В Феодосии пахло рыбой, пыльные акации с корявыми телами толпились на каменистых улицах. Суп-харчо в ресторане им подали с плавающими в супе черными маслинами, и по маслинам, и по остроте супа поэт-авангардист вспомнил о близости Греции, всего лишь через Понт, о мраморных безголовых статуях, о том, что, может быть, такой суп хлебал Одиссей. В Феодосии, вытащив на улицу стулья, аборигены с потрескавшейся от солнца кожей сидели у своих дворов и разглядывали прохожих. Камни были в Феодосии каменные, а не те вовсе не каменные булыжники, какими вымощены харьковские мостовые… Во дворе дома, в котором они остановились на ночлег, запросто бродил павлин, а среди книг, обнаруженных Эдом в шкафу хозяйки, были романы Гамсуна и пара переводных Фрейдов.
В Алуште Сашка напился и подрался на танцплощадке. Он влез в окно маленькой гостиницы уже под утро, физиономия в синяках и ссадинах, и не раздеваясь уснул. Эд-авангардист, накануне вечером отказавшийся от похода на танцплощадку, укоризненно покачал головой, увидев старшего товарища в поврежденном виде, и презрительно вздохнул. В статуе кумира появилась еще одна трещина. Сашка проснулся только к полудню.
— В кого ты такой благоразумный, Эд? — сказал Сашка, лежа на спине и улыбаясь. — В папу? В маму? В Анну Моисеевну? Почему я тебя не послушал вчера? А теперь вот что будем делать?
Побив основательно бывшего моряка, местная молодежь, оказывается, не отказала себе в удовольствии опорожнить его карманы. Все Сашкины командировочные деньги исчезли.
— Никогда не держи все деньги в одном месте… — заметил опытный Эд.
Хорошо, что тоже опытная Анна заставила Эда взять с собой немного денег «на всякий пожарный случай». В Ялте они уже спали в комнате, где помещалось шесть коек и храпело еще четверо мужиков.
В Севастополе они пробыли несколько дней. Здесь обычно не высказывавший никаких желаний авангардист изъявил желание посетить развалины Херсонеса.
В Херсонесе поэт влез внутрь древней гробницы-пещерки, но обнаружил там только кучу свежего человеческого дерьма. Сашка улегся под теплой, защищенной от ветра стеной вздремнуть, а юный авангардист бродил в тщательно разрытых развалинах и пытался представить этот город живым, полным воинов, купцов, гладиаторов и женщин. Поверху ползли не останавливаясь мокрые, время от времени сочащиеся на землю быстрым дождем, протекающие весенние тучи. «Что такое годы? — размышлял юный авангардист, забравшись на скользкие отполированные камни древней крепостной стены и разглядывая низкие соленые воды, окружающие Херсонес большими мутными лужами. Козы паслись неподалеку, две черные и одна белая коза, на длинных грубых веревках, привязанных к вделанным в камень, может быть древним, кольцам. — Что такое время? — думал поэт, обозревая коз и тучи. Сашка простонал во сне и, перевернувшись, накрыл нос шарфом. — Почему существуют «тогда» и «сейчас»? И почему «тогда» не может появиться хотя бы на некоторое время опять? В ворота крепости войдут, скрипя кожей, воины в колонне, заорут купцы, сойдутся в бою насмерть гладиаторы… Потому что «тогда» умерло и разрушилось, исчезло из живых предметов? Значит, время и пространство — одно и то же? И разрушая вещи пространства, время разрушает самое себя?»
Проснулся Сашка. Привезший их в Херсонес пару часов назад бывший товарищ Сашки по военно-морскому училищу, ныне лейтенант-подводник, вернулся за ними и сигналил им теперь с дороги из автомобиля, гудел. Оба поэта спустились по древним лысым пригоркам к шоссе.
Вечером они уже пили коньяк с офицерами атомных подводных лодок в пустой квартире одного из них. И сбросив мундиры, элита русского военного флота — пять лейтенантов, две женщины — жены, и два поэта напились вдрызг, слушая Сашкины стихи. Менее всех пьяный, Эд открыл, что здесь, в компании лейтенантов, Сашкины стихи звучат лучше его собственных. Лейтенанты кричали, хвастались, говорили об облучении, очевидно преувеличивая опасность, которой подвергались, чтобы выглядеть еще большими молодцами, чем они были. А они были молодцами, и золотое шитье на мундирах, и сбруя кортиков, и загар молодых шей — все было им к лицу. Наслушавшись Сашкиных стихов, стали читать Гумилева. При чтении строчек «Лейтенант, под огнем неприятельских батарей водивший канонерку…» одна из женщин расплакалась, а Сашка, нервно заморгав, вдруг вскочил и закричал излишне резко: — Предлагаю выпить за победу русского оружия, господа! — И все закричали «Ура!» и выпили, и кто-то выругался и сказал: — Хуй нас кто-нибудь победит!
Сказать, что авангардист не участвовал во взрыве военно-морской национальной гордости, было бы глупейшей несправедливостью к нашему герою. Сделать вид, что он, не участвуя, скептически улыбался, глядя на олухов, готовых облучиться и заживо сгореть или утонуть в красивых мундирах во славу России (которая будто бы не чиста на руку, как твердят журналисты, президенты и целые нации), — значит согрешить против истины и пойти на поводу у моды. Даже и индивидуалистов — мечтателей типа нашего героя — трогают такие вещи. У авангардиста щипало в глазах, и большую часть вечера он присутствовал в квартире без мебели, хотя время от времени опять обнаруживал себя на мысе Херсонес, рядом с козами и стоячей, стального цвета водой, у стыдливо обнаженных древних стен, где под сочащимися тучами само себя разрушает пространство-время.
«Может быть, я думаю об этом потому, что в кармане у меня лежит древний камень, который я отколол от гробницы? — спросил себя Эд. — Может быть, камень испускает лучи, которые, проникая в мое тело, заставляют меня думать о месте, откуда я взял камень?»
Переночевав на газетах, постеленных поверх лакированного паркета неизвестно для какой цели, поэты рано утром отбыли в Севастополь. В Севастополе шел дождь. Над бывшим Сашкиным училищем, куда юноши пришли по просьбе Сашки, тоже шел дождь. Из-за высокой, из частых толстых прутьев ограды, далеко в пространстве, отдаленно, как храм, возвышалось строгое здание училища. Из ворот вышел человек в черной шинели и, крепко топоча ботинками по тротуару, отправился к остановке автобуса.
— Боцман! — испуганным и одновременно восторженным шепотом сказал Сашка, дернув Эда за плечо. — Мой боцман! Эх, Эд, если бы ты знал, какой же он гад!
Несколько минут Сашка нервно размышлял над дилеммой, наброситься ли ему на боцмана или нет. Медленно идя за боцманом и таща за собой Эда, Сашка спросил его: — Ну что, отпиздим боцмана, Эд? — как бы желая свалить решение на младшего братишку.
Братишка-дипломат промычал неопределенное «М-нданнн!» Что при желании могло сойти и за «да» и за «нет».
Сашка решил боцмана не бить. Он объяснил это позже тем, что к поясу боцмана был пристегнут кортик, а у Сашки и Эда никакого оружия с собой не было. К тому же два часовых со штыками в ножнах стояли у ворот училища и вне сомнения вступились бы за боцмана.
В Севастополе они сели на поезд, и поезд потащил их в Харьков, останавливаясь на многих, совсем никому не нужных станциях.
В Харькове Эд забыл снять очки и явился на Тевелева, 19 в очках, вызвав очками недоумение и замешательство всего коридора. Херсонесский камень с гробницы древнего жителя грел ему ногу в кармане. Жег его лучами древнего мира.
18
— Проститутка! Что тебе нужно от него! — горячая тучная плоть Анны Моисеевны розовым пушечным ядром выскакивает из-за газетного киоска и, задев Эда и Белого Боба, отчего они отлетают в сторону, ударяется в ни в чем не повинную Ирму. И вцепляется в нее. Сменив туфли, Анна сменила и платье — розовый льняной мешок, сшитый Эдом, покрывает теперь тело пушечного ядра.
— Анна! Охуела совсем! Что ты делаешь! — Эд хватает Анну сзади и пытается оторвать ее от волос и плеча Ирмы. Немногочисленные прохожие, плетущиеся по раскаленной Сумской, останавливаются. Из дверей «Автомата» выходят фарцовщики Сэм и Шамиль и, довольно улыбаясь, скрещивают руки на груди, устраиваются, наблюдают сцену.
— Сука! Ты с ним ебешься! Проститутка! — кричит Анна и наматывает длинные белые волосы Ирмы на руку.
— Сумасшедшая! Она сумасшедшая! — хрипит Ирма, голова ее следует за рукой Анны Моисеевны, чтобы не было больно, она наклоняет голову.
Эд, схватив буйную сзади, старается вывернуть руки безумицы, хотя бы одну, за спину.
— Анна, успокойся… Что с тобой? Ты что, пизданулась? Анна… — Белый Боб бегает вокруг Анны Моисеевны, Эда и Ирмы, склеившихся, как скульптурная группа Лаокоон, и не знает, что предпринять.
Подруга Ирмы, имени ее Эд не знает, в испуге прижалась к стене киоска и глядит на непонятную ей сцену. Руки она прижала к груди. — А-ааааааааааа! — вдруг истерически солирует она. — Милиция!
— Я тебе покажу, как ебаться с моим парнем! — Анне удается накрутить еще один виток белых волос себе на руку. Из глаз Ирмы, согнувшей голову до уровня талии Анны Моисеевны, брызжут слезы.
— Боб! Приведи ее в чувство! — командует Эд. — Пока не прибежали мусора!
Белый Боб исполнительно наносит Анне один несильный удар в живот и затем хлещет ее по щекам четыре раза. Анна выпускает волосы Ирмы, и волосы возвращаются к владелице.
— Хватит, Боб. Анна! — Эд сильно трясет подругу. Всхлипывая, Ирма и неизвестная девушка убегают.
— Фашисты! Вы избили меня! Негодяй, ты приказал своему наемнику ударить меня! — Анна Моисеевна плачет. Припадок как будто начинает проходить.
Эд опять встряхивает подругу.
— Ты что, охуела, мать? Что с тобой? Мы себе мирно разговаривали, вдруг вылетаешь ты и набрасываешься на ни в чем не повинную девку… Что она тебе сделала?
— Анна, — вступает Белый Боб, — у тебя, должно быть, затмение. Это мои соседки. Эд даже и не знает их, правда, Эд?
— Впервые в жизни вижу.
— Ты ебешься с ней! — отрывая руки от лица, визжит Анна.
— Слушай, ну тебя на хуй. Очнешься — поговорим! — зло бросает поэт. — Идем, Боб! — Оставив Анну у киоска, ребята быстро взбегают по ступеням в «Автомат». Наглые фарцовщики лениво отодвигаются, чтобы дать им дорогу.
— Я всегда утверждал, что жить с бабой старше тебя — последнее дело, — громко говорит большеносый Сэм, обращаясь к Шамилю.
— Если только она тебя не содержит, — замечает Шамиль. Фарцовщики подъебывают поэтов, поэты их презирают. К большому сожалению, «Автомат» в городе один, и «изобретателям» и «приобретателям», а именно на эти две категории делил род человеческий Велемир Хлебников, приходится сосуществовать. Иногда происходят мелкие инциденты.
— Называется, сменила туфли девушка! — возмущенно обращается Эд к Белому Бобу, они проходят по «Автомату», кивая и пожимая руки. — Ни хуя себе! Ладно бы я был действительно виноват, Боб. А то устроила скандал на пустом месте. Я Ирму вижу второй раз в жизни…
— Четвертый… — поправляет Боб.
— Ну четвертый… Но я же не ебусь с ней, ты же знаешь это, Боб!
— Ты ей нравишься, можешь, если захочешь, ее выебать. Женщины такие вещи чувствуют. Твоя Анна заметила, какими глазами Ирма на тебя смотрит…
Оглянувшись, Эд видит большое розовое пятно, пробирающееся в их направлении. — Слушай, вон она идет за нами, Анна! Бежим, Боб, ну ее к Богу…
Они поспешно отступают к автоматной двери номер два, тоже выходящей на Сумскую. У самого выхода Викторушка, сняв шляпу, стоит у высокого стола с доскою под мрамор и старательно пьет кофе. — Вы куда, джентльмены?
— Анна идет… — Эд кивает за спину. — Мы валим в парк, подходи, если хочешь, к памятнику.
— Фройлайн Рубинстайн в агрессивном настроении? оживляется Викторушка. — Я задержу ее. Всегда готов лечь на амбразуру дзота.
Куда провалились Генка, мсье Бигуди, Поль и Ленька Иванов — неизвестно. Ясно, что они где-то рядом на Сумской у Струи, в Гастрономе, в Блинной, в Парке, но их не видно. Приходится ограничиться компанией Белого Боба. Перейдя Сумскую, ребята входят в парк, впрочем, всего на десяток шагов, и садятся на широкую диванообразную скамью. С десяток их стоит здесь, и автоматные люди постоянно курсируют между «Автоматом» и скамейками под широколиственными каштанами. На скамейках пусто, только на одной сидит дядя Вася Чапаевец, в орденах и кубанке, несмотря на жару, в сапогах, и наигрывает на гармошке, положив на нее ухо.
— Сбесилась твоя подруга? — комментирует Белый Боб, обшаривая глазами двери «Автомата», хорошо видимые со скамеек. — Часто она так?
— Редко. Раньше мы жили куда спокойнее, несмотря на то, что я пил куда больше, и пару раз в неделю приходил мертвецки пьяный.
— Пьяный ты хороший. Я вот когда пьяный — ужасное говно. Буйный… А твоя Анна, я думаю, стареет. Может, у нее климакс, а, Эд? Сколько ей уже?
— Тридцать исполнилось в марте.
— Ну вот, тридцать, а тебе двадцать три?
— Угу… Ну и что?
— Да то, что вы друг другу не подходите по возрасту, вот что. Я, конечно, понимаю, что тебе с Анной удобно… — Белый Боб запинается, его татарские черты лица, оживленные светлыми волосами и фиолетовыми кляксами глаз блондина, стеснительно искривляются — …живешь в центре и жилплощадь неплохая, своя комната, но… — бобовское лицо искривляется еще больше — …я, Эд, не верю, что ты ее любишь как бабу.
Боб замолчал. Эд глядит на приятеля и думает, что сейчас устами Боба глаголет автоматное общество, смесь фарцовщиков и интеллектуалов, автоматный народ высказывает через Боба свое мнение о его и Анны содружестве. Ты себе живешь, а общество следит за тобой и выносит суждения — приговоры, хочешь ты этого или нет. Ну что ж, даже интересно.
— Я, Боб, вправду люблю эту женщину, несмотря на то, что сантиметр, обведенный вокруг ее задницы, сходится на цифре 128, объем бедер больший, чем у кого бы то ни было из моих заказчиков… Народу же из «Автомата», разумеется, трудно понять, почему вдруг появляется молодой человек с окраины города, знакомится с их центровой бабой с репутацией легкодоступной пизды и вдруг начинает с ней жить, и, ко всеобщему удивлению, живет как с женой уже несколько лет…
— Да, — радостно соглашается Боб, — народ удивлен, как Анна может быть такой постоянной.
— Чему еще удивляется народ, Боб? Ну-ка, раскалывайся, что говорят…
— Да я ничего такого не знаю… Всякую хуйню говорят… Одни утверждают, что ты сутенер и что тебя Циля Яковлевна и Анна содержат, другие — напротив — говорят, что ты содержишь Анну и Цилю Яковлевну, и они заставляют тебя шить брюки, шить все больше брюк… — Боб смеется.
— Во-первых, мужчина, живущий за счет женщины, называется альфонс, сутенер — это тот, кто заставляет женщину проституировать. Во-вторых, додуматься до того, что никто никого не содержит, а все живут сообща, и Циля Яковлевна получает свою пенсию, Эд шьет брюки, а Анна работает то в одном, то в другом книжном магазине, народ, конечно, не может. Такая обыкновенная модель жизни нашей семьи их не устраивает, народ хочет страстей и злодейства…
— Не в этом только дело, Эд. Очень уж вы контрастно выглядите. Анна с полуседыми волосами и 128-сантиметровой задницей выглядит старше тридцати, а ты выглядишь куда моложе твоих лет, вы как мать и сын выглядите, вот что! Она рядом с тобой как мать! Поэтому все постоянно пиздят по вашему поводу.
— Недовольны? Да? Я что им, угождать должен? Выбрать себе безмозглую курицу двадцати лет, тощую по моде, красивую и глупую, как девки фарцовщиков? У Анны есть мозги и чувство юмора, во многом благодаря ей я из рабочего парня, Боб, заметь, стал поэтом… Может быть, я и не люблю Анну страстной любовью египетских и индийских фильмов, в моей любви к ней содержится больше товарищества, благодарности и признательности, чем сексуальности, ну и что? Ну их всех на хуй! Корчат из себя ебаное высшее общество. Подумаешь Харьков… Да таких городов в Союзе еще десяток наберется. Уеду на хуй в Москву!
— Что ты разнервничался… Успокойся, Эд! Я лично на твоей стороне. Это твое дело, с кем ты живешь. Я только честно тебе скажу, мое мнение такое, что ты с Анной долго не проживешь…
— Пока что мы собираемся в сентябре переезжать в Москву вместе.
— Серьезно? Ну и дурак будешь. Один ты спокойно познакомишься там с москвичкой, женишься и пропишешься. Вместе, оба без прописки, вы там пропадете на хуй или вернетесь.
— Не пропадем. У Анны в Москве есть друзья…
— Эд! Негодяй! — злая Анна Моисеевна Рубинштейн, легка на помине, появляется из-за скамейки. Неизвестно каким образом она сумела зайти к ребятам в тыл. Недобрая улыбочка на губах, сумка в руке, приближается Анна, пятнышки пота видны на розовом платье вокруг подмышек. Не успокоилась. К сожалению. Хитрая, пересекла Сумскую вне их поля зрения, и теперь надвигается, грозная. Дядя Вася Чапаевец вдруг меняет мелодию и играет бравурный марш…
— Бежим! — шепчет Эд Бобу. Они вскакивают и несутся изо всех сил по аллее, идущей параллельно Сумской. У большой умирающей райской яблони, тучно завешанной маленькими красными райскими яблочками, они сворачивают и бегут в глубь парка.
— Эд! Стой! Стой! Негодяй… — Анна Моисеевна некоторое время трусит за ними, но скоро отстает. На высоких каблуках и при ее весе бег по пересеченной местности — нелегкое занятие. — Сволочь, молодой негодяй! Сволочь! Ну, ты придешь домой, и найдешь закрытую дверь… Сволочь… — бурчит Анна Моисеевна, садится на скамью под райской яблоней, открывает сумку, вынимает оттуда зеркальце и тюбик помады, подкрашивает губы. Затем несколькими движениями расчески придает волосам форму. Трет нос. Загорелое лицо Анны Моисеевны на фоне розового платья смотрится свежо, и аквамариновые глаза плещутся в зеркале, полном солнечного света. — Привет, Анютка! Страдалица! — говорит Анна себе и улыбается. В конце концов, все не так плохо. И, пожалуй, молодой негодяй не трахается с коровой Ирмой. Молодой негодяй — гуляка, как и его друг Генка, но не по этому делу. Не по женщинам специалист. Молодой негодяй специалист по стихам, и он гуляка. За все время совместной жизни Анне не удалось поймать молодого негодяя на измене. Очень возможно, что он ей и не изменяет совсем. Или если изменяет, то немного. Анна пудрит чуть-чуть нос пудрой для загара и опять улыбается себе. — Вот, Анютка, как он змеем вкрался в твою жизнь. Жила ты себе, горя не знала, веселой девушкой была. И пришел заводской парень, «хазэрюка» — называет таких тетка Гинда, подстриженный как в армии, с голой шеей, стал сидеть в углу, смотреть на тебя тяжелым взглядом и молчать. Потом выяснилось, что у него большая близорукость и он даже тебя не видит. — Эд, надень очки и посмотри на меня в очках, может быть, я не такая красивая, как тебе кажется без очков? — сказала я ему. Он не надел…
Анна встает, оправляет платье. Впервые заметив над собой яблоню, заинтересованно смотрит на нее. Встает на скамейку, срывает несколько яблок. Умащивается на скамье опять. Кусает яблоко. — Фу, гадость какая! — выплевывает откушенный кусок. — Молодой негодяй изнасиловал тебя собой, Анюта. Ты ведь совсем не желала жить с ним, ты была вполне удовлетворена своею жизнью свободной женщины, с кем хотела, с тем и спала. И ведь он тебе даже и не нравился с самого начала. Армейский какой-то он был. Недаром, видимо, папа офицер у него. Яблочко от яблони… — Анна поднимает голову и смотрит на яблоню, вверх. — Украинский мальчик с окраины. И чего в нем хорошего? Глаза — мама спичкой проколола, рот — как куриная жопка. Нос как у Марлен Дитрих… Но упрямый какой! Всех пересидел и выжил. И Толика Кулигина. И бедного художника-беспредметника Толика Шулика побил… — лицо Анны принимает нежное выражение, — бедный красивый Толик, седой в девятнадцать лет… Эд ударил его и вытолкал за дверь, чтобы остаться со мной… — Анна расчувствовалась, отклонилась на спинку скамьи, тень яблоневой ветки покрыла ей лицо.
— Эй, Анюта, ты спишь или мечтаешь?
— Ганна Мусиивна ловят кайф, я так понимаю.
Анна открывает глаза. Большие губы, прищуренные глаза, из них — всегда струится в мир насмешка, русское широкое лицо, — ее лучшая подруга Вика Кулигина стоит перед Анной в белой юбке и шелковой кремовой блузке, как новобрачная. Рядом ее давний любовник и друг бывшего мужа — красавчик Леня Брук. Точнее, он один из любовников, потому что в количестве мужчин Вика себя не ограничивает. Бело-рубашечный, чернобровый, темные брюки — Леня как спустился с экрана кинотеатра, демонстрирующего арабский фильм.
— Ой, Викуля! Как я рада, что тебя встретила! — Анна радостно вскрикивает. — Вы куда же направляетесь?
— Я прогуливаю твою подругу. Посмотри, какая она бледная. Не вылазит из постели. Ебется и пишет стихи, и не бывает на солнце.
— Загар не сексуален на женском теле. Незагорелое тело куда сексуальнее. — Вика закуривает. — Ленька вдруг воспылал ко мне любовью опять, Анна. Подарил мне ночную рубашку. А на рубашке он вышил, представляешь, Анна, какой талантливый, своими руками вышил прелестную маленькую мышку. — Вика поощрительно похлопала Леню по темной щеке. — Лапочка, Ленька… А теперь он хочет, чтобы я родила ему ребенка. «От Кулигина у тебя есть ребенок, — сказал он мне, — а от меня — нет!» Как же, он не может быть хуже своего друга Кулигина.
— Кстати, мы только что встретили твоего сожителя, Анна, — скалит зубы Леня Брук. — Бежал куда-то с красивым рослым хулиганом. Что это вы раздельно развлекаетесь?
— Молодой негодяй убежал от меня с Белым Бобом… Сволочь, молодой негодяй! Придет он у меня ночью домой. Я закрою дверь на задвижку!
— Да, Анна, ты закроешь дверь на задвижку, — серьезно соглашается Брук. — Чтобы, поворочавшись в постели, через пять минут встать и открыть задвижку.
— А чем он провинился, Анна? — Вика хохочет. — Убежал? Ты что, гналась за ним?
— Очень он мне нужен… гналась… Возьмите меня с собой? Прогуляй и меня, Ленька? Если, конечно, вы не идете трахаться… Мне совершенно нечего делать…
— Мы только что оттрахались. Пойдем выпьем в «Пингвин», что ли? А почему ты не в киоске, Анна? — Вика берет подругу под руку.
— Послала маму постоять за меня. Мне этот киоск уже вот где сидит, — Анна проводит пальцем по шее. — Скорее бы в Москву.
— Блажь. Чем тебе Харьков не подходит?
— Молодой негодяй хочет в Москву. Он говорит, в Харькове ему уже неинтересно. Здесь он уже всех победил. В Харькове, он считает, он пишет лучше всех, потому хочет в Москву. Он считает, что для того, чтобы научиться играть в шахматы лучше всех, следует играть с партнерами, которые сильнее тебя, а не слабее.
— Он что у тебя, стал шахматистом? — Ленька улыбается. Вика останавливается, забегает вперед Брука и Анны, прижимает руку к груди и произносит псевдотрагическим голосом из чеховских «Трех сестер»: «В МОСКВУ! В МОСКВУ! В МОСКВУ!» Вика вместе с Бруком в свое время посещали театральную студию при каком-то Доме культуры. Вика хотела стать актрисой. Брук играл Гамлета.
— Я могу угостить дам стаканом портвейна? — галантно осведомляется Брук.
— Дамы будут счастливы получить оный из ваших рук, — приседает Вика в реверансе.
19
— Кто же работает в этом городе, Эд? — спрашивает Белый Боб патетически. — Кто? Даже молодежь не работает.
— Я работаю, — темноволосая Нина опускает глаза. — У меня перерыв.
Нина теперь стала Нина Ивановна, а раньше звалась просто Нина и во время отсутствия Цили Яковлевны (та полгода жила в Киеве у старшей дочери и зятя Теодора, отдыхала от Анны и Эда) снимала вместе с девочкой Олей большую комнату Рубинштейнов, спала под лоскутным одеялом. Окончив медицинский техникум, Нина и тогда, и сейчас заражала мышек в научно-исследовательском институте, вкалывала им вирус. Для того чтобы Нина не занесла мышкам вместе с нужным вирусом еще и ненужные институту вирусы, Нине выдавали и выдают чистый спирт в пузатых бутылочках. Дезинфицировать шприцы. Большая часть спирта дезинфицировала желудки Эда, Генки и Фимы.
— Да, ты же работаешь где-то здесь рядом… — вспоминает Эд.
— За Госпромом… Моего не видел? Должен был встретить меня возле НИИ, хотели вместе пообедать, и почему-то не встретил…
— Видел. Он на верблюде проехал.
— На верблюде?
— Угу. На одногорбом. А потом с верблюда свалился и проехался на локтях по пустыне.
— Шутишь, Эд?
— Нисколько. Мы были в зоопарке. И два деятеля — Фима и твой Леньчик — покатались на кораблях пустыни. Вся кодла должна быть где-то здесь — у памятника, может быть, — Леньчик, Генулик, Фима, мсье Бигуди…
— Супруг называется, — Нина вздыхает. — Выходи замуж после этого. Жена работает, а он на верблюде катается. Хотите спирту, ребята? — Нина открывает сумочку и показывает прозрачную пузатую бутылку. — Двести граммов. Мужу несла, но так как он разъезжает на верблюдах, то пусть разъезжает без спирта.
— Конечно, мы хотим спирту, — Боб заглядывает в сумку, может быть для того, чтобы получше разглядеть спирт. — А как пить-то его будем? Пойдем в пирожковую?
— Зачем в пирожковую? Или ты не мужчина, Боб? Видишь автомат с газированной водой? Все, что нам нужно. Пошли?
— Я, пожалуй, съела бы бутерброд, — Нина протягивает бутылку со спиртом Эду.
— Мы пойдем с тобой, только хлопнем по стакану. Минутное дело.
Цокая каблучками, Нина идет с ними. Остановившись у трясущегося газоводного ящика, Эд нажимает на перевернутый днищем стакан, моет его и, вынув из запечатанной парафином бутылки пробку, наливает в стакан спирту. — Учись, как следует пользоваться современной технологией! — бросает он Бобу. Ставит стакан под кран газ-автомата, опускает монету в щель, и из крана брызжет пузыристая вода. Эд выхватывает полный стакан и, задыхаясь, пьет. Пить пузыристый спирт тяжело. Особенно при температуре воздуха 27 градусов Цельсия. Но Эд мужественно доглатывает последние кубические сантиметры пузырящегося огня. И, взяв у Нины из пачки сигарету, закуривает. Боб с ужасом глядит на него.