— Скажу тебе, Эд, мин херц, этот тихий жмот мог бы и поставить нам бутылку портвейна. Бессчетное количество раз он приходил к вам с Анной, занимал ваше время и пил ваше вино.

— Ты хочешь портвийну? — спрашивает сзади голос. Обернувшись, ребята видят пьяного человека в белой рубашке. Конопатая крупная физиономия опухшего от выпивки непородистого блондина. Стрижка под полубокс, нарочито старомодная, как и мешковатые брюки. На босых ногах такие же сандалеты, как у Викторушки. Корявые пальцы ног вылезли из сандалет. Ногти больших пальцев совсем черные, как будто пьяному совсем недавно свалился на ноги сейф. Человек вынимает из-под расстегнутой на груди рубахи бутылку.

— А! Третий великий украинский поэт Корнийчук! — ликует Викторушка. — Что ж, мы не откажемся. А из чего пить?

— Який барын найшовся. Пый з бутылкы! — названный третьим великим украинским поэтом сует бутылку Викторушке. Вино в бутылке взболтано до пены, а может быть, это слюни великого третьего.

«Почему он изъясняется на этом тарабарском языке — не украинском и не русском, — думает Эд с недоумением. — Во дурак-то!»

— Нет, херр Корнейчук, зачем же отвергать благо цивилизации — стакан, когда ничего не стоит получить его у персонала пирожкового заведения. — Не отдавая бутылки, Викторушка молодцевато шагает к прилавку и, произнеся несколько волшебных слов в адрес румяной девушки с прыщом на щеке, одетой в белый колпак, возвращается с тремя стаканами. Пить алкогольные напитки в пирожковой запрещено. Но так как из новых окон пирожковой видны старые окна Гастронома, то естественным образом происходит постоянная миграция народа оттуда — сюда. Персонал пирожковой не возражает: пьющие и закусывают пирожками, и оставляют бутылки: каждая 12 копеек. Милиция, та — да, возражает.

— Я понимаю, в полевых условиях, херр Корнейчук, — продолжает Викторушка, — когда на квадратные километры вокруг ни в одной хате не найдешь ни одного стакана, все суки немцы позабирали, и к тому же убили брата Миколу, — тогда можно пить из горла…

Ребята выпивают теплую жидкость. Эд с содроганием, вспомнив пену или слюни в бутылке.

— Разбаловались, измягчали вы все, — скрипит Корнейчук. — Под влиянием москалей и жыдив…

«Во, экземпляр! — думает Эд. И откуда он такой взялся. К числу декадентов, интеллигентов, мистиков, физиков, сюрреалистов или фарцовщиков он, такой, разумеется, не принадлежит. По всей вероятности, он из компании «Ленинськой змины». Комсомольская газета выходит на украинском языке. Вокруг газеты — свой круг людей. «Дядьки» — называет их Мотрич презрительно. Хотя иной раз Мотрич и прошагивает две сотни метров, отделяющие «Автомат» от «Ленинськой змины», дабы вытащить из дядьков пару рублей. (Даже беззатылочный Сухомлинов и другой художник «ЛенЗмины» — Крынский, по стандартам «Автомата» тоже отсталые люди, выглядят авангардистами рядом с «дядьками».) Дядьки все ходят на работу с толстыми портфелями, одеты они в пыльные, широкие, на пару размеров больше, чем необходимо, костюмы. Похожи они на огородных пугал. И говорят между собой по-украински, может быть для того, чтобы не забыть язык. А может быть, чтобы в случае, если Советский Союз распадется на республики, переселиться чуть выше по Сумской в колонный небоскреб обкома партии и выступать оттуда перед народом, говоря народу что-нибудь на отлично сохраненном украинском языке. Пьяный Корнейчук из их компании…» Эд вдруг окончательно вспоминает, что это о Корнейчуке рассказывал ему Мотрич. Конечно. Стихи конопатого и краснорожего Корнейчука вышли отдельной книжкой в Канаде. И в Канаде же, где, говорят, живет много украинцев, какой-то украинский националистический журнал назвал Корнейчука третьим по значению украинским поэтом. Первым они назвали киевского поэта Ивана Драча. Эд читал стихи Драча, они показались ему украинским переводом стихов Евтушенко. Корнейчук, значит, третий. Может быть, по этому поводу он пьет, пуская слюни в бутылки?

Третий по значению отламывает кусок от пирога Викторушки и, неряшливо жуя, предлагает:

— Ну што, хлопцы, выпьемо ще? Я маю пару карбованцев…

— Нет, — отвечает на вопросительную мину Викторушки Эд. — Мы должны идти. Нас ждут.

— Ну, якый гордый. «Нас ждуть», — передразнивает его третий по значению. — Хлопци з Лэнзмины казалы, шо ты с жидивкою жывэш. И тоби не соромно, а? Ты ж Савэнко, Савэнко ж твоя фамилия, я знаю, шо ж ты с жидивкою? Ты ж наш…

— Эй, ты что, охуел, милый? — ласково говорит Викторушка и легонько касается плеча Корнейчука. Когда тот поворачивается к нему, Викторушка с улыбкой бьет его левой рукой в живот, а ребром правой — по горлу.

Третий по значению отлетает к стене, пересекая луч солнца, исходящий из окна. В луче после пролета украинского поэта плавает пыль. Он сбивает девушку-студентку с ног, еле удерживается на ногах, но, упрямый, двинув кадыком, кричит:

— Хоч убийте менэ, не стану мовчать! Вы з жыдами зв'язалися ы йэм жопы лижэтэ! Вона жидивка тебе, дурня, своею юшкою мэнструальною напоила, вот ты и забув, шо ты Савэнко и назвав себэ Лимонов и жыдам служишь!

— Ну ты и мудак! Фантастический мудак! — бросает Эд третьему украинскому. — Идем, Викт'ор, ну его, урода, на хуй!

Викторушка, уже было снявший свою шляпку из соломки, чтобы не помять в драке, водружает шляпу на голову, и они, к облегчению всех посетителей пирожковой, поднимаются по лестнице. Украинский поэт взбирается за ними. Они выбираются на Сумскую. Стоя в дверях пирожковой, рубаха расстегнулась совсем, обнажая белое брюхо, Корнейчук орет:

— Схамэнися Савэнко, схамэнися! Ще маеш время. Но прийде година и, як Тарас (Корнейчук указал через улицу на памятник другому Тарасу) Бульба стану судыть я тэбэ! Ну што, запрошу, помоглы тоби твои жыды? Схамэнися, Савэнко, не запизныся!

Ребята хохочут. Поворачиваются и идут к «Автомату».

— Что он там буровил о менструальной юшке, Викт'ор?

— Неграмотные пейзане утверждают, что, напоив мужчину менструальной кровью, возможно навечно приворожить его. Говорят, что это делают цыганки и еврейки…

— Ну и мракобес! Откуда он свалился на Сумскую, такой Корнейчук, из какой далекой деревни прибыл?

— Ты не бери в голову, Эд. Анна самая положительная и понимающая фройлайн, которую я встречал.

— У Анны нет национальности! — Эд вдруг разозлился на оставшегося в дверях пирожковой насосавшегося портвейна клопа. И на себя, за то, что не среагировал дать клопу в морду. Викт'ор среагировал, а он нет. Нужно было врезать за Анну. Правы и Генка и Бах — Эд Лимонов стал очень уж осторожным. То, что он боится попасть в руки мусоров — ясно, он — тунеядец и шьет, не платя налога. Однако его приятелям, может быть, кажется, что он трус. — Анна — выродок! Анна — шиза. У шиз нет национальности. Анна ненавидит своего дядю академика — благополучную суку и называет его «жыдом», Викт'ор… А этот урод!.. Бля, попадись он мне еще раз… — Эд останавливается и оглядывается назад, в сторону пирожковой.

— Успокойся, партгеноссе… То, чем ты сейчас занимаешься, у французов, язык которых ты изучаешь со мной за пятерку в неделю, называется «разговоры на лестнице». По-нашему «после драки кулаками махать». В следующий раз — бей. Не думай. Только и всего.

Викт'ор прав. Он старше Эда на шесть лет, но ближе к природе. Наш юноша, может быть, перегнул палку и стал слишком интеллигентен. Забыл простые законы Салтовки и Тюренки. Чтение книг и написание стихов развивают робость и замедляют мышечную реакцию, долженствующую быть немедленной. «Бить или не бить» — вместо простого животного рефлекса-решения становится философской категорией.

— Не терзайся, партгеноссе, — подбадривает его опять Викторушка. — Ты ударил, я ударил, какая разница. Главное, он получил свое. Вот Бах не мог наказать Черевченко, твой новый приятель, как ты знаешь, на полторы головы выше Баха и здоровый лоб, мы его побили — «СС».

— Насколько я знаю, он от вас сбежал.

— Сбежал потом, но побить мы его успели. Фима сбил его с ног, а Полюшко наш битловскими сапожками по ребрам его бил и приговаривал: «Не будешь стишки писать, не будешь стишки писать!» — Викт'ор хохочет. — Только после хорошей порции сапожек по ребрам морячок вывернулся и, оттолкнув Фиму, сбежал в парк. Быстро бегает твой приятель…

— Ты что, меня осуждаешь, Викт'ор? Бах с Сашкой давно помирился.

— Помирился, — согласился Викторушка и сплюнул, — а зря. И человек он хуевый, и поэт говенный. Ирке баховской хуйню какую-то о Шляпном переулке, где Ирка живет, сочинил. Мне Бах показывал. Придумал, что якобы Есенин себе в Шляпном переулке, шляпы покупал. Вот за есенинские шляпки его Полюшко сапожками и потюкал. — И, остановившись у входа в «Автомат», Викт'ор изобразил озабоченного обрабатыванием ребер Сашки Черевченко мсье Бигуди. — «Не будешь стишки писать… Не будешь стишки писать…»

17

Весной 1967 года Сашка Черевченко взял Эда с собой в командировку. Почему? Просто по своей прихоти, очевидно. Сашка как раз тогда получил премию Ленинского комсомола и стал специальным корреспондентом киевской газеты «Правда Украины» в Харькове. Чтобы понять значение этого поста, достаточно отметить здесь, что «Правда Украины» — это эквивалент газеты «Правда» на территории Украинской ССР. Сашке только что исполнилось 26 лет.

Какие именно нити вдруг связали совсем неофициального Эда Лимонова и сверхофициального Сашку Черевченко, посвятившего последний сборник стихов экипажу крейсера «Дзержинский», на котором Сашка служил по окончании Севастопольского военно-морского училища и с которого он был комиссован по состоянию здоровья? Большой знак вопроса. Что вообще связывает людей? Взаимная симпатия?

Эд постоянно сотворял себе кумиров. Устаревший, не оправдавший надежд или уличенный в жульничестве кумир безжалостно свергался, и его место занимала свеженькая статуя. Сашка заменил Эду Мотрича, разложившегося у него на глазах и превратившегося в полубродягу-алкоголика, вымогателя рублей или даже двадцати копеек у знакомых. Стихи теперь служили Мотричу средством добычи алкоголя. Все без исключения человеческие существа имеют, как и растения, свои годы роста, буйного цветения и затем усыхания или загнивания, если почва слишком влажная и жирная. Заласканный и декадентами и официальными, Мотрич в 1967 году начинал день с обхода Рымарской и Сумской в поисках опохмелки. Впоследствии в Москве — столице нашей родины — Савенко-Лимонов встретил местных Мотричей и вовсе не был удивлен, когда жизнь проиграла перед ним опять и опять тот же вариант судьбы поэта.

Как и человеческому растению Владимиру Мотричу, Сашке Черевченко было назначено его, Сашкино, время цветения и увядания. В 1967 году Сашка цвел. Высокий, «длина шага» у Сашки выражалась куда более значительной цифрой, чем у всех других брючных клиентов Эда, широкоплечий, широкоротый, с шапкой светло-русых кудрей, Сашка добровольно, как мы увидим, полез в пасть к удаву, согласился послужить привередливому юноше кумиром. В биографии Эдуарда Савенко-Лимонова не раз появлялись уже и будут появляться могучие фигуры как бы старших братьев — указатели пути. Геннадий Гончаренко продержался в кумирах дольше других, но к весне 1967 года Эд уже убедился в Генкиной несомненной слабости. Без кумира Эдуард Лимонов жить не умел. Так Сашка стал его новым старшим братом.

Статую нового кумира, однако, с самого начала раскалывала видимая Эду трещина. Сашкины стихи, хотя и небесталанные, Эду не нравились. Они казались ему слишком обыкновенными. Ну, стихи о море, ну и что? Пусть в сухопутном Харькове стихи о море и звучат романтичнее, чем в приморских городах. Были среди стихов Сашки очень лиричные, грустные стихи. Ну и хули из этого. Тысячи людей пишут такие обычные прелести, думал Эд, наблюдая за своим временным героем. Уже понимая, что и этот долго не удержится в героях.

Здесь уместно будет привести образчик творчества молодого лауреата премии Ленинского комсомола:

Когда пустеют пляжи

Крепчает ветерок

Когда у мыса пляшет

Единственный буек…

Я снаряжаю яхту

Бросаю в форпик плащ

И приезжаю в Ялту

И прихожу на пляж…

Плавучая пустыня

Республика медуз

Осколки грампластинок…

* * *

Ну и пустые пляжи, и осколки, и что? Большое дело! Все равно Сашкин молодой человек, высадившийся на ялтинский пляж с яхты, виделся Эду обычным ручным дисциплинированным советским молодым человеком, а, увы, не страшным малайским пиратом, и даже не романтическим героем, скажем, Багрицкого.

Эд поехал с Сашкой в командировку еще и по совету Анны. Анна Моисеевна очень хотела, чтобы молодой негодяй пусть когда-нибудь в будущем, пусть чуть-чуть, но был причастен к официальному искусству. «Дружи с Черевченко. Он хороший парень».

«Хороший парень не профессия», — съязвил тогда Эд, но «по большому счету» (одно из любимых выражений Анны Моисеевны) он и сам считал, что Черевченко парень дружелюбный и симпатичный.

Анна же познакомилась с Сашкой, работая в магазине «Поэзия». В магазин считали своим долгом заглядывать хотя бы раз в день едва ли не все харьковские поэты. Официальные и неофициальные. В «Поэзии» можно было увидеть и Мотрича, и Аркадия Филатова, и здоровенного дядьку Василия Бондаря, автора книги стихов «Макы на дроту» (выжив в Освенциме, Бондарь впоследствии пьяный погиб под трамваем), и самого Бориса Ивановича Котлярова — секретаря правления Харьковского отделения Союза писателей.

Не только новые книги привлекали поэтов в магазин. Четыре девушки, четыре музы работали в магазине «Поэзия». За каждой музой волочилось по меньшей мере несколько поэтов. Впрочем, мишенью для либидо харьковских пиитов на практике служили только три девушки. Четвертая муза — очкастая Люда Викслерчик, на ней и держался весь магазин, она была настоящая рабочая лошадь, эта муза — была замужем, и каждый вечер ее ревнивый еврей являлся встречать Люду после работы в компании двоих детей. Начальницу Свету — ленивую, с расшлепанным носом, невысокую и неопределенного цвета — встречал начальник Борис Иванович Котляров, старая красная морда торчала из аккуратного костюма с галстуком. Злые языки утверждали, что Света спит с Борис Иванычем для блага магазина. Музу Анну Моисеевну Рубинштейн до появления экс-сталевара встречали попеременно некоторые харьковские поэты. Увы, весной 1965 года музу Анну «выжили» из магазина «Поэзия». Валю — красивую мясистую украинку с глазами-вишнями и крупными ляжками встречал одно время Сашка Черевченко. Валя была самой младшей из муз — ей было двадцать. Однако Черевченко недолго встречал Валю, очень скоро поэт уступил место целой очереди фарцовщиков. Куда более смелые, нахальные и богатые фарцовщики делили с поэтами и декадентами не только «Автомат», но и харьковских красавиц. Увы, сплошь и рядом фарцовщики одерживали победы над поэтами, оставляя поэтов, красавицы уходили к ним. Подробнее о фарцовщиках читателю будет сообщено далее.

Анна, по всей вероятности, скрывает от Эда некоторые подробности своей холостой жизни до его появления. Иногда, в плохом настроении, Эд подозревает Анну в том, что она имела сексуальные отношения со всеми без исключения харьковскими поэтами, включая Бориса Ивановича Котлярова и Сашку Черевченко. (Кстати, Котлярова наш герой вспомнил только после полугода чуть ли не ежедневных столкновений с ним в магазине «Поэзия». Это Котляров вручил когда-то пятнадцатилетнему подростку Савенко грамоту победителя поэтического конкурса…) Познакомив в свое время Эда с Черевченко, Анна обронила: «Саша самый многообещающий молодой поэт Харькова… Он за мной ухаживал…»

Тогда Эд разозлился и позже к вечеру, чтобы Анна Моисеевна не зазнавалась, трахнул ее стоя, в подсобке магазина. Прижав Анну к полкам с книгами, Эд насильно стащил с нее трусы и трахнул кокетку. Кажется, Анна была довольна, хотя, возбужденный шагами покупателей за портьерой и тем, что с минуты на минуту должна была появиться начальница Света, Эд кончил в свою подругу довольно быстро.

Впервые появившись в поле зрения Эда под руку с красивой Валей, Черевченко мелькал все эти годы поблизости. Иногда они перебрасывались несколькими фразами то в «Автомате», то на поэтических вечерах, при этом дружелюбно друг на друга поглядывая. И даже принадлежность Эда к «СС», очевидно, Сашку Черевченко не смущала. Впрочем, нападение «СС» на Черевченко случилось еще до появления салтовчанина Савенко на основной харьковской сцене. Отношения между Бахом и Черевченко давно были урегулированы, тем более что в 1966 году Вагрич и Ирина стали мужем и женой. (Брачную ночь молодожены провели в комнате на Тевелева, 19, на полу, укрывшись переделанным из отцовской шинели пальто Эда.)

В феврале судьба резко бросила Эда и Черевченко друг к другу. Приглашенный Аркадий Филатов привел с собой к Эду на празднование дня рождения неприглашенного Черевченко.

Сорок один гость сидел на ковре вокруг бутылей вина и блюд с шашлыком. Полмешка баранины купил портной Лимонов накануне на Благовещенском базаре. Выпив основательно, гости Лимонова, как водится, начисто забыли о новорожденном и заняты были тем, что изображали в миниатюре модель человеческого общества. После полуночи явственно определились вышедшие из четвертьфинальных и полуфинальных битв только два лидера: Юрий Милославский — поэт, юноша на пару лет моложе Лимонова, — красивый крупный еврей с барственным глубоким голосом актера и диктора, и харьковский Вознесенский — поэт Аркадий Филатов. Читатель по собственному опыту знает, что такова природа самца человеческого — состязание и драка с другими самцами — его самое большое удовольствие в жизни.

Два поэта изощрялись в остроумном высмеивании друг друга и интеллектуальных подковырках, с успехом заменявших им каменные топоры. Генка — герой полутени — в публичных состязаниях никогда не участвовал, пасовал. Сашка Черевченко смирно беседовал с подругой Анны — полной блондинкой Тамарочкой и время от времени взглядывал на двух петухов и иронически улыбался. Забытый обществом новорожденный забрался в задний ряд зрителей к шкафу и тихо мечтал о том, чтобы все ушли, а он принялся бы убирать тарелки, салфетки, остатки шашлыков и выметать сигаретные окурки. В собственном юбилее, оказывается, не заключалось для него никакого интереса. Изощряться в публичном остроумии в этот вечер ему не было надобности. Бойцы в основном старались для и обращались к избранной аудитории из нескольких красивых и свободных женщин. Выигравший полемику-турнир будет, несомненно, награжден телом лучшей из них, уйдет с ней в февральскую поземку. Эд в любом случае должен был остаться с Анной.

С дня рождения Черевченко ушел рано и один, в дверях хитро подмигнув новорожденному.

— Я хотел бы прийти послушать твои стихи, Эд. Без толпы, разумеется… — кивнул он на остающихся. Они договорились.

Через пару дней он пришел с Филатовым. Они настолько часто появлялись вместе, что их считали близкими друзьями, что не соответствовало истине. Эд прочел им только что написанную поэму «Птицы Ловы». Поэма — страннейшее произведение, повествующее о борьбе героев Александра и Павла с птицей — «пичугой М.» — поразила не очень изощренное воображение вполне нормальных товарищей Черевченко и Филатова.

— Так писать нельзя, — хмуро сказал Аркадий Филатов.

— Почему же? — осведомился Автор.

— Это не стихи.

— Почему же не стихи. Есть и ритм, и даже точные рифмы там и тут.

— Стихосложение — это игра, у которой есть свои правила. Ты же отказываешься следовать правилам. То, что ты написал, — интересно, но это не поэзия…

Черевченко поблагодарил, сказав, что он поражен. Коллеги прослушали еще несколько стихотворений Лимонова и ушли хмурые, сославшись на назначенное деловое свидание. Эд же был готов читать еще.

И вот весной Черевченко пригласил Эда поехать в командировку по заданию «Правды Украины». «Какой все-таки хороший парень Сашка», — подумал тогда Эд. Более циничному, чем герой, автору, привыкшему искать под каждым хорошим парнем замаскировавшегося злодея, кажется, что у приглашения был другой мотив. Возможно предположить, например, что два коллеги-поэта отреагировали на обеспокоившие их стихи по-разному, но в сущности цель этих реакций была одна — отделаться от стихов, вычеркнуть их, тревожащие, из жизни. Аркадий Филатов успокоил себя, зачислив тревожащее в категорию непоэзии, Черевченко же решил приблизить к себе автора. «Раскусив» автора, отделаться тем самым и от его странных произведений, чтобы опять верить в себя и продолжать писать обычные стихи о республике медуз.

Маршрут командировки привилегированный Черевченко выбрал сам. Харьков — Бердянск — Феодосия — Алушта — Ялта — Севастополь. Хорошенький, прекрасненький, солнечный маршрутик. Их все время сопровождали в поездке солнце и ветер. В Бердянске по солнцу и ветру они отправились прямиком в обком партии и вошли туда следом за генералом с алыми лампасами, приехавшим в лаковом автомобиле. Нахальный Сашка вбежал в обком по пятам генерала, испугав его. Фотограф Эд бережно поддерживал на боку кофр, набитый, впрочем, не фотоаппаратурой, но его личными вещами. В кофре лежали зубная щетка, паста, полотенце, несколько пар чистых носков, трусики и, разумеется, блокнот, в котором поэт намеревался записывать путевые впечатления. Сам секретарь обкома (Первый!) принял специального корреспондента крупнейшей украинской газеты и его фотографа, одетого в необъятный, доходящий фотографу до колен свитер цвета старого болота… Невероятно, но факт — путешественник водрузил на нос новенькие очки без оправы, только сверху стекла были схвачены позолоченной рейкой. Очевидно, поэт желал хорошо рассмотреть города, в которых ему предстояло побывать. Таким образом, путешествие ознаменовалось важнейшим событием в личной жизни Эдуарда Лимонова — он нашел в себе силы не снимать очки в общественных местах.

Секретарь обкома с горькой улыбкой сообщил друзьям, что увы, отправиться с рыбаками на лов бычков в родное и мутное море секретаря обкома они не могут, поскольку бычки в этот год почему-то не пришли к берегам Азовского моря, и несчастным рыбакам пришлось ограничиться вылавливанием в море других пород рыб. Целью Сашкиной поездки, как обнаружилось, были именно бычки. С бычками, оказывается, происходили фантастические вещи. Бычки, оказывается, вымирали как индейцы редких племен в Америке. Виноваты в этом, согласно секретарю обкома, были и план, требовавший от рыбаков вылавливать слишком много бычков каждый год, и осоление моря, и сами рыбаки, пользующиеся слишком мелкими сетями и многие годы вылавливавшие бычковый молодняк. Сашка записал горькие жалобы секретаря, они сходили в обкомовскую столовую, где откушали жареных бычков с желтым картофельным пюре, сняли номер в гостинице и взяли билеты на теплоход, идущий из Бердянска в Феодосию на следующее утро.

Азовское море маленькое, и посему, если в Азовском море случается буря, то корабль, находящийся в это время на его поверхности, швыряет как игрушечную уточку, взятую ребенком в ванну. Через час после выхода из порта мутное Азовское засипело и заколебалось под теплоходом, Сашкой и Эдом. Бывший моряк обрадовался качке и отправился в ресторан выпить, оставив Эда в каюте. Помучившись немного, поэт-авангардист обнаружил, что он не подвержен морской болезни и вполне способен двигаться и соображать и вовсе не расположен блевать, как ему показалось в первые полчаса качки. Выбравшись в пустой ресторан, на стеклянные стены его набрасывалось с урчанием море, поэт-авангардист Сашки в нем не нашел. Официант сообщил ему, что его друг отправился пить коньяк в капитанскую каюту. «Товарищ капитан-инструктор пригласил вашего товарища», — сообщил официант. В голосе его звучало уважение.

Постучавшись в капитанскую каюту, поэт застал там краснолицего капитана и Сашку, распивающих коньяк с лимоном. Морские волки пригласили юного Рембо к столу, и он тоже выпил за пятибалльный, как оказалось, шторм, ревущий за иллюминаторами. Стало вдруг так темно, что пришлось включить свет. Уютно было пить коньяк и глядеть в сбесившееся месиво мутной воды за иллюминатором. В дополнение к плескам и всхлипам воды хлопали жестко неизвестные двери и люки и тесно шептался и поскрипывал переборками теплоход.

Капитан оказался капитаном дальнего плавания, по случаю ремонта его далекоплавающей посудины посаженным на азовский теплоход капитаном-инструктором и назначенным наблюдать за человеком, который в первый раз находился на территории Азовского моря в качестве капитана теплохода. Второй капитан был где-то на капитанском мостике или рядом с рулевым и очень волновался. Капитан-инструктор совсем не волновался, а пил коньяк и беседовал с Сашкой о Порт-Саиде, где они оба побывали, об Азорских островах и других чудесных местах, от одного звука имен которых у поэта-авангардиста сладко переворачивался в желудке коньяк вокруг лимона. Морские волки беседовали с пресыщенной ленью и снобизмом все в жизни повидавших морских волков, запросто обсуждали достоинства портов и борделей мира. Безукоризненно белая рубашка капитана, его галстук под черным кителем сообщали праздничность и вносили порядок даже в выпивку. И хотя авангардист уже побывал в крымах, кавказах и азиях, жажда путешествий и охота к перемене мест опять заворочалась в его душе. «Приеду в Харьков и сразу в Москву, — подумал он. — Бах ждет. Он уже в Москве…»