей кусок из «Подвала памяти». Оказалось, к моему огорчению, она более ничего не вспомнила, ни в начале, ни в конце. На этот раз я не только повторила вслух вспомненные мною раньше строки, но и написала их: быть может, думала я, бумага подтолкнет ее память – и, записывая середину, внезапно сама вспомнила последнюю строчку всего стихотворения:
 
Но где мой дом и где рассудок мой?
 
   (Как я могла забыть, хотя бы на минуту, эту строку, – это угрожающее длинное с в слове «рассудок» – и четыре трезвые д – эту страшную строку, венчающую весь монолог каким-то приступом безумия?
 
Но где мой дом и где рассудок мой?)
 
   Анна Андреевна взяла в руки листок, поглядела на него, поглядела на меня и проговорила:
 
И кот мяукнул. Ну, идем домой!
Но где мой дом и где рассудок мой?
 
   Так нашлись еще две строки, но дальше ни шагу.
   – Значит, там был кот, – с надеждой сказала я.
   – Мало ли на свете котов! – ответила Анна Андреевна.
   В 11 часов я вызвала такси и поехала ее провожать на Кропоткинскую к Николаю Ивановичу.
   – Звонил Борис Леонидович, звал на понедельник к ним, – рассказывала она по дороге. – «От этого дня зависит, стоит ли жить!» Это означает: чтение романа, ведра шампанского, икра, актеры… Я не пошла.
   – Вот с этого места началась для меня Москва, – сказала она, когда мы проезжали мимо какого-то переулка близ Кропоткинской. – В 18 году, я, замужем за Шилейко, жила тут, в Третьем Зачатьевском. Лютый холод и совершенно нечего есть… Если бы я тогда осталась в Москве, другой была бы моя биография… Неподалеку был храм, там всегда звонили.
   – «С колоколенки соседней звуки важные текли»? – спросила я[32].
   – Нет, «Переулочек-переул…»
   Мы приехали.
 
   4 ноября 53 • Вечер провела у Анны Андреевны. Она снова живет у Ардовых. Полеживает. Где-то в гостях ее настиг радикулит – ни встать, ни сесть – она переносит боль, слегка морщась, но с иронической улыбкой.
   Была она у Суркова. Оказалось: ей предлагают в Москве не квартиру, а комнату, а в книге стихи все-таки только после 1946 года… Вот и отравленная радость!
   – Сурков уверяет, что на стихах только после 46 года настаивал Симонов. Предлог такой: если напечатать стихи до 46 года и после – сразу будет видно, что после 46 года я стала писать гораздо хуже. Но, конечно, это лишь предлог. Просто ему кто-то передал, будто я браню его стихи. И это месть. А я их и не читала.
   Симонов в 49 году приезжал в Ленинград и метал громы и молнии: «ахматовщину надо выжечь каленым железом». Я сказала об этом Суркову[33].
   А Сурков был очень деликатен и мил. Уверяет, что будет настаивать на полноте. Из представленных мною стихов просил меня убрать только шесть стихотворений: «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»[34], «Тот город, мной любимый с детства»[35] и еще какие-то, я не помню…
   Наверное, я изменилась в лице, потому что Анна Андреевна спросила:
   – Что с вами? Что случилось?
   Оба эти стихотворения – любимейшие мои из любимых и одни из самых замечательных в русской лирике.
   – Почему же деликатный Сурков хочет изъять «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»? – спросила я, сдерживая злобу, тихим голосом.
   – Идеализм, – спокойно ответила с кровати Анна Андреевна. – В стихотворении говорится: мы прошли вместе в далеких веках, а этого на самом деле не бывает. Человек живет в определенном веке и в далеких веках ни вместе, ни не вместе пройти не может. Это идеализм.
   – Вы сами догадались или вам объяснил Сурков?
   – Сама.
   – Ну, а «Тот город, мной любимый с детства» почему нельзя?
   Она не ответила.
   Господи, когда же наконец перестанут твориться над нами эти злодейства? Оба стихотворения – ликующие: в первом – долгая остановка посередине, точно набираешь дыхание накануне счастья, и оно наступает:
 
И на пышных парадных снегах
Лыжный след, словно память о том,
Что в каких-то далеких веках
Здесь с тобою прошли мы вдвоем;
 
   оба полны любовью к русским сугробам, к зиме, к русскому языку —
 
…И слушала язык родной.
И дикой свежестью и силой
Мне счастье веяло в лицо,
Как будто друг, от века милый,
Всходил со мною на крыльцо.
 
   Да, русский язык ей «друг, от века милый», а вот редакторам, издателям, собратьям по перу…
   – Я прошу вас пока никому ничего о Симонове не говорить, – сказала Анна Андреевна. – Через некоторое время я сама скажу человекам десяти, и тогда ему станет не очень весело: он ведь любит казаться либеральным… А насчет книги мне совершенно все равно: выйдет ли так называемая большая книга, или маленькая, или совсем не выйдет никакой. «Большая» – это обескровленное «Из шести книг», дающее о поэте ложное представление – как, знаете, бывает очерк лица, беглый, не в 3/4, а еще меньше. «Маленькая» – это вообще вздор. Я не обрадуюсь, если книга выйдет, и не опечалюсь, если она не выйдет совсем20.
   Анна Андреевна, поморщась от боли, села, приказала мне взять перо и бумагу, и мы снова начали вспоминать «Подвал памяти». Она вспомнила почти все (не знаю, при мне или раньше), я – ничего. Теперь не хватает только первых двух строчек:
 
..............
..............
Не часто я у памяти в гостях,
Да и она меня всегда морочит.
Когда спускаюсь с фонарем в подвал,
Мне кажется – опять глухой обвал
За мной по узкой лестнице грохочет.
Чадит фонарь, вернуться не могу,
А знаю, что иду туда – к врагу.
И я прошу как милости… Но там
Темно и тихо. Мой окончен праздник!
Уж тридцать лет, как проводили дам,
От старости скончался тот проказник…
Я опоздала. Экая беда!
Нельзя мне показаться никуда.
Но я касаюсь живописи стен
И у камина греюсь. Что за чудо!
Сквозь эту плесень, этот чад и тлен,
Сверкнули два живые изумруда!
И кот мяукнул. Ну, идем домой.

Но где мой дом и где рассудок мой?
 
   Я напомнила Анне Андреевне, как в Ташкенте мы были с ней вместе у Толстых; там, после ужина, Алексей Николаевич просил Ахматову читать стихи; она отнекивалась, не знала что, и наконец недовольно спросила меня: «Скажите, Лидия Корнеевна, что читать?» Я посоветовала: «Подвал памяти». Она прочла. И тут вдруг Толстой на меня напустился: «Зачем вы такое подсказываете? К этому незачем возвращаться!» Мне хотелось ему ответить, как в анекдоте: «Простите, господин учитель, это не я написал “Евгения Онегина”».
   – Вот, всякий вздор помните, а первые две строки не можете вспомнить! – сказала Анна Андреевна. И прибавила жалобным голосом: – Вы хоть скажите мне – про что там?
   Затем заговорили о Пастернаках; о Зинаиде Николаевне она с негодованием:
   – Целый день играет в карты с женой Сельвинского. Вот и все. Какое тупое, бездарное времяпрепровождение… Кстати, вам очень кланяется Сельвинский. Его затащил сюда Ардов, не предупредив обо мне: для Ардовых я лицо партикулярное. Сельвинский же перепугался и смутился, увидев меня неожиданно. От смущения десять раз просил передать привет вам[36].
   Когда я прощалась, Анна Андреевна попробовала было встать на ноги. И вскрикнула от боли. Я умоляла ее не провожать меня, сама открою и захлопну дверь, но она не послушалась.
   – Я вспомнила, как это надо делать, меня учили: надо сначала лечь и потом встать – сразу.
   Легла поперек постели и встала – уже без стона; даже не поморщась.

1954

   18 января 54 • На днях – не помню точно, когда – была у Анны Андреевны. На ней новый халат – лиловый – и такой пышный, торжественный, что в доме у Ардовых он именуется «рясой». Она здорова, соблюдает разгрузочные дни, красиво причесана, ухожена.
   – Слышала о вашей статье, – сказала Анна Андреевна. – Расскажите о шуме.
   Я рассказала: телефонные звонки, письма и даже телеграммы. Одна: «Перенесите вашу справедливую критику на взрослую литературу». Вторая: «Надо организовать общество по борьбе с ханжеством, вам одной не справиться».
   – Это – от кого? – спросила Анна Андреевна.
   – Офицер танковых войск.
   – В один прекрасный день, – сказала Анна Андреевна, – вы увидите у себя под окном на улице Горького танковую дивизию, явившуюся в ваше распоряжение: бороться с ханжеством.
   – Не дай Бог, – испугалась я.
   – Не дай Бог, – согласилась Анна Андреевна21.
   Я рассказала ей, что на днях Борис Леонидович прислал мне в подарок «Фауста» с феноменальною надписью, которую я приняла бы за злую издевку, если б доброта Пастернака не была известна мне[37]. Я «Фауста» читаю потихоньку, а предисловие Вильмонта прочла все и дивлюсь безвкусице22. Например, о Ломоносове написано так: «наш чудо-богатырь Михайло Ломоносов».