Анна во всем обвинила «брата». «На кой я связалась с тобой, с малолетним, — причитала Анна, жуя яйцо. — Жила бы себе припеваючи без тебя здесь. Ко мне из военного санатория такой полковник подкалывался! Или встречалась бы с летчиком… Как его… Борис… Пила бы только шампанское, закусывая шоколадными конфетами. А так, что вот будем делать? Денег у тебя нет, Эд!

— У тебя их тоже нет! — буркнул мрачный «брат». — И что, если бы под кроватью вместо меня они нашли бы летчика Бориса, думаешь, они бы тебя не отчислили?

— Прав был мой первый муж Гаско Гастон Миронович, сумасшедшая ты, Анютка! — Анна вынула зеркальце и, подкрашивая глаза, начала один из характерных своих монологов, обращенных к Анютке. — Ой прав был Гастон Миронович…

— Ну и имячко дали человеку родители, — скривился «брат». Прошлое Анны его раздражало.

— У тебя-то что, лучше? Эдуард. Как в оперетте. И отчество — Вениаминович. Ты, наверное, все же еврей, Эд. Отец у тебя Вениамин, мама — Рая, и человек утверждает, что он не еврей… Ха-ха-ха! Кстати, в пьесах и фильмах Эдуард Вениаминович — всегда отрицательный герой, предатель, интеллигент с бабочкой, совращающий невинную молодую девушку. Обычно он лыс.

— У меня волос хватает, — обиженно книгоноша провел рукою по голове, дескать, вот мои волосы, — а вот твой Гастон Миронович, говорят, уже последние потерял.

Отложив зеркальце, Анна вдруг замолчала, глядя в никуда, мимо головы «брата».

— Слушай, Эд. Есть идея. Эта сука, оставившая меня больной в восемнадцать лет, живет ведь тут недалеко, в Симферополе. Пусть он даст нам немного денег, не то мы явимся и разнесем всю его проклятую семью и изнасилуем его детей… Ну-ка, идем на телефонную станцию!

Так они стали шантажистами. В будущем им предстоит стать спекулянтами, частными предпринимателями, мелкими жуликами… — нарушить, может быть, с полдюжины советских законов.

* * *

Совокупиться в первый раз им удалось только в Харькове. Вернувшись в родной город, авантюристы первым делом отобедали в ресторане гостиницы «Харьков». При этом им не хватило денег, и Анне пришлось оставить в залог часики. Вернувшись в комнату с уже зажегшимся кровавым призывом «Храните деньги в сберегательной кассе!» в окне, они улеглись в постель. Там-то в девичьей постели Анны Моисеевны, узкой и твердой, чувствуя себя до крайности неловко, наш герой провалился впервые в горячий источник еврейской женщины. Имевшая несомненную слабость к развращению малолетних, тщеславная Анна впоследствии утверждала, что молодой негодяй до встречи с ней был девственником, как Толик Беспредметник, и что это она сделала его мужчиной. Увы, мы, кому открыта истина, вынуждены вырвать один лист из лаврового венка Анны Моисеевны — Дефлорительницы Девственников. Несмотря на девственную робость в обращении с тяжелым телом Анны Моисеевны, до встречи с ней наш герой уже множество раз осквернил свое тело, соединяя его с костлявыми телами молоденьких окраинных потаскушек.

В ресторане «Харьков» они съели по тарелке украинского национального блюда — борща с пампушками. Пампушки оказались, в соответствии с национальным рецептом, обильно политы натертым чесноком, и посему теперь любовь их пахла не только сильно и густо — Анной, слабее и тоньше — Эдом, но и тяжело и удушливо — чесноком. Книгоношу удивила и испугала разница между Анной и худосочными отроковицами рабочего квартала. Еврейская женщина, доставшаяся ему, освобожденная от чешуи одежды полностью, оказалась могучим животным тяжелого веса, этаким белокожим гиппопотамом. Гиппопотамий зад, широкие ляжки и груди женщины — во всем этом месиве плавал наш герой, воображая себя необрезанным худым евреем Шагала. Сказать, что богиня Деметра не возбудила его, было бы величайшей несправедливостью к рубенсовской женщине Анне. Книгоноша побывал в рубенсовской туше множество раз в «брачную ночь» и всякий раз оставлял в даме частицу себя. Каждый отдельный акт, увы, не длился долго, ибо перевозбужденный новым опытом книгоноша не умел и не хотел контролировать свои чувства.

С первыми лучами Авроры, тотчас занявшимися рентгеноскопией занавески на окне, новая возлюбленная предложила книгоноше показать себя. Смущаясь, гиппопотам встал и полубоком, чуть согнув колени, попозировал перед постелью, даже проделав несколько па. «Я очень большая», — заключила парад дочь еврейского народа и нырнула под одеяло.

— Ты красивая, — соврал книгоноша и обнял Анну. (Ему полагалось бы сказать: «Я тебя боюсь!») Анна и была красивая, но следовало быть поклонником Рубенса, чтобы возлюбить мясомассую Анну.

Засыпая и обнимая свою подругу в том месте, где условно должна была находиться талия, наш юноша чувствовал себя так, как будто совершил нечто нехорошее, может быть преступление. Это же чувство, но в очень разбавленной, ослабленной концентрации будет сопровождать все его совокупления с Анной в будущем. Объясняется комплекс преступления без сомнения тем, что сексуально Анна не была, как выражаются англичане, его «чашкой чая». Добрые чувства к Анне, которые неизменно испытывал во все годы их отношений наш герой, также не помогали их сексу, ибо капризный бог Фаллос, нагло поправ христианские ценности, решительно предпочитает поднимать свою тяжелую красную голову от чувств злых. Отвлекшись от их секса, правильнее было бы охарактеризовать их отношения как содружество двух людей, нуждающихся друг в друге. Никогда официальным образом не зарегистрированное сожительство Анны и Эда было по сути дела настоящим браком в лучшем смысле слова, браком по расчету, каковой, как теперь доказано, является наилучшей возможной формой брака.

Получила ли подруга-гиппопотам удовольствие от брачной ночи? Да, но… Скажем откровенно, не боясь нанести ущерб мужской репутации нашего героя, впереди у него немало побед, что удовольствие, полученное ею, было скорее удовольствием психологического чем физиологического свойства. Впоследствии они мирно сосуществовали в постели, никогда не пытаясь выразить в словах отношение каждого к совместному сексу. Однако юноше будет всегда казаться, что, возможно, некий самец X. мог бы принести Анне Моисеевне куда больше сексуальных удовольствий, чем он, Эд. Толик Кулигин, например (вскоре почти исчезнувший из их жизни, спасибо, Люцифер!), был, судя по нескольким замечаниям Анны, уроненным здесь и там, «очень хорошим мужчиной». Редко, но Эд хмуро размышлял все же на тему термина «очень хороший мужчина». Он еще не понимал, бедняга, что «очень хорошим мужчиной» будет он, Эд, безотказно всякий раз, когда женщина, находящаяся с ним в постели, будет соответствовать его идеалу «очень хорошей женщины».

37

Генка и Цветков играют в шахматы. Генка встречается с бывшей женой всегда на нейтральной территории. Чаще всего в квартире Цветкова. Под столом с шахматной доской сидит Генкин сын Алеша и строчит в маму Ольгу и девушку Цветкова — красивую хроменькую Лору, расположившихся на диване с бокалами шампанского, из пулемета. Игрушечного пока еще. Эд не любит детей. Генкин сын кажется ему недостойным Генки — трехлетний блондин с как бы вымоченными в воде чертами лица, «дегенератиком» называет его Эд про себя. Вот Генкин отец — Сергей Сергеевич, с физиономией мафиози, и Генкина мать — экс-актриса — достойны Генки. Бывшая жена Ольга? Возможно, хотя Ольга могла бы выглядеть классней. Супермену Генке подходит, без сомнения и скидок, Суперменша — его нынешняя девушка Нонна.

— Хотите шампанского, Лимонов? — Генка отводит взгляд от доски. Иногда, по настроению, они называют друг друга на «вы» или по имени-отчеству.

— Хотим. — Эд не любит, когда играют в игры, особенно в такие занудные и молчаливые, как шахматы. Когда-то в детстве он извел немало вечеров с Гришкой Гуревичем, играя в шахматы или в карты. Но странным образом с исчезновением из его жизни лягушонка Гришки исчез и интерес Эда к любого вида играм. Трата времени, лучше поговорить.

Получив бокал с шампанским из рук хроменькой Лоры, Эд садится рядом с девушками на потертый красный диван Цветкова.

— Эд? — Цветков двигает черного коня по полю в сторону Генки. — Шах!

— Да, я вас слушаю?

— Генка мне сказал, что ты приятель с Василием Ермиловым? Ты можешь меня познакомить? Я хочу купить у него картину.

— Ну, это Геннадий Сергеевич перегнул палку. Какой приятель. Знаком я с ним, это да. Бах вот его хорошо знает. Это он меня отвел к Ермилову на чердак. Старику, правда, понравились мои стихи, во всяком случае он так сказал. Он даже предложил мне проиллюстрировать их… А почему ты вдруг решил купить у Ермилова картину?

Мускулистый Цветков поворачивается к Эду вместе со стулом.

— Понимаешь, Эд, был у меня тут один мужик из Киева. Так он утверждает, что сейчас самое время покупать русский авангард двадцатых годов. Мол, через несколько лет эти вещи будут стоить больших денег. Он же мне и сказал, что самый крупный художник двадцатых годов, оставшийся в живых, живет в Харькове. Знаешь, говорит, такого Ермилова? Если ты сумеешь прорваться к нему, Цветков, сказал он мне, сделаешь хорошие деньги в несколько лет. Весной, он сказал, жена Константина Симонова приезжала к Ермилову и купила у него пять работ.

Цветков называет себя бизнесменом. Фарцовщики тоже называют себя бизнесменами, но в отличие от них бывший боксер не бегает за иностранцами, скупая у них «обосранные джинсы» (выражение самого Цветкова). Цветков занимается куплей и продажей старого искусства — мебели, часов, серебра и золота в любом виде и постепенно откочевывает все дальше и дальше, в страну старых гравюр и картин. Генка утверждает, что Цветков зарабатывает очень приличные деньги. Начал Цветков с того, что купил у наследников умершей соседки все содержимое ее комнаты за 250 рублей. И сдал тотчас доставшееся ему наследство в комиссионный магазин, выручив 1.300 рублей одним махом. Произведя эту случайную операцию, Цветков сел, подумал и решил, что подобные операции — и есть его жизненное призвание. (Как мы с вами знаем, Эд натолкнулся на свой источник существования — стал шить брюки — тоже совершенно случайно.) Цветков очень ценит свою дружбу с Генкой и знакомство с Сергей Сергеевичем Гончаренко, ибо двести пятьдесят рублей на покупку старушкиного наследства занял тогда неимущему Цветкову именно старший Гончаренко, удовлетворившись объяснением Цветковым цели займа. Деятельность Цветкова, в отличие от деятельности фарцовщиков, полностью легальна, государство еще не успело переварить новые методы добычи денег частными лицами, еще не придумало, каким образом оно может предъявить право на свою, кесареву долю бабушкиного наследства.

— Ты можешь познакомить Цветкова с Ермиловым? — сделав ход, Генка обернулся к приятелю.

— Попытаюсь… Бах сделал бы это в два счета… Я, честно говоря, даже не помню точно, где он живет. На улице Свердлова, под крышей.

— Вспомни, Эд! Это очень важно. Получишь комиссионные.

— На кой мне твои комиссионные, — внезапно злится Эд. — И так познакомлю, если смогу. — Все они, бизнесмены, одинаковы, и те, которые фарцовщики, и те, которые нет. Комиссионные он мне даст! Почему-то ему не хочется, чтобы картины Ермилова попали к Цветкову. «Не буду знакомить жулика со стариком», — дает он себе слово.

* * *

Старик Ермилов принял их вежливо, но отнесся к представленному Бахом «поэту» без особого энтузиазма. Можно было понять старика. Во-первых, старики вообще относятся к юношам без энтузиазма. Плюс, Хлебников был таким же близким его другом, как Эд — друг Баха. Хлебников жил у Ермилова. Ермилов иллюстрировал поэмы Хлебникова, и это он, Ермилов, подделал подпись харьковского комиссара по печати, сам написал красным карандашом «Разрешаю» на просьбе напечатать в литографской мастерской харьковской железной дороги поэму Хлебникова «Ладомир». Каких поэтов может выносить Ермилов, когда единственный гений русской поэзии двадцатого века читал ему в дни его юности только что написанные стихи! Мышиным писком должны казаться ему после дивных песнопений Хлебникова строки современных советских недорослей. Непреклонный Бах, не обращая внимания на локтевые тычки и гримасы, настоял на том, чтобы юноша прочел Ермилову стихи. Покрывшись потом даже в тех местах, которые не потеют никогда, развернув тетрадку, поэт открыл рот:

Этот день невероятный

Был дождем покрыт

Кирпичи в садах размокли

Красностенных домов

В окружении деревьев жили в домах

Люди молодые старые и дети:

В угол целый день глядела Катя

Бегать бегала кричала

Волосы все растрепала — Оля

Книгу тайную читал

С чердака глядя украдкой мрачной — Федор

Восхитительно любила

Что-то новое в природе — Анна…

Старый художник заметно оживился.

— Читайте еще, — сказал он, заскрипев деревянным креслом, — что же вы остановились? — Юноша, пот высыхал, прочел еще несколько стихотворений.

— Ну что? — Бах торжествующе глядел на Ермилова. — Я вижу — вам понравилось.

— Д-да-а… — Ермилов медленно подбирал слова. — Это интересно. Я, знаете ли, был твердо убежден, что со времен моей юности молодые люди в нашей стране разучились и чувствовать и писать. Но то, что прочел ваш друг, Вагрич Акопович… — старательно и осторожно произнес имя-отчество Баха старый художник, почему-то обращаясь только к Баху, — мне напомнило мою юность и стихи людей, которые меня окружали… Я ведь, знаете, дружил не с одним только Велемиром. Я знал и Божидара, и иллюстрировал стихи Елены Гуро. Кстати, я вам сейчас покажу одну книжку Гуро с моими иллюстрациями. — Старик полез в сундук, стоящий как стол посередине чердака, и, попросив Вагрича подержать крышку, стал рыться в глубоком сундуке.

Наш поэт наблюдал эту операцию со смешанными чувствами уважения и грусти. И позднее всегда при лицезрении старых людей, не сумевших добиться успеха при жизни, оттесненных или историей и неуспешно сложившимися обстоятельствами, или заслоненных от успеха более смелыми и талантливыми сотоварищами, нашего юношу будет посещать грусть. Старик в свитере, седой, с горделиво сложенными губами (есть такая, знаете, особая гордая манера складывать губы), извлек из глубин сундука книжку-раскладушку большого формата, похожую на современные детские книги — крупные литеры текста переплетались с кубистическими формами. Когда тебе двадцать один год и тебе показывают предмет искусства, сделанный еще до рождения твоего отца, ты можешь реагировать исключительно восторженно, критический факультет отказывается работать. Возможно, если бы нашему герою было тридцать лет или больше (в этом возрасте мужчина обычно уже зол и еще самонадеян), он ухватился бы за свое первое впечатление, за похожесть раскладушки на детские книги, и развил бы его, дойдя до признания аляповатости и некоторой домосделанности книги. Но тогда он нависал над положенной на крышку сундука книгой со священным трепетом в душе. Трепетал он скорее исторически, как будет позднее трепетать в Египетских залах музеев мира, склоняясь над многотысячелетними экспонатами.

Чуть пошаркивая ногами в крепких башмаках по полу кубистического чердака, старик прошел в дальний угол и выдвинул из стены плоскость со стоящей на плоскости электроплиткой. Около пятидесяти лет назад молодой профессор Академии Художеств с челкой до бровей получил в пользование чердак и перестроил его согласно своему кубистическому вкусу. В те еще времена, когда, по словам его друга Велемира, «странная ломка миров живописных / Была предвестием свободы / Освобожденья от цепей». Давным-давно ушел в новгородскую землю Велемир, а вслед за ним в нежном возрасте умерла русская свобода, а все еще существуют плоскости, задуманные Ермиловым раньше Брака, как утверждает Бахчанян, и на одной из плоскостей гордый старик заваривает для молодых людей чай. Дед заваривает внукам. Отцы погибли или не присутствуют. Отцы как бы девиация, кривая гадкая ветка, отклонение от здорового дерева истории. Отцов игнорировали (впрочем, они сами виноваты, увлекшись побочными занятиями, заигрались в сыщиков и воров), и вот чашки крепко заваренного чая переходят из охлаждающихся рук деда в горячие руки внуков.

Старики всегда кончают чаем. Уже через несколько лет другой старик — Евгений Кропивницкий, тоже спасшийся случайно в потасовке мужланов-отцов, под Москвой, в поселке Долгопрудная будет поить нашего юношу крепким чаем. Старики к концу жизни выучиваются заваривать замечательный багровый, с глубоким вкусом чай, вливающий восточную свежесть и трезвость в жилы измученных алкоголем и безволием молодых советских разночинцев. После Кропивницкого нашего юношу будут поить чаем еще два старика несколько иного сорта: Лиля Брик и Василий Катанян. Так от старика к старику будет двигаться наш герой по жизни.

— А почему бы вам, Василий Яковлевич, не проиллюстрировать стихи Лимонова? — говорит вдруг наглый Вагрич, они уже стоят у двери, аудиенция подошла к концу. Лицо нашего юноши заливает краска стыда, невидимая на его плоти с глубоко залегшими под кожей кровеносными сосудами, но температура поверхности лица повысилась на несколько градусов, вне сомнения. — Бах! Ты что… — зло толкает он локтем Друга.

Менее строгий и менее гордо выглядящий, подобревший к концу визита Старый Художник неожиданно соглашается.

— А что! Можно тряхнуть стариной, Вагрич Акопович. Подготавливайте стихи и приходите. Только, пожалуйста, не больше десятка стихотворений. В ваше время стараются втиснуть в книгу как можно больше. В мое время старались сделать книгу стихов интереснее. «Лучше меньше, да лучше!» — как говаривал Предсовнаркома Владимир Ульянов-Ленин…

Некоторое время идея книги стихов с иллюстрациями Ермилова волновала юношу. Сам Ермилов, друг Хлебникова, человек, каталог персональной выставки которого с дырой (как для пальца в палитре) был выпущен, а затем запрещен и изъят!.. Сам Ермилов, человек, которому поручили сделать проект советского павильона на Всемирной выставке 1937 года (модель павильона из папье-маше Эд видел в жилище художника. Ермилов впал в немилость, и проект никогда не был осуществлен…) Сам Ермилов сделает иллюстрации к его стихам! Может быть, Ермилов несчастливо жил в эпоху неосуществляемых проектов или его личная неудачливость была столь велика и всемогуща, можно только строить догадки. Проект совместной работы с представителем племени младого, но напоминающего наконец племя ермиловских сверстников, разделил судьбу многих других неосуществившихся проектов. Юноша вскоре уехал в Москву, Ермилов вскоре умер. Жаль, разумеется. Может быть, это была бы прекрасная книга.

— Ты знаешь, Васю хотят восстановить в Союзе художников? — сказал Бах, когда они вышли на улицу Свердлова.

— Зачем ему это нужно? — удивился поэт.

— Нам этого не понять… — Вагрич вздохнул. — Для него быть членом Союза — очень важно. В наши годы Вася уже был профессором Художеств. Вся его жизнь прошла в художниках.

Эд не понял, какая связь между жизнью, проведенной в художниках, и членством в презираемом и Вагричем, и Эдом Харьковском отделении Союза художников, но не стал углубляться в проблему. У старика Ермилова, может быть, начинается маразм. Как все молодые люди, Эд в самой глубине души презирал стариков и относил их к категории слепых и горбатых. Юность жестока не разумом, но инстинктами своими, всякий здоровый физически юноша — фашист, хотя будет упрямо отрицать это и побьет вас, если вы станете на своем мнении настаивать.

— Ты знаешь, — Бах почему-то подозрительно оглянулся вокруг. Они шли по направлению к Советской площади, к Главному универмагу, чтобы подняться вверх на холм, на улицу Свободной Академии, которая впадает в Рымарскую, — возвращались в родной «Автомат». — Ты знаешь, Вася ведь в оккупацию того… немного сотрудничал с немцами…

— И его не посадили после войны? — изумился Эд.

— Ну, он не то что сотрудничал физически, не в полицаях, конечно, служил. Но делал для них плакаты, объявления, работал на культурном фронте… — Некоторое время они шли молча, Вагрич своими обычными удлиненными шагами, Эд — чаще и быстрее. — Его можно понять, — продолжил Вагрич, — коммунисты загубили Васе и жизнь, и карьеру. Он начинал лучше крупнейших европейских авангардистов того времени, а кому он известен сейчас? Можешь себе представить, как он был зол на них в 1941м и как был рад, что пришли немцы! Тем более до Петербургской школы живописи, ваяния и зодчества он был в Германии, учился некоторое время там, сохранил о немцах хорошие воспоминания…

— А почему, ты думаешь, Бах, так получилось, что реалисты захватили власть в советской культуре? В революцию и сразу после революции ведь авангардисты стали главными. Не реалистам, а Татлину с ребятами ведь поручили украсить Красную площадь к первой годовщине революции. (Татлин родился в Харькове. Автор проекта башни Интернационала, недолго думая, выкрасил все деревья на Красной площади в красный цвет. Из распылителей.) Ведь что творилось, Бах, какие люди тогда работали! Как же их оттерли, кто виноват?

— Кто? Коммунисты, конечно! Что ты, Эд, как маленький, не понимаешь, что ли?

— Погоди, но ведь вначале-то коммунистам подходил авангард. Даже в провинциальном Витебске, в глуши, кто-то ведь назначил Марка Шагала, а не кого другого Народным комиссаром культуры. Да и Луначарский, что бы сейчас ни пиздели, понимал авангардное искусство. Только уже где-то в конце двадцатых годов стали оттирать авангардистов с общественной сцены за кулисы и лишать их куска хлеба. Но лет десять-то они продержались.

— Я думаю, эти десять лет ушли у коммунистов на выяснение собственных вкусов. Первые четыре года вообще гражданская война была, не до искусства было. Потом была «разруха», как они говорят, а когда руки наконец до искусства дошли, тут они себя и показали, новые властители, свою козьеплеменную сущность.

— А я считаю, Вагрич, что после гражданской войны, оттеснив постепенно сделавших революцию «шиз», таких, как мы, Вагрич, к власти пришли другие люди, совсем другие — функционеры. Профессия функционера — не разрушать государства, а управлять ими. Так как функционеры по природе своей консервативны и буржуазны, они и стали поощрять то искусство, которое им только и было близко и доступно — реализм.

— Все коммунисты одинаковы, Эд. И те, что делали революцию, и те, что потом пришли.

— Ни хуя подобного. Я тебя уверяю, Вагрич, что если бы мы жили не сейчас, а в то время, мы были бы с Лениным и его ребятами, а не с выжившими из ума ебаными господствующими классами.

— Ну и погиб бы ты в тридцатые годы в лагерях.

— Я не погиб бы…

— Ой не пизди, Эд, и не такие, как ты, сгинули в ГБ.

— Сгинули, потому что за власть борьба шла. Все были не ангелами. Вон Мейерхольд грозился арестовать Эренбурга, а знаменитый Блюмкин, убийца посла Мирбаха, почитатель Гумилева, чего стоит! Теперь все пиздят после драки, и получается так, как будто те, которые погибли, были милейшие люди, а те, кто выжил или умер своей смертью, — злодеи и монстры. Судить историю с позиций другого времени — глупо. Все это была одна кодла. У нас такие же нравы, только в мирное время — мирные средства. Вместо засады, которую ты устроил Сашке Черевченко за то, что он с твоей Иркой у подъезда постоял, вместо нескольких ударов кулаком Виктора и тычков сапожками мсье Бигуди, в те времена ты бы Сашку к стенке поставил. Потом, разумеется, пожалел бы поэта…

Бах улыбается. И ему, и Эду предстоит еще не раз пересмотреть свои взгляды на окружающий мир и подправить их в соответствии с опытом каждого нового этапа жизни. Бах задержится в истории нашего юноши куда дольше других персонажей, потому имеет смысл остановиться на некоторое время на «армянине с большими ступнями», как называл его Ирочкин папа, милейший интеллектуал — владелец небольшой фетишистской коллекции стелек, выкраденных из женской обуви. Однако до этого следует сообщить читателю хотя бы самые элементарные сведения об отношении нашего главного героя юноши-поэта к власть имущим.

38

Есть множество людей, которых закон неизменно отталкивает. При ситуации 50 % на 50 % они всегда предпочтут нелегальное решение проблемы легальному. Таков и наш поэт.

Еще мальчиком он инстинктивно не любил представителей власти. Сейчас уже трудно выяснить, чего было больше в отталкивании Савенко от власть предержащих: смущения или боязни. Как бы там ни было, как мучительные ему вспоминаются часы, проведенные им в официальных учреждениях. И мучительными же были для него столкновения со всеми представителями власти, будь они заведующими отделов кадров или начальниками цехов, где он работал, бригадирами, которые им руководили, начальниками милиции, к которым его приводили несколько раз в жизни, и им подобными важными личностями. Разговаривая с «начальниками», Савенко-Лимонов, юноша, в общем развитой, начитанный, — потел, кашлял, глотал слюну, не знал, куда девать руки, отвечал на вопросы невпопад. Отделы кадров предприятий, куда он намеревался (но очень не хотел) поступить работать, пугали его, как, может быть, первых непритворных христиан пугал воображаемый ими Ад… Обдавал вонью неопорожненных пепельниц, вонью человеческих тел и одежды, гадкими стенами, несвежей мебелью. Кулуары Ада были начинены груболицыми и мясомассыми посетителями и грубыми же нанимателями. И с каким же счастьем не принятый на работу юноша выбегал из пещеры очередного отдела кадров в свободу улицы, в желтый летний зной или под мягкий пушистый снег, валящий с неба, и брел, стараясь не пользоваться городским транспортом, дабы насладиться не устроенной на работу природой и отдалить свидание с родителями, ожидающими, чтобы сын наконец стал «как все» — т. е. нашел себе место, к которому он будет затем прикован всю жизнь.