— Полный пиздец! — говорит Боб. — Страшное дело! Сколько же там должно быть градусов?

— Если в неразбавленном больше 90, наверное 92, с газводой будет градусов 60…— гордо объясняет Нина, как будто она и Эд — одна сторона, преобладающая, а Боб другая сторона — требующая снисходительного к себе отношения.

Однако Боб личность не слабая. Росту в нем добрых метр восемьдесят, он моложе Эда — ему двадцать, и от выпивки Боб никогда не отказывался. Он решительно выливает оставшийся спирт в стакан и начинает шарить по карманам, ища монету. Сзади ребят уже собралась небольшая очередь, судя по лицам — провинциалы, приехавшие сдавать экзамены в Университет. Все ждут, пока Боб найдет монету. Наконец Нина дает ему копейку. Боб, выхватив стакан, глотает адскую воду, и его фиолетовые глаза выкатываются из глазниц. Допив огненную водичку, он судорожно схватывает ртом воздух, как задыхающийся ерш, выброшенный на берег взмахом удочки рыболова. «Бля-а-а-а!»

— Ты, Нина, цветешь, — осматривает экс-квартирантку Эд. Комплиментов он делать не умеет и знает это. Поэтому ограничивается обычно пародиями на комплименты. — Цветешь, — морщится он. Нужно было еще добавить «пахнешь». Нина стеснительно отворачивается. Когда Нина жила в соседней комнате, Эду порой казалось, что он ей нравится. Однажды, как раз перед свадьбой, Нина напилась, и у нее случилась истерика. Обычно молчаливая и хмурая девочка разрыдалась и сквозь слезы призналась, что не любит Леньку, что он ей скучен, и любовь его, и сюсюканья его, «Ниночка» после каждого слова, ей противны. Истерика произошла с девчонкой на холодном журавлевском пляже, куда они — Эд, Генка, Нина и Фима приехали на такси, машина стояла рядом, колеса в песке, и жирно оплаченный шофер их ожидал. Несмотря на мелкий и сухой снег с небес, ребята искупались в реке, предварительно заглотнув каждый грамм по двести спирта. Нина тоже купалась. После купанья они все прыгали, закусывали холодным мясом, обтирались полотенцами, пели и кричали. Потом Нина плакала и целовалась с Эдом, крепко обнимая его за шею.

Пьяную, в слезах, Эд и Генка привезли ее под вечер к дверям дома номер 19 на площади Тевелева, и Эд, поцеловав девчонку, втолкнул ее в подъезд. «Иди!» Ленька сидел наверху, беседовал с Анной, ждал свою Ниночку. Как потом оказалось, в этот день он пришел сделать официальное предложение. Эд сел в такси и укатил с Генкой. Нине нужно было выйти замуж, чтобы прописаться в Харькове и не возвращаться в совсем маленький городок на юге Украины. Нина вышла замуж за Леньку. Эд был свидетелем на их свадьбе.

Нина сжилась с супругом Ленькой. Ленька любит свою «Ниночку». Очень любит. Ленька парень надежный. Правда, какой-то второсортный. Вроде бы и неглупый, и знает литературу не хуже Мелехова, и умеет приподнято и энергично болтать, чуть скосив рот в сторону, а вот, однако, «пропащая сила». Выражение это, кажется, пришло к Эду из лексикона неизвестного прогрессивного русского критика 19го века. Может быть, Белинского, Эд точно не помнит. Имеется в виду, что в Леньке есть сила, он и рисует хорошо, и пишет неплохую прозу, а вот все равно сила эта пропадает в Леньке, Ленька как бы зарыл «талант свой в землю». Даже в Харькове, где легко прослыть творческим человеком, Ленька не прослыл ни «художником», ни «писателем». Ленька Иванов, и все тут. Без звания.

Эд вот не зарывает свой талант в землю. Он упрямо пишет стихи и не понимает, как можно их не писать. Иной раз, одна нога в двери, он дописывает, наклонившись над ломберным столом… Сейчас стихи идут у него на удивление легко и сами собой. Все вокруг него превращается в стихи. Азиатская летняя жара в резко континентальном Харькове получилась в стихотворении «Жара и Лето… Едут в гости…» Простой аквариум и в нем золотая рыбка, увиденный в доме Владика Семернина, остраняется сам собой по методу Шкловского и опоязовцев, и получается, что:

В губернии номер пятнадцать

Большое созданье жило

Жило оно значит в аптеке

Аптекарь его поливал

И не было в общем растеньем

Имело и рот и три пальца

Жило оно в светлой банке

Лежало оно на полу…

Эд бегает по улицам Харькова, пьет с Мотричем или с Генкой и еще с десятками приятелей помельче, однако успевает и шить брюки, и писать стихи. Ленька же как будто ничего не производит. Трудно даже понять, что он делает целые дни. Иногда он устраивается работать. Истопником, как когда-то Мелехов. Или сторожем. Чтобы день был свободен. Впрочем, это его дело.

20

К ногам гранитного Тараса, пробежав по цветам, прильнул ниже фигур гайдамаков и наймичек и знаменитой Катерины — Ленька. Рядом с ним, обезьяньи соскалившись, инженер Фима. Стали в позы.

— Видишь своего супруга, Нина?

— Боже мой, Эд, почему Ленька такой сумасшедший? Ты мне можешь объяснить? Ты вот не полезешь на клумбу…

— В клумбу Эд, может, и не полезет, но я лично был свидетелем того, как он прыгнул здоровенному мужику на спину, свалил его и стал бить ногами… — говорит Боб. — Есть такой Жданов. Похож на носорога. И силы такой же, и такого же ума. Эд — он осторожный, но непредсказуемый. За что ты решил побить Жданова, Эд?

— Не знаю. Я был пьяный. Жданов был пьяный. Мы шли по парку — я, Генка, Ирка, Бах и Боб. Носорог взял Ирку за руку и стал крыть ее матом…

Со скамейки, густо усаженной молодежью, им машут Генка и мсье Бигуди. Видна соломенная шляпа Викторушки. Стоит спиной к ним, покачивается, в непомерно узеньких брючишках, Мотрич. Он не любит сидеть. Он любит топтаться перед скамьей и выступать перед сидящими. У Мотрича в руках бутылка. Ленька, завидя свою Ниночку, перепрыгивает через клумбу и бежит к ней. Фима, соскочив на асфальт, изображает обезьяну, скачет на четырех, далеко вперед выбрасывая руки и отталкиваясь ногами. Фима едва ли не старше всех, ему 28 лет, старше только Мотрич, но ведет себя всегда так, как будто ему шестнадцать. И всегда улыбается большими негритянскими алыми губами на обезьяньем лице. Короткие черные волосы Ефима торчат щеткой. Ефим необыкновенно похотлив. «Поставить пистон» — его основная забота в жизни. Из-за своей похотливости он постоянно попадает в истории одна другой глупее и красочнее. Последняя такова.

Фима несколько дней «ставил пистон» женщине, одиноко живущей в частном доме на улице двух евреев, как ее называют харьковчане — на Москалевке (улица Моськи и Левки). Оба были счастливы, но женщине нужно было уезжать в отпуск. Уезжала она рано утром, а так как утомленному постановкой пистонов Фиме хотелось еще поспать, он попросил подругу оставить ему ключ от дома, он, дескать, дом запрет. Женщина уехала, Фима опять уснул, а когда проснулся, ключа не обнаружил. Крепкая, обитая железом дверь оказалась запертой, железные ставни были закрыты снаружи стальными планками и заперты на большие амбарные замки. Фима пытался взломать дверь и окна, но безуспешно. Он выл и кричал в щели окон, но только через три дня ему удалось остановить прохожего (по Москалевке в том месте ходило мало людей), которого он убедил позвонить по телефону Генке и сообщить ему адрес дома-тюрьмы, в котором он томится. Генка приехал на такси, с помощью шофера сломал один из амбарных замков и освободил Фиму. Фима рычал от голода. Подруга, оказывается, уезжая на месяц, очистила холодильник от еды, и в доме ему удалось найти только один бублик.

— Какой же ты после этого еврей, Фима! — смеялся Генка. — Где же твои национальная ловкость, смекалка, умение выходить из трудных ситуаций?

— Ну я и вышел… — скалился виноватый Фима.

Генка повез его кормить в блинную. Генка до сих пор с восторгом вспоминает о том, сколько съел Фима.

* * *

— Эд, тебя Анна разыскивает. — Генка подвигается, и Эд садится рядом с ним, предварительно обменявшись рукопожатиями с Мотричем и юношей по фамилии Соколов. Юноша Соколов — франт. На шее у него, несмотря на жару, — бабочка в горошек. Поверх рубашки с короткими рукавами — подтяжки.

— Ну пусть поищет… Она совсем озверела. Набросилась на ни в чем не повинную Ирму-корову. Мы трепались — я, Боб, Ирма и ее подруга — вдруг бомбой вылетает Анна и вцепляется в волосы Ирме…

— Ганна Мусиевна переживает период активности. Влияние луны. Скоро полнолуние. Может быть, даже сегодня, — пьяно говорит Мотрич. Он пьян, но не очень, посему это еще не Мотрич Отвратительный, Мотрич Обоссанный, Мотрич Блюющий и говорящий мерзости Мотрич, но вполне благопристойный хорват, сутуловатый, занесенный судьбою в украинский город и ставший здесь поэтом.

— Фройлайн Анне обидно, что вы, досточтимый поэт, шляетесь целыми днями по зеленому городу в окружении блестящих, красивых, остроумных и талантливых джентльменов приятелей, а она вынуждена продавать курсантам военной академии газету «Социалистычна Харькивщына» и журналы «Работница» и «Здоровье» докторицам из находящейся на углу Большой Больницы, — вещает со своего места Викторушка.

— Что можно сделать? — пожимает плечами Эд. — Я умею шить брюки, потому работаю дома и сам распоряжаюсь своим временем. Анна не умеет продавать газеты и журналы, точно так же, как не умела продавать книги в магазине «Поэзия» или академкниги в «Академкниге», и мебель в мебельном магазине, но это единственный способ заработать деньги. У меня, к сожалению, не так много заказчиков.

— Мне нужны брюки, Эд! — Соколов растопыренной пятерней убирает белый чуб со лба.

— И мне срочно нужны брюки. — Мотрич иронически глядит вниз на свои пообносившиеся узкие брючины. Два года Мотрич говорит о том, что ему нужны брюки, и никогда не собрал еще денег даже на материал. Иногда Эд почти готов купить Мотричу ткань на брюки на свои деньги, но хорошие отношения между ним и Мотричем никогда еще не продлились достаточно долго. Соколов, тот, пожалуй, соберется сшить брюки. Соколов юноша основательный, хотя и несколько романтичный. Голос у него еще не установился, срывается то в хриплый тенор, то вдруг даже в бас.

Ленька, обняв свою Ниночку, пристроился на дальнем левом фланге компании, высадившейся на полукругом установленных скамьях. Ленька что-то шепчет своей хмурой и независимой жене, может быть оправдывается. Нина досадливо морщится на Ленькины нежности. «Морщится, — думает Эд, — но факт есть факт, живет с косолапым Ленькой, не уходит от него. Могла бы, уже прописавшись в Харькове, свалить и оставить Леньку с носом. Как видно, верный и преданный парень на дороге не валяется. Что, интересно, с ними будет, с Ниной и Ленькой? Интересно бы заглянуть в будущее. А что будет с Мотричем? Мотрич только недавно освободился от костылей — по пьяному делу сломал ногу. Хорват неостановимо спивается, и надежд на то, что он вдруг остановится, мало. А может остановиться?

А что будет с Генкой? Трудно себе представить. Вдруг умрет Сергей Сергеевич, как станет жить Генка, где будет брать деньги? А ведь когда-то же он умрет… Что будет с Генкой, представить куда труднее, чем будущее Мотрича… Мсье Бигуди? Поль слишком опасно ненавидит жизнь вокруг него. Поль любит Францию и знает о ней все. Поль недавно показал компании новую серию акварельных работ. Тот же интенсивный цвет, что и в его сумасшедших портретах, но улицы Парижа, а не портреты. Нечто вроде работ Утрилло. «На кой в многотысячный раз воспроизводить в акварелях парижские улицы?» — подумал Эд, разглядывая рисунки, но вслух соврал, сказал, что рисунки ему нравятся. — Выполнено в прекрасной цветовой гамме, — сказал Эд. Мсье Бигуди хмыкнул-хрюкнул на его замечание. Может быть, он презирает Эда и всех ребят и даже ненавидит их, как он ненавидит харьковское население — «пидармерию»? Очень может быть. Ведь мсье Бигуди даже отказывается разговаривать с населением, и если к нему обращаются с каким-либо вопросом на улице, зло хрипит: «Не понимаю по-рюсски!» Трудно себе представить будущее такого человека. В Харькове он чувствует себя заключенным. Но и в Москве, куда Поль собирается уехать пожить и поискать путей во Францию, живет та же пидармерия, может быть менее вульгарная, чем в Харькове, но пидармерия. Эд успел заметить это во время своего короткого визита в Москву.

Попасть во Францию… Дело трудное, но не невозможное. Один парень из Харькова добрался даже до Бразилии и стал там хозяином ночного клуба. Тетка Анны Гинда живет с матерью этого Алика в одном доме. Попал Алик в Бразилию легально. Строго следуя разработанному плану, парень сделался монтажником-высотником хорошего класса и был направлен с другими гениями высотного строительства в Польшу, воздвигать в польском поле комбинат. Воздвигая комбинат, он женился на полячке и остался там жить. Законно. Никому не воспрещается жениться на полячках и поселяться в Польше. Уже из Польши перебрался он во Францию. Говорят, это сравнительно легко, поляки, говорят, спокойно шастают туда-сюда во Францию и обратно, что советским гражданам не разрешается. Из Франции же попасть в Бразилию было совсем плевое дело… Может, и Поль сумеет добраться до своей горячо любимой Франции…

Как там у модного сейчас Мандельштама?

Франция, как жалости и милости

Я прошу твоей земли и жимолости

Правды горлинок твоих и кривды карликовых

Виноградарей твоих в повязках марлевых…

Звучит красиво. И такое впечатление, что написано после рассматривания цветных фотографий в журнале «Вокруг света», особенно марлевые повязки виноградарей. Интересно, в тридцатые годы уже был журнал «Вокруг света»? С повязками или без, но Эду кажется, что и во Франции большинство населения такая же пидармерия, как и в Харькове. Разве не нашел он ту же пидармерию, путешествуя по кавказам, крымам и азиям Советского Союза?

— Ребята, может, еще выпьем? — предлагает давно поместивший пустую бутылку под скамью Мотрич. Особого энтузиазма его предложение не вызывает. Ребята или вяло переговариваются, или, вытянув ноги и водрузив головы на спинку скамей, закрыли глаза. Нина положила голову на плечо Леньки. Даже Фима и Викторушка, самые активные обычно, молчат. Викт'ор надвинул шляпу на глаза, кажется, дремлет — инструктор гитлерюгенд на привале. Хорошо хотя бы, что между ними и солнцем находятся высокие и тенистые харьковские каштаны. Говорят, что на всех харьковских деревьях висели повешенные евреи, когда 23 августа советские войска освободили Харьков. Может быть, и на этих каштанах…

В Харькове и сейчас много евреев, а до войны, говорят, было триста тысяч. «Потому город такой интеллигентный, — думает Эд. — Как ни крути, но Цилю Яковлевну не сравнишь с какой-нибудь тетей Мусей с Салтовского поселка. Супруга Анька, конечно, хулиганка и выродок в еврейской среде. Революционер в юбке. Анархистка. Вот дядю Давида, например, она называет «проклятый жадный жид» и испытывает к нему настоящую классовую ненависть. Дядя Давид — академик чего-то, не то химии, не то физики, не то сопротивления материалов.

— У этой жирной бляди, моего дядюшки, — вся квартира в антиквариате! Он не знает, сукин сын, куда деньги девать. За венецианскими бокалами по комиссионным магазинам охотится… И в это время две честные еврейские женщины умирают с голоду! — обычно начинает Анна очередную филиппику в адрес дядюшки. Приступы ненависти к дяде случаются всякий раз, когда Анна видит его прогуливающим собачку, обычно два врага сталкиваются нос к носу раз в месяц. После того как однажды Анна подошла к дяде и плюнула ему в лицо и ударила его монографией Врубеля по голове, собачку все чаще выгуливает домработница.

— Но мы не умираем с голоду… — возражает обычно Эд. — И почему ты считаешь, что кто-то обязан нам помогать. С какой стати?

— Да, Анечка, почему Давид должен нам помогать? — пожимает плечами гордая Циля Яковлевна, подойдя с папиросой в руке, другая рука, разумеется, на бедре. — Мы сами прекрасно справляемся без Давида.

— Потому, моя всепрощающая ангел Циленька, что папа Моисей — твой муж — выкормил и выучил этого сукиного сына — младшего брата. Он и академиком стал благодаря папе. Это отец содержал его, когда Давид учился в университете. И он ни разу не пришел к нам, когда умер отец и ты осталась с двумя дочерьми на руках. Трех рублей на нас не истратил! Проклятый жадный жид!

— Аня! Я запрещаю тебе говорить такие слова в моем присутствии!

— Конечно, ты ангел, гордая мама… Ты безропотно пошла работать в эту ужасную техническую библиотеку, похоронила себя среди пыльных книг, чтобы только никого ни о чем не просить. Не нужно было просить, нужно было требовать, мама!

— Перестань, Аня, нельзя быть такой злой…

— Можно и нужно быть такой злой! Эд, ты видел ее фотографии, моей Цилечки в молодости. Она и сейчас красавица… — Анна обнимает мать за талию и любовно смотрит на нее. — И эта красавица, после тяжелого психического расстройства…

— Аня! Перестань вспоминать невеселый период нашей жизни. Вспомни о хороших периодах, — Циля Яковлевна глубоко затягивается дымом.

— После тяжелого расстройства упрятала себя в технической библиотеке, где ее никто не видел. Красивая молодая женщина… Сукин сын Давид. Никогда ему не прощу!

Предания еврейской семьи окружают Эда. Как на картинах Шагала, летают по воздуху евреи и части евреев. С сумками, полными продуктов, которые она «достала» для семьи, плывет вниз головой тетка Гинда. «Труженица» и «добытчица», как ее характеризует Анна. Толстая дочка Гинды — Иркеле — лежит на пуховике в шубе. Анархистка Анька все же завидует шубе двоюродной сестры. Внук Гинды — мальчик Мишка, его Гинда называет Мишкеле, — отталкивает от себя пухлой рукой «генеральское» — не хочет. «Генеральское» — это бутерброд намазанный маслом, красной икрой и, о ужас, — поверху вареньем! «Не хочу!» — «Сейчас отдам генеральское Анькеле», — пугает Мишку Гинда. Всегда готовая откушать икры Анна в розовом платье плотоядно поглядывает на бутерброд. Ни на что не способный зять Гинды — Фима (и тоже инженер), взобравшись на диван, угрюмо надевает брюки, держа их высоко над полом, «чтоб не потерлись низки». Диван-кровать с благолепной седой старушкой Анькиной бабкой — все называют ее почему-то «бабушка Бревдо» — выныривает из шагаловских туч. Бабушка Бревдо в чистейшей ночной рубашке в цветочках, и лунного цвета пышные ее, как у всех дам Рубинштейнов, волосы разметались по подушке. На волосах лежит большущий жирный котяра. — «Пришел мне конец, Циленька. Больше не встать мне. Головы не могу поднять с подушки». — «Мама, но у тебя же на волосах спит Жоржик!»

«Смешные евреи, — думает Эд, — какие смешные и разные. Не живи евреи в Харькове, наверное было бы скучнее. Нехорошо, когда у всего населения одинаковый темперамент. Если, скажем, будут ходить по Харькову одни степенные солидные украинцы, — как будет скучно. Евреи оживляют Харьков, делают его базарным, представляют в нем Восток. Наши восточные товарищи…»

— Ну так что, выпьем или нет?.. Вы что, уснули? — Мотрич вытягивается перед скамейкой и вдруг всматривается в сторону Сумской, куда-то поверх клумб с мальвами и другими растительными харьковскими жирностями. — А-ааа! — радостно восклицает Мотрич. — Дядьки вдуть! Сейчас я их расколю на пару бутылок! — Мотрич, как мальчик, взбрыкнув ногами, очевидно очень счастливый тем, что освободился от костылей, убегает.

Возвращается он с харьковским Вознесенским — Филатовым и журналистом «Ленинськой змины» — Олегом Шабельским.

— Вот, наши товарищи из официального искусства хотели бы выпить с товарищами из левого искусства. Выпьете с богемой, товарищи?

«Вымогатель». Внезапно Эд ловит себя на том, что он находит в Мотриче все больше недостатков. Возможно, это нормальный процесс разрушения бывшего кумира? У Эда Лимонова еще сравнительно мало опыта в этом занятии. Впоследствии ему предстоит воздвигнуть для себя и разрушить с полдюжины идолов или больше, но, разумеется, в этот августовский полдень 1967 года, втиснутый между Генкой и юношей Соколовым, Эд этого не знает. Он только думает, наблюдая за коленями Мотрича, прыгающими между горячим черным портфелем умного журналиста Шабельского и горячим черным портфелем харьковского Вознесенского: «Как следует относиться к людям? Есть два основных метода. Первый — испытывать к ним человеческие чувства. Второй — предъявлять к ним требования. Критический метод». Все чаще Эд применяет к Мотричу критический метод. (А что вы хотите, неумолимая необходимость заставляет его быть безжалостным. Без разрушения он не вырастет!)

— …без всяких проблем прыгну и проплыву, — Мотрич, воровато держа окурок в ладони, потягивает из него.

— Ну проплывешь и проплывешь… — спокойно отвечает Филатов.

На лице Шабельского всегдашнее высокомерное выражение. Он презирает авангардистов. Он глубоко убежден в том, что Мотрич и все поэты и художники, собирающиеся в «Автомате», люди безграмотные и полуграмотные и что для того, чтобы решиться на акт творчества, необходимо вначале досконально изучить мировое искусство.

— Пока ты будешь изучать, мы преспокойно будем создавать шедевры. Ты изучай, изучай! — ответил ему однажды Мотрич на очередное обвинение в безграмотности.

— Нет, так нечестно… — вступает в разговор Викторушка.

— Вы только что сказали, Аркадий, что герр Мотрич не прыгнет в водоем «Зеркальной струи», что он предложил совершить за двадцать пять рублей, а потом за десять. А если прыгнет, сказали вы, то его арестует милиция. Герр Мотрич же заметил на это, что местная полиция давным-давно перестала его арестовывать, потому что им надоело с ним возиться. Якобы местная милиция уже арестовывала нашего поэта десятки раз и отлично его знает. Теперь вы отказываетесь от своих слов…

— Ой, да не отказываюсь я от своих слов, — злится Аркадий. — Вы, конечно, все хотите выпить, ребята. За бутылку Мотрич проплывет десять километров…

— Ну, мы не думали, что вы такой примитив, товарищ представитель авангардного официального искусства, — вмешивается в разговор Ленька, оторвавшись от Ниночки, которая, помахав всем рукой, удаляется в сторону Университета. Перерыв кончился.

— Разумеется, дав слово, следует его сдержать, — поддерживает ребят Генка. Он всегда оживляется при появлении мельчайшей возможности хотя бы небольшого приключения.

— Нехорошо! — гудит Белый Боб. — Нехорошо! Даже молчаливый мсье Бигуди размыкает губы и выдавливает: — Сэ па бон, мерд!

— У-ууууу-ау! — выкрикивает и Эд нечленораздельную поддержку.

Смешно и даже глупо, что они его так прямо и грубо раскалывают. Аркадий не дурак. Могли бы просто сказать: «Старик, нам скушно, и ты давно не ставил нам бутылку. — У Филатова деньга есть, он физик и к тому же его папа — генерал и какая-то шишка в Харьковской Академии.

— Черт с тобой, Володька… Я спорю, что милиция тебя все-таки арестует за купание в «Зеркальной струе». Спорю на десятку.

— Давай на двадцать пять, что не арестуют, а я буду купаться голый, — предлагает Мотрич.

— Слишком жирно будет за удовольствие лицезреть твои хорватские кости и сморщенный член. Нет у меня двадцати пяти рублей, вымогатель! Десятку могу истратить!

— Пошли, — обращается довольный Мотрич к компании. Юноши встают, разминаются, тянутся. Викторушка, расставив ноги, руками по-гимнастически достает до носков босоножек. До кривых когтей. Очевидно, всю зиму Викторушка носил тесную обувь.

21

Откуда появились милиционеры — понятно. Они постоянно патрулируют сквер у «Зеркальной струи». Все-таки центр города, должен быть порядок. Однако они неожиданно вынырнули, раздвигая плакучие ивы, купающие свои ветви в пруду, ограниченном цементными бортиками.

— Гражданин! Прекратите и вылезайте! — в другом месте милиционеры покрыли бы Мотрича матом, но не у струи. В глупой каменной беседке-пагоде над водоемом столпились зрители — визжат дети, кричат женщины, с восторгом и стыдом лицезрея голую амфибию Мотрича, он все-таки купается голым по собственной инициативе. Чтоб выдать Аркашке полноценное зрелищное мероприятие за его десять рублей.

— Хуюшки, — отвечает Мотрич из воды. — Не вылезу. Плывите сами сюда. — Мотрич хохочет в воде. Белое хорватское тело скользит на середину водоема и переворачивается на спину, темный хорватский член поэта плещется вместе с ногами.

— Гражданин! Прекратите безобразие в общественном месте! — Крепкие губы старшего из милиционеров с трудом выговаривают непривычно вежливые фразы. Туголицый, с крепким затылком, лет под пятьдесят старшина, без сомнения, привык к куда более сильным выражениям. Другой «мусор» — деревенского вида парень вдвое моложе, очевидно, пришел в милицию сразу после армии. Раньше на улицах Харькова разгуливали только старые мусора. Теперь появляется все больше и больше молодых. Они тоже жлобы, как и старые, но менее злы.

— Гражданин! За нарушение общественного порядка получите пятнадцать суток. Немедленно плывите к берегу! — милицейский ботинок воздвигся на бортик пруда, другой попирает собой тщательно высаженные майоры и маргаритки. Ивовые листья свисают с погона старшины, как аксельбант. Младший мусор раздумывает — лезть ли ему тоже в цветы, или остаться на асфальте. — Гражданин! Плывите к берегу!

— Зачем же я поплыву получать пятнадцать суток? Мне тут очень хорошо. Прохладно… — Мотрич выбрасывает руки вперед и, как дельфин, выпрыгивает по грудь из воды, чтобы показать, как ему хорошо.