Страница:
Д. Иловайский в своей «Истории Рязанского княжества», имея в виду этот отрывок, говорит: «Летописи изображают нам Рязанцев XIV века людьми свирепыми, гордыми, в то же время коварными и робкими. Несмотря на явное пристрастие, в этом изображении есть значительная доля правды».
Конечно, пристрастность летописной брани налицо. Рязанское хвастовство вряд ли было на самом деле таким безоглядным, что на сражение пошли без щитов, копий и сабель. Но, будучи патриотом Рязани, Иловайский вынужден подтвердить, что в отрывке содержится «значительная доля правды». Более чем столетнее непосредственное соседство с Ордой не могло не наложить своего мрачного отпечатка на образ поведения рязанцев. Понятны истоки особой рязанской «суровости» и «свирепости». Понятна и причина чрезмерного «высокоумия»: естественное понятие о достоинстве и чести, постоянно смешиваемое с грязью, дало наконец вывихнутый росток гордыни.
Но Иловайский имел в виду не только это. По его мнению, рязанцы переняли от Орды многие навыки и приемы ратного дела и прежде всего научились у степных соседей пользоваться арканами. На эти-то арканы — «ремение» и «ужища» — и понадеялись, видимо, ратники Олега как на главное свое преимущество в предстоящем сражении.
Брань, по летописям, произошла «на Скорнищеве», или, как у Татищева, «на Скорневцеве». Местоположение этого урочища (или села) ныне неизвестно. Судя по всему, московское войско переправилось через Оку и углубилось в область Олега Рязанского. У того же Татищева о сражении читаем: «брань люта и сеча зла, рязанцы убо биющеся крепце». Эта картина беспощадного поединка двух противников может быть дополнена подробностями Никоновского летописца, несколько насмешливого к воинам Олега: «Рязанци убо мехающеся вензми и ремением и ужищи и ничтоже успеша, но падоша мертвый, аки снопы, и, акы свиньи, заклани быша».
Арканы хороши в поединке, единоборстве, в погоне или в тот час боя, когда сплошные ряды противников раздробятся, появится свободное пространство и одиночные живые цели. То ли рязанцы не научились еще как следует владеть татарскими арканами, то ли Дмитрий Боброк, быстро сообразовавшись с обстановкой, от начала до конца держал свои полки плотным стеноподобным строем, но заемное оружие подвело Олега, и он бежал, сопровождаемый малым остатком разбитой рати.
Известно, что в числе бояр и воевод рязанского князя имелись выходцы из Орды, принявшие православие, один из них даже женился на дочери Олега. Но эти люди были и сами беглецы, они приехали в Рязань сам-друг, а вовсе не во главе сотен, до зубов вооруженных. Так что Олег мог надеяться лишь на себя: на то, что сумеет вовремя исчезнуть в лесной темени: вовремя нанести оттуда неожиданный удар. Не было случая, чтобы, потерпев поражение, он хоть раз отважился укрыться за стенами Рязани и переждать там осаду. Судя по всему, его столица, сплошь деревянная, то и дело предаваемая огню ордынцами, не имела даже более-менее надежной крепости.
Вот и теперь, ускользнув с поля боя, Олег устремился не в Рязань, но куда-то еще — в лесные, заваленные снегом глухомани.
Естественным шагом Дмитрия Ивановича, который он и предпринял, узнав о победе под Скорнищевом, было занять Рязань. Но, конечно, занимать ее следовало не своими собственными войсками. Не могло быть и речи о том, чтобы отныне прекратилось самостоятельное существование великого княжества Рязанского. Олега надо было только наказать, и он примерно наказан. Не одним лишь уроном живой силы и позором бегства, но и известием — быстро ему донесут, — что в Рязань въехал и посажен на великий стол его двоюродный брат Владимир Дмитриевич, князь пронский.
Однако в ту же зиму, отсидевшись неведомо где и неизвестно откуда прикопив сил, рязанец приступил к своей столице и изгнал брата — «самозванца» — ставленника Москвы. Жалел только, что удалось родичу ускользнуть из его рук. Вскоре, правда, пронского князя поймали, и Олег привел его «в свою волю». Видимо, принуждение подчиниться оказалось насильственным. Неизвестно даже, был ли Владимир Дмитриевич в конце концов отпущен домой. Слухи об этих событиях до Москвы доходили невнятные. Вот ведь она, Рязань, совсем близко, но Дмитрию Ивановичу, как ни странно, лучше были известны дела ордынские, чем то, что происходило сейчас в сумеречно-молчаливом Заочье.
Минул год после боя у Скорнищева, и московский великий князь узнал, что Владимира Дмитриевича Пронского больше нет в живых. Загадочная скоропостижная кончина заставила предполагать, что тут не все чисто и что, приводя двоюродного брата в повиновение, Олег его порядочно «примучил». Впрочем, не зная истинных обстоятельств смерти, решили не давать догадкам волю. Дмитрий мог только посожалеть, что лишился еще одного человека, который, кажется, доверял московскому делу и смотрел на вещи более широко, чем его ныне здравствующий родственник.
Да, ордынскую подноготную Дмитрий знал, пожалуй, получше. По крайней мере, донесение разведки о том, что Мамай отправил рать в русские пределы, его в отличие от Олега не застало врасплох, хотя и было отчасти неожиданностью, наперед не расчисленной. Ведь как раз накануне москвичам стало известно, что в Орде после годов сравнительного затишья снова вспыхнула «замятия»: жертвами резни оказалось еще несколько чингисхановичей; в кровопролитных стычках погибло множество простых воинов. Все это происходило в Сарае, но уж явно не без участия Мамая, не оставлявшего надежд возвратиться в великую столицу. Трудно было предположить, что именно в такое хлопотное время он отправит часть своего войска изгоном на русские земли. Олег оказался совсем не подготовлен к сопротивлению. Мамаевы воеводы безнаказанно сожгли несколько его городков. Рязанец в очередной раз запрятался в какие-то потайные урочища, недосягаемые ни для друга, ни для врага.
Да и на чью дружескую поддержку мог он уповать? Единственно на московскую, но с Дмитрием у него не было мира.
Ордынский набег пришелся на время, когда после третьей Литовщины московские великокняжеские полки еще не были разведены по городам, на свои исходные места. Поэтому Дмитрий смог сравнительно быстро и легко рассредоточить их по всему северному берегу Оки от Любутска до Коломны. Если военачальники Мамая вздумают где-нибудь в одном или нескольких местах перейти Оку вброд и учинить грабеж в московских волостях, тут их примут в копья. Легкие отряды конных разведчиков сторожили на рязанской стороне.
Наиболее важными звеньями всей окской обороны стали Коломна и пока еще небольшой Серпухов, расположенный при впадении в Оку Нары. Серпухов входил в число городов, что достались от покойного родителя князю Владимиру Андреевичу. Сейчас, когда Владимир, узнав об ордынской угрозе, поспешил из Новгорода к окскому рубежу, и ему и Дмитрию было особенно отчетливо видно: Серпухов расположен удивительно выгодно, он «держит», будто десница лучника, громадный извив окского русла. Этому городу должно бы уделять нисколько не меньше внимания, чем Коломне. Москва, Коломна и Серпухов создают своего рода треугольник, обращенный опорной стороной против южной опасности — прежде всего ордынской, но, может быть, и рязанской.
Тем временем разведка донесла, что, отягощенный полоном враг ушел в степь. Наконец-то можно было снять полки с береговой линии и дать возможность ратникам вернуться к своим семьям, к спелым нивам, ждущим людской заботы. В этом году удалось сберечь стада и табуны Междуречья, сохранить урожай — и от Литвы, и от Орды.
Можно было Дмитрию и людям его княжого совета подумать вслух о том, что изнурительные испытания минувших лет все же не прошли для них даром. Ольгерд, кажется, достаточно проучен и посрамлен, чтобы не затевать впредь новых вселитовских походов на Москву. Утихомирятся Гедиминовичи, не так-то вольготно станет и Михаилу Тверскому, войдет в разум Святослав Смоленский. Если первая Литовщина показала, что у Москвы еще не было настоящей воинской разведки, то ныне она существует, на Оке действовала неплохо. И вообще опыт держания окского берега удался, а такого опыта еще ни у кого из предшественников Дмитрия не было. Из этого опыта, если его придется повторять, может сложиться совершенно новый способ оборонного стояния против Орды. Окский заслон при условии его продления от Любутска и Тарусы, от Серпухова и Коломны до Рязани, до Мурома и Нижнего Новгорода, превратится в щит общерусской весомости. Да ведь уже и сегодня, держа готовые к бою полки на московском берегу, Дмитрий думал не только об охране своих наследственных волостей, но и о мирной жизни всех русских княжеств и земель, находящихся у него за спиной.
Одно лишь огорчало: пока стояли, ощетинясь оружием, на московском берегу, с противоположного, рязанского натягивало то здесь, то там гарью пожогов, мерещились детские крики, вопли женщин. Они-то там беззащитные, потому что свой князь как сквозь землю провалился. Небось сидит где-нибудь в сырых мхах и надрывает себе душу плачем бессилия. А то еще и на Москву злобится, что у нее-де только о своих попечение.
Но даже своим недвижным стоянием на речном рубеже Москва часть рязанской земли как-никак оберегала. По крайней мере, ордынцы не очень-то наведывались в приречные рязанские волости, опасаясь возможного удара из-за реки. Так что не вали, Олег Иванович, с больной-то головы на здоровую. Это ты, брате, о своем лишь печешься и гнев свой проливаешь без разбору, куда попади. Хочешь везде один управиться, а мало где поспеваешь. Славы твоей на полтину, а сраму на гривну. И поплачут еще рязанские сироты от твоих, княже, забот.
Глава восьмая
I
II
Конечно, пристрастность летописной брани налицо. Рязанское хвастовство вряд ли было на самом деле таким безоглядным, что на сражение пошли без щитов, копий и сабель. Но, будучи патриотом Рязани, Иловайский вынужден подтвердить, что в отрывке содержится «значительная доля правды». Более чем столетнее непосредственное соседство с Ордой не могло не наложить своего мрачного отпечатка на образ поведения рязанцев. Понятны истоки особой рязанской «суровости» и «свирепости». Понятна и причина чрезмерного «высокоумия»: естественное понятие о достоинстве и чести, постоянно смешиваемое с грязью, дало наконец вывихнутый росток гордыни.
Но Иловайский имел в виду не только это. По его мнению, рязанцы переняли от Орды многие навыки и приемы ратного дела и прежде всего научились у степных соседей пользоваться арканами. На эти-то арканы — «ремение» и «ужища» — и понадеялись, видимо, ратники Олега как на главное свое преимущество в предстоящем сражении.
Брань, по летописям, произошла «на Скорнищеве», или, как у Татищева, «на Скорневцеве». Местоположение этого урочища (или села) ныне неизвестно. Судя по всему, московское войско переправилось через Оку и углубилось в область Олега Рязанского. У того же Татищева о сражении читаем: «брань люта и сеча зла, рязанцы убо биющеся крепце». Эта картина беспощадного поединка двух противников может быть дополнена подробностями Никоновского летописца, несколько насмешливого к воинам Олега: «Рязанци убо мехающеся вензми и ремением и ужищи и ничтоже успеша, но падоша мертвый, аки снопы, и, акы свиньи, заклани быша».
Арканы хороши в поединке, единоборстве, в погоне или в тот час боя, когда сплошные ряды противников раздробятся, появится свободное пространство и одиночные живые цели. То ли рязанцы не научились еще как следует владеть татарскими арканами, то ли Дмитрий Боброк, быстро сообразовавшись с обстановкой, от начала до конца держал свои полки плотным стеноподобным строем, но заемное оружие подвело Олега, и он бежал, сопровождаемый малым остатком разбитой рати.
Известно, что в числе бояр и воевод рязанского князя имелись выходцы из Орды, принявшие православие, один из них даже женился на дочери Олега. Но эти люди были и сами беглецы, они приехали в Рязань сам-друг, а вовсе не во главе сотен, до зубов вооруженных. Так что Олег мог надеяться лишь на себя: на то, что сумеет вовремя исчезнуть в лесной темени: вовремя нанести оттуда неожиданный удар. Не было случая, чтобы, потерпев поражение, он хоть раз отважился укрыться за стенами Рязани и переждать там осаду. Судя по всему, его столица, сплошь деревянная, то и дело предаваемая огню ордынцами, не имела даже более-менее надежной крепости.
Вот и теперь, ускользнув с поля боя, Олег устремился не в Рязань, но куда-то еще — в лесные, заваленные снегом глухомани.
Естественным шагом Дмитрия Ивановича, который он и предпринял, узнав о победе под Скорнищевом, было занять Рязань. Но, конечно, занимать ее следовало не своими собственными войсками. Не могло быть и речи о том, чтобы отныне прекратилось самостоятельное существование великого княжества Рязанского. Олега надо было только наказать, и он примерно наказан. Не одним лишь уроном живой силы и позором бегства, но и известием — быстро ему донесут, — что в Рязань въехал и посажен на великий стол его двоюродный брат Владимир Дмитриевич, князь пронский.
Однако в ту же зиму, отсидевшись неведомо где и неизвестно откуда прикопив сил, рязанец приступил к своей столице и изгнал брата — «самозванца» — ставленника Москвы. Жалел только, что удалось родичу ускользнуть из его рук. Вскоре, правда, пронского князя поймали, и Олег привел его «в свою волю». Видимо, принуждение подчиниться оказалось насильственным. Неизвестно даже, был ли Владимир Дмитриевич в конце концов отпущен домой. Слухи об этих событиях до Москвы доходили невнятные. Вот ведь она, Рязань, совсем близко, но Дмитрию Ивановичу, как ни странно, лучше были известны дела ордынские, чем то, что происходило сейчас в сумеречно-молчаливом Заочье.
Минул год после боя у Скорнищева, и московский великий князь узнал, что Владимира Дмитриевича Пронского больше нет в живых. Загадочная скоропостижная кончина заставила предполагать, что тут не все чисто и что, приводя двоюродного брата в повиновение, Олег его порядочно «примучил». Впрочем, не зная истинных обстоятельств смерти, решили не давать догадкам волю. Дмитрий мог только посожалеть, что лишился еще одного человека, который, кажется, доверял московскому делу и смотрел на вещи более широко, чем его ныне здравствующий родственник.
Да, ордынскую подноготную Дмитрий знал, пожалуй, получше. По крайней мере, донесение разведки о том, что Мамай отправил рать в русские пределы, его в отличие от Олега не застало врасплох, хотя и было отчасти неожиданностью, наперед не расчисленной. Ведь как раз накануне москвичам стало известно, что в Орде после годов сравнительного затишья снова вспыхнула «замятия»: жертвами резни оказалось еще несколько чингисхановичей; в кровопролитных стычках погибло множество простых воинов. Все это происходило в Сарае, но уж явно не без участия Мамая, не оставлявшего надежд возвратиться в великую столицу. Трудно было предположить, что именно в такое хлопотное время он отправит часть своего войска изгоном на русские земли. Олег оказался совсем не подготовлен к сопротивлению. Мамаевы воеводы безнаказанно сожгли несколько его городков. Рязанец в очередной раз запрятался в какие-то потайные урочища, недосягаемые ни для друга, ни для врага.
Да и на чью дружескую поддержку мог он уповать? Единственно на московскую, но с Дмитрием у него не было мира.
Ордынский набег пришелся на время, когда после третьей Литовщины московские великокняжеские полки еще не были разведены по городам, на свои исходные места. Поэтому Дмитрий смог сравнительно быстро и легко рассредоточить их по всему северному берегу Оки от Любутска до Коломны. Если военачальники Мамая вздумают где-нибудь в одном или нескольких местах перейти Оку вброд и учинить грабеж в московских волостях, тут их примут в копья. Легкие отряды конных разведчиков сторожили на рязанской стороне.
Наиболее важными звеньями всей окской обороны стали Коломна и пока еще небольшой Серпухов, расположенный при впадении в Оку Нары. Серпухов входил в число городов, что достались от покойного родителя князю Владимиру Андреевичу. Сейчас, когда Владимир, узнав об ордынской угрозе, поспешил из Новгорода к окскому рубежу, и ему и Дмитрию было особенно отчетливо видно: Серпухов расположен удивительно выгодно, он «держит», будто десница лучника, громадный извив окского русла. Этому городу должно бы уделять нисколько не меньше внимания, чем Коломне. Москва, Коломна и Серпухов создают своего рода треугольник, обращенный опорной стороной против южной опасности — прежде всего ордынской, но, может быть, и рязанской.
Тем временем разведка донесла, что, отягощенный полоном враг ушел в степь. Наконец-то можно было снять полки с береговой линии и дать возможность ратникам вернуться к своим семьям, к спелым нивам, ждущим людской заботы. В этом году удалось сберечь стада и табуны Междуречья, сохранить урожай — и от Литвы, и от Орды.
Можно было Дмитрию и людям его княжого совета подумать вслух о том, что изнурительные испытания минувших лет все же не прошли для них даром. Ольгерд, кажется, достаточно проучен и посрамлен, чтобы не затевать впредь новых вселитовских походов на Москву. Утихомирятся Гедиминовичи, не так-то вольготно станет и Михаилу Тверскому, войдет в разум Святослав Смоленский. Если первая Литовщина показала, что у Москвы еще не было настоящей воинской разведки, то ныне она существует, на Оке действовала неплохо. И вообще опыт держания окского берега удался, а такого опыта еще ни у кого из предшественников Дмитрия не было. Из этого опыта, если его придется повторять, может сложиться совершенно новый способ оборонного стояния против Орды. Окский заслон при условии его продления от Любутска и Тарусы, от Серпухова и Коломны до Рязани, до Мурома и Нижнего Новгорода, превратится в щит общерусской весомости. Да ведь уже и сегодня, держа готовые к бою полки на московском берегу, Дмитрий думал не только об охране своих наследственных волостей, но и о мирной жизни всех русских княжеств и земель, находящихся у него за спиной.
Одно лишь огорчало: пока стояли, ощетинясь оружием, на московском берегу, с противоположного, рязанского натягивало то здесь, то там гарью пожогов, мерещились детские крики, вопли женщин. Они-то там беззащитные, потому что свой князь как сквозь землю провалился. Небось сидит где-нибудь в сырых мхах и надрывает себе душу плачем бессилия. А то еще и на Москву злобится, что у нее-де только о своих попечение.
Но даже своим недвижным стоянием на речном рубеже Москва часть рязанской земли как-никак оберегала. По крайней мере, ордынцы не очень-то наведывались в приречные рязанские волости, опасаясь возможного удара из-за реки. Так что не вали, Олег Иванович, с больной-то головы на здоровую. Это ты, брате, о своем лишь печешься и гнев свой проливаешь без разбору, куда попади. Хочешь везде один управиться, а мало где поспеваешь. Славы твоей на полтину, а сраму на гривну. И поплачут еще рязанские сироты от твоих, княже, забот.
Глава восьмая
ИЗМЕНА ВЕЛЬЯМИНОВА
I
«В лето»... такое-то случилось то-то и то-то. «Того же лета»... произошло следующее... Так, с указания на год события начиналось в русских летописях почти любое новое предложение. Время года (весна, осенины), а тем более месяц и число происшествия уточнялись только в особо исключительных случаях: рождение или смерть князя; день сражения; иногда — солнечное затмение или другое поразительное, с точки зрения средневекового человека, небесное знамение.
17 сентября 1374 года летописцы посчитали нужным отметить, задержать на этом числе внимание читателей. В Москве в тот день скончался дядя великого князя Дмитрия Василий Васильевич Вельяминов.
Внимание, проявленное летописцами к кончине Вельяминова, отражало отношение к ней и в Кремле, и вообще в московской земле. Умер не только родственник великого князя, не только сановитый и богатый боярин, член московского правительства. Скончался тысяцкий, отец и дед которого также были московскими тысяцкими. Почил властелин, имени которого трепетал, ослушаться которого боялся весь городской и посадский черный люд.
Ремесленное чернолюдство делилось на сотни, управляемые соцкими, последние, в свою очередь, подчинялись тысяцкому. Вот что пишет о месте и значении этой должности историк Древней Руси академик М. Н. Тихомиров: «...тысяцкий назначался князем, но это не мешало тысяцким при поддержке бояр и горожан становиться грозной силой, с которой приходилось считаться самим великим князьям. Ведая судебной расправой над городским населением, распределением повинностей и торговым судом, тысяцкие вступали в близкие отношения с верхами городского населения, а при благоприятных условиях могли опереться на широкие круги горожан. Поэтому смена тысяцкого затрагивала интересы многих горожан и была важным политическим делом, а не простой сменой одного княжеского чиновника другим. Этим объясняется тенденция тысяцких передавать свою должность по наследству...»
У Василия Васильевича было три сына — Иван, Микула и Полиевкт. Видимо, умирая, Вельяминов-отец пребывал в невозмутимой уверенности, что должность тысяцкого венценосный племянник передаст его старшему сыну Ивану.
Но этого не произошло. Летописцы-современники умалчивают о причинах, побудивших великого князя Дмитрия упразднить родовую должность Вельяминовых. Вполне возможно, что какие-то первоначальные толкования у них на сей счет имелись, но были опущены при составлении позднейших летописных сводов. Кое о чем мы можем догадаться, если присмотримся еще раз к уже размотанным узластым нитям «вельяминовского клубка». Достаточно вспомнить загадочное убийство тысяцкого Алексея Босоволкова-Хвоста и последовавшую за ним ссылку Василия Вельяминова в Рязань. Нелишне держать в памяти и «басню» о том, как дядя-тысяцкий во время свадьбы своего племянника подменил подаренный ему золотой пояс. Почему бы не допустить, что эта «басня» впервые была обнародована не много десятилетий спустя, а что знал о ней и сам Дмитрий Иванович, участвовавший сейчас в похоронах своего властолюбивого дяди? Знал, но молчал, подавляя в себе обиду.
Но для наших целей достаточно ограничиться тем, что сказано об особом весе должности тысяцкого у М. Н. Тихомирова. Безусловно, сироте Дмитрию, отроку, а затем и юноше, «приходилось считаться» с той «грозной силой», которую представлял собою на Москве покойный Василий Васильевич. Если даже, покровительствуя своему племяннику в княжом совете, Вельяминов был с ним предельно мягок, уважителен, наконец, чистосердечен и бескорыстен, Дмитрий рано или поздно должен был почувствовать, что дядя все-таки держит в руках слишком великую и самостоятельную власть, при которой он, Дмитрий, — лицо в некотором роде внешнее. Дядя то и дело поступает от его имени, прикрывается его именем, а может быть, и злоупотребляет его именем. И в то же время дядино имя слышно на каждом шагу. Рано или поздно такое положение должно было задеть самолюбие взрослеющего великого князя, и если не он сам первым увидел, то кто-нибудь из его окружения — тот же Владимир или митрополит Алексей, или кто из бояр-сверстников — мог однажды ему намекнуть на некоторую чрезмерность власти, которую успел за эти годы стяжать раздавшийся по всем статьям вширь тысяцкий.
Опять-таки область домыслов и предположений, но вполне вероятно, что с какого-то дня и часа Дмитрий перестал обижаться про себя и начал вслух, в глаза высказывать всесильному родичу накопившиеся обиды, а того такие высказывания не могли не задеть за живое и оценивались не иначе, как проявление мальчишеской неблагодарности за все, что он, тысяцкий, для своего дорогого, паче родимых детищ любимого племянника сделал и делает, забывая есть и спать, уподобляясь верному псу и т. д. и т. д. Дед Вельяминова служил прадеду Дмитрия и его деду, уж век скоро потомственной службе, и должна же быть какая-то за нее отплата? Хотя бы в том состоящая, что по смерти Василия место тысяцкого останется за его родом.
Так, похоже, думали не только в семье Вельяминовых. У покойника на Москве и за ее пределами осталось великое множество приятелей, нажитых за долгие годы его властвования, всяк по-своему обязанных ему. Эти приятельство и обязанности, понятно, переносились теперь на Ивана Васильевича. Он постоит за своя людишки, не даст их в обиду ни княжеским тиунам, ни митрополичьему суду. А они-то уж расстараются для своего господина.
Наверное, и старший вельяминовский сын был не менее покойного родителя уверен: завтра-послезавтра под белы руки поведут его к велик-князю и тот при всем честном собрании посвятит его в наследственное званье.
Было Дмитрию о чем задуматься.
Годы прикапливали ему житейского разумения, приучали разбираться в окружающих людях, в человеке вообще. Ему с детства посчастливилось знать и прививать себе пример тех мужей совести, что жили не хлебом единым, чьей неусыпной заботой была судьба отеческой земли, ее вдовиц и сирот, ибо этим последним не на всяк день и хлебца-то единого достает — ржаного насущного сухарика. Он видел людей, за которыми если и водилась какая корысть, то в самой малой малости, ни для кого не обидной. Всякая ведь тварь живая — от пташки до человека — ищет, чем напитать чрево свое, с кем утолить голод любовный, алчет покоя и тепла, радости плотской и веселости духовной. Это и не корысть вовсе, а благой закон естества, на всех и каждого изливаемый, имя же ему равность. Видел Дмитрий: властелину людскому нужно только следить, чтобы, исполняя закону никто не превышал свою житейскую меру. Потому что тут — в превышении — и проступала на свет божий темная корысть.
Но видел он и еще один закон, тоже, казалось ему, не менее благой, и имя ему было разность. Все на свете разнилось и различествовало: звезда от звезды, птица от птицы, семя от семени, плод от плода, язык от языка, народ от народа, старый от малого, мужеск пол от женска, мирянин от инока, князь от боярина, купец от смерда. И не зря ведь, не напрасно разнилось, но для взаимной нужности, для вящей красы мира.
Эти-то равность и разность были как два полных до верху водоноса на коромысле — удобно и нетяжело нести хоть в гору, хоть под гору. Но если убывала равность, начинало возмущаться естество людское. И если нарушалась разность, оно же протестовало. Все неживое и живое стремилось быть непохожим, неодинаковым и в то же самое время уповало на справедливость, жаждало уподоблений, чаяло общей меры вещей.
Василий Вельяминов хотел уравняться с Дмитрием не только в силе власти, но и в родовой ее преемственности, и это не могло не беспокоить великого князя. Они не должны, не имеют права быть ровней, ибо тогда разрушится единство земной власти. Преступая разность, покойный тысяцкий преступал и равность: на целую голову поднялся он над другими боярами княжого совета.
Дед Дмитрия, Иван Данилович, оставил по себе благодарную память в московском боярстве — он его сплотил вокруг себя, наделил добром и службой в меру каждого, завещал потомкам своим беречь и поощрять боярских детей, памятовать: крепки бояре — крепки и ратники, крепко и крестьянство. Но и за боярами послеживай, княже, чтоб не грабили своих холопов, чтоб друг перед другом не завышались сильно, плодя зависти и раздоры.
Вельяминовы ныне очень уж завысились — это не одного Дмитрия обижало и беспокоило. Отдать сейчас тысяцкое кормило Ивану — значит еще поощрить вельяминовский запышливый разгон. Потачка такая чревата смутами в самом ближайшем великокняжеском окружении.
Видимо, Дмитрий учитывал и какие-то личные свойства своего двоюродного брата Ивана — свойства, которые, кстати, не замедлили проявиться, как лишь тот узнал, что ему в наследственном звании отказано.
Поступок великого князя был неожиданностью, почти вызывающей, и не для одного лишь Вельяминова-сына. Дмитрий не просто отказал ему, как таковому, он упразднял отныне на Москве... саму должность тысяцкого. Впечатление было, как если бы кто взял да и срыл за ночь, разобрав до основания, одну из воротных башен Кремля, а на пустом месте наспех соорудил тын из ольховых жердей.
Но впечатление впечатлением, а у Дмитрия все, оказывается, было продумано до тонкостей. Часть полномочий городского головы переходила к вновь учреждаемому наместнику Москвы — такому же чиновнику, какие сидят по всем иным великим и малым городам Белого княжения. Другую часть правомочий тысяцкого Дмитрий оставлял за собой лично.
Необычность нововведения смутила многих и в городе и на посадах. Дело не только в привычке, которая круто ломалась. Вельяминовы — род большой: братья, сыновья покойного, куча боковой родни. Обида хоть и косвенно, а задела каждого. Задела она и всяческих доброхотов и приятелей семейства, связанных с покойником большей или меньшей корыстью. Резкость великокняжеского определения могла смутить и тех бояр, кто не кумился с Вельяминовыми. Устойчивость бытовых и гражданских преимуществ, переходящих из рода в род, ценилась в этой среде очень высоко. А вдруг молодой князь, почуяв свободу от длительной дядиной опеки, начнет ломать иные порядки, ломиться на иные дворы?
Иван Вельяминов не просто оскорбился — он оскорбился непереносимо. Чем больше его жалели, чем искренней ему сочувствовали, тем сильнее разгоралось в нем ретивое. О смирении не могло быть и речи. Он был по крови тысяцкий, он не желал быть просто одним из московских бояр. Он мог быть только первенствующим боярином Москвы, не уступающим по могуществу власти своему братану и сверстнику, которому повезло родиться в княжеской колыбели и которому стать великим князем московским и владимирским помогал не кто иной, как Василий Васильевич Вельяминов.
А если ему, Ивану, не бывать тысяцким, то еще поглядеть надо, останется ли Дмитрий великим князем!
17 сентября 1374 года летописцы посчитали нужным отметить, задержать на этом числе внимание читателей. В Москве в тот день скончался дядя великого князя Дмитрия Василий Васильевич Вельяминов.
Внимание, проявленное летописцами к кончине Вельяминова, отражало отношение к ней и в Кремле, и вообще в московской земле. Умер не только родственник великого князя, не только сановитый и богатый боярин, член московского правительства. Скончался тысяцкий, отец и дед которого также были московскими тысяцкими. Почил властелин, имени которого трепетал, ослушаться которого боялся весь городской и посадский черный люд.
Ремесленное чернолюдство делилось на сотни, управляемые соцкими, последние, в свою очередь, подчинялись тысяцкому. Вот что пишет о месте и значении этой должности историк Древней Руси академик М. Н. Тихомиров: «...тысяцкий назначался князем, но это не мешало тысяцким при поддержке бояр и горожан становиться грозной силой, с которой приходилось считаться самим великим князьям. Ведая судебной расправой над городским населением, распределением повинностей и торговым судом, тысяцкие вступали в близкие отношения с верхами городского населения, а при благоприятных условиях могли опереться на широкие круги горожан. Поэтому смена тысяцкого затрагивала интересы многих горожан и была важным политическим делом, а не простой сменой одного княжеского чиновника другим. Этим объясняется тенденция тысяцких передавать свою должность по наследству...»
У Василия Васильевича было три сына — Иван, Микула и Полиевкт. Видимо, умирая, Вельяминов-отец пребывал в невозмутимой уверенности, что должность тысяцкого венценосный племянник передаст его старшему сыну Ивану.
Но этого не произошло. Летописцы-современники умалчивают о причинах, побудивших великого князя Дмитрия упразднить родовую должность Вельяминовых. Вполне возможно, что какие-то первоначальные толкования у них на сей счет имелись, но были опущены при составлении позднейших летописных сводов. Кое о чем мы можем догадаться, если присмотримся еще раз к уже размотанным узластым нитям «вельяминовского клубка». Достаточно вспомнить загадочное убийство тысяцкого Алексея Босоволкова-Хвоста и последовавшую за ним ссылку Василия Вельяминова в Рязань. Нелишне держать в памяти и «басню» о том, как дядя-тысяцкий во время свадьбы своего племянника подменил подаренный ему золотой пояс. Почему бы не допустить, что эта «басня» впервые была обнародована не много десятилетий спустя, а что знал о ней и сам Дмитрий Иванович, участвовавший сейчас в похоронах своего властолюбивого дяди? Знал, но молчал, подавляя в себе обиду.
Но для наших целей достаточно ограничиться тем, что сказано об особом весе должности тысяцкого у М. Н. Тихомирова. Безусловно, сироте Дмитрию, отроку, а затем и юноше, «приходилось считаться» с той «грозной силой», которую представлял собою на Москве покойный Василий Васильевич. Если даже, покровительствуя своему племяннику в княжом совете, Вельяминов был с ним предельно мягок, уважителен, наконец, чистосердечен и бескорыстен, Дмитрий рано или поздно должен был почувствовать, что дядя все-таки держит в руках слишком великую и самостоятельную власть, при которой он, Дмитрий, — лицо в некотором роде внешнее. Дядя то и дело поступает от его имени, прикрывается его именем, а может быть, и злоупотребляет его именем. И в то же время дядино имя слышно на каждом шагу. Рано или поздно такое положение должно было задеть самолюбие взрослеющего великого князя, и если не он сам первым увидел, то кто-нибудь из его окружения — тот же Владимир или митрополит Алексей, или кто из бояр-сверстников — мог однажды ему намекнуть на некоторую чрезмерность власти, которую успел за эти годы стяжать раздавшийся по всем статьям вширь тысяцкий.
Опять-таки область домыслов и предположений, но вполне вероятно, что с какого-то дня и часа Дмитрий перестал обижаться про себя и начал вслух, в глаза высказывать всесильному родичу накопившиеся обиды, а того такие высказывания не могли не задеть за живое и оценивались не иначе, как проявление мальчишеской неблагодарности за все, что он, тысяцкий, для своего дорогого, паче родимых детищ любимого племянника сделал и делает, забывая есть и спать, уподобляясь верному псу и т. д. и т. д. Дед Вельяминова служил прадеду Дмитрия и его деду, уж век скоро потомственной службе, и должна же быть какая-то за нее отплата? Хотя бы в том состоящая, что по смерти Василия место тысяцкого останется за его родом.
Так, похоже, думали не только в семье Вельяминовых. У покойника на Москве и за ее пределами осталось великое множество приятелей, нажитых за долгие годы его властвования, всяк по-своему обязанных ему. Эти приятельство и обязанности, понятно, переносились теперь на Ивана Васильевича. Он постоит за своя людишки, не даст их в обиду ни княжеским тиунам, ни митрополичьему суду. А они-то уж расстараются для своего господина.
Наверное, и старший вельяминовский сын был не менее покойного родителя уверен: завтра-послезавтра под белы руки поведут его к велик-князю и тот при всем честном собрании посвятит его в наследственное званье.
Было Дмитрию о чем задуматься.
Годы прикапливали ему житейского разумения, приучали разбираться в окружающих людях, в человеке вообще. Ему с детства посчастливилось знать и прививать себе пример тех мужей совести, что жили не хлебом единым, чьей неусыпной заботой была судьба отеческой земли, ее вдовиц и сирот, ибо этим последним не на всяк день и хлебца-то единого достает — ржаного насущного сухарика. Он видел людей, за которыми если и водилась какая корысть, то в самой малой малости, ни для кого не обидной. Всякая ведь тварь живая — от пташки до человека — ищет, чем напитать чрево свое, с кем утолить голод любовный, алчет покоя и тепла, радости плотской и веселости духовной. Это и не корысть вовсе, а благой закон естества, на всех и каждого изливаемый, имя же ему равность. Видел Дмитрий: властелину людскому нужно только следить, чтобы, исполняя закону никто не превышал свою житейскую меру. Потому что тут — в превышении — и проступала на свет божий темная корысть.
Но видел он и еще один закон, тоже, казалось ему, не менее благой, и имя ему было разность. Все на свете разнилось и различествовало: звезда от звезды, птица от птицы, семя от семени, плод от плода, язык от языка, народ от народа, старый от малого, мужеск пол от женска, мирянин от инока, князь от боярина, купец от смерда. И не зря ведь, не напрасно разнилось, но для взаимной нужности, для вящей красы мира.
Эти-то равность и разность были как два полных до верху водоноса на коромысле — удобно и нетяжело нести хоть в гору, хоть под гору. Но если убывала равность, начинало возмущаться естество людское. И если нарушалась разность, оно же протестовало. Все неживое и живое стремилось быть непохожим, неодинаковым и в то же самое время уповало на справедливость, жаждало уподоблений, чаяло общей меры вещей.
Василий Вельяминов хотел уравняться с Дмитрием не только в силе власти, но и в родовой ее преемственности, и это не могло не беспокоить великого князя. Они не должны, не имеют права быть ровней, ибо тогда разрушится единство земной власти. Преступая разность, покойный тысяцкий преступал и равность: на целую голову поднялся он над другими боярами княжого совета.
Дед Дмитрия, Иван Данилович, оставил по себе благодарную память в московском боярстве — он его сплотил вокруг себя, наделил добром и службой в меру каждого, завещал потомкам своим беречь и поощрять боярских детей, памятовать: крепки бояре — крепки и ратники, крепко и крестьянство. Но и за боярами послеживай, княже, чтоб не грабили своих холопов, чтоб друг перед другом не завышались сильно, плодя зависти и раздоры.
Вельяминовы ныне очень уж завысились — это не одного Дмитрия обижало и беспокоило. Отдать сейчас тысяцкое кормило Ивану — значит еще поощрить вельяминовский запышливый разгон. Потачка такая чревата смутами в самом ближайшем великокняжеском окружении.
Видимо, Дмитрий учитывал и какие-то личные свойства своего двоюродного брата Ивана — свойства, которые, кстати, не замедлили проявиться, как лишь тот узнал, что ему в наследственном звании отказано.
Поступок великого князя был неожиданностью, почти вызывающей, и не для одного лишь Вельяминова-сына. Дмитрий не просто отказал ему, как таковому, он упразднял отныне на Москве... саму должность тысяцкого. Впечатление было, как если бы кто взял да и срыл за ночь, разобрав до основания, одну из воротных башен Кремля, а на пустом месте наспех соорудил тын из ольховых жердей.
Но впечатление впечатлением, а у Дмитрия все, оказывается, было продумано до тонкостей. Часть полномочий городского головы переходила к вновь учреждаемому наместнику Москвы — такому же чиновнику, какие сидят по всем иным великим и малым городам Белого княжения. Другую часть правомочий тысяцкого Дмитрий оставлял за собой лично.
Необычность нововведения смутила многих и в городе и на посадах. Дело не только в привычке, которая круто ломалась. Вельяминовы — род большой: братья, сыновья покойного, куча боковой родни. Обида хоть и косвенно, а задела каждого. Задела она и всяческих доброхотов и приятелей семейства, связанных с покойником большей или меньшей корыстью. Резкость великокняжеского определения могла смутить и тех бояр, кто не кумился с Вельяминовыми. Устойчивость бытовых и гражданских преимуществ, переходящих из рода в род, ценилась в этой среде очень высоко. А вдруг молодой князь, почуяв свободу от длительной дядиной опеки, начнет ломать иные порядки, ломиться на иные дворы?
Иван Вельяминов не просто оскорбился — он оскорбился непереносимо. Чем больше его жалели, чем искренней ему сочувствовали, тем сильнее разгоралось в нем ретивое. О смирении не могло быть и речи. Он был по крови тысяцкий, он не желал быть просто одним из московских бояр. Он мог быть только первенствующим боярином Москвы, не уступающим по могуществу власти своему братану и сверстнику, которому повезло родиться в княжеской колыбели и которому стать великим князем московским и владимирским помогал не кто иной, как Василий Васильевич Вельяминов.
А если ему, Ивану, не бывать тысяцким, то еще поглядеть надо, останется ли Дмитрий великим князем!
II
Над Москвой истаивал сытный дух масленой седмицы 1375 года. Минувшим летом снова был мор в людях и падеж скота, к тому же выдалось великое бездождие, хлебов недобрали. И все-таки к празднику прикоплено пшеничной мучицы и животного маслица, чтоб проводить его по-доброму, как встарь заведено.
В эти дни Дмитрия Ивановича расстроило известие об исчезновении Ивана Вельяминова. Самовольно и тайно отъехал из Москвы обиженный боярин. Знать бы, куда подался и с чем?.. В тот же час, докладывали купцы, Некомат исчез — тароватый гость-сурожанин, то ли грек, то ли генуэзец, но уж наверняка ордынский соглядатай. Если бежали они по обоюдному сговору, то, ничего не скажешь, парочка подобралась знатная.
Не порадовало и следующее о них донесение: след беглецов оборвался у ворот Твери. Как-то поведет себя князь Михаил Александрович?
Исход Литовщины как будто угомонил наконец гордого тверича. С Москвою ныне мир, и сын Михаила, немало прождавший на митрополичьем дворе, пока отец соберется его выкупить, вот уже год, как вернулся под отчий кров. Но мир по нынешним временам как зыбкий сон: неведомо, что может в следующий миг померещиться. А вне русских пределов спокойно ли? Мамай, слыхать, непрестанно поносит и честит Дмитрия Ивановича: обещал-де Митька дань платить ежегодно, а едва один разок собрал по отъезде из Орды; да еще и на Оке стоял всей силой, угрожая Мамаевым воеводам; если б не моровое поветрие прошлого года, не скудость подножных кормов, Мамай был бы уже в Москве со многими тьмами войска и отодрал за уши молодого обманщика... Словом, полное размирье с Мамаем, того и жди, снова кинет он ярлык тверичу.
А незадолго до бегства Вельяминова прискакал в Москву кашинский князь Василий, внук покойного Василия Михайловича. Родовой удел у него отнят, а сам принужден жить под надзором в Твери, откуда теперь и выскользнул с великим трудом. Вельяминов жалобы кашинца сам слышал, как слышал он и слова, которыми того в Кремле утешали и подбадривали. И вообще он знает много, чересчур даже много подробностей московской политики и мало ли что может выболтать со зла. В кои-то веки слыхано, чтоб переметывались к тверичу московские бояра, и вот такой подарочек.
Известно, боярин — лицо вольное, разонравился ему один хозяин, может открыто уходить к другому со всем скарбом, со всей дружиной, недаром и в любом междукняжеском договоре пишется непременное: «а бояром и слугам волным воля». Но исчезнуть втихомолку, не сняв с себя при свидетелях крестоцеловальный обет, — это уже измена низкая, повадка ползучего гада!
Измена!..
Слово это, пахнущее куплей и продажей, выгодной сделкой, больно хлестануло по самолюбию всех Вельяминовых, которые поспешили откреститься от предателя. Возбудились горячие толки и в прочих боярских семьях. Нет греха для честного слуги и воина постыдней измены! И что рассчитывает получить Иван за иудин свой подвиг?
Рассчитывал он на многое. В Твери — не скупясь, с размахом — уже делили Русь наново: великое Белое княжение — господину Михаилу Александровичу! Вельяминову — чины высокие, волости богатые, Некомату — открытая дорога в меховые и медвяные русские заказники... Под стать один другому подобрались сообщники — сговорясь, киселей не разводили. Тем же великим постом оба перебежчика подались в Орду к Мамаю с обещанием не возвращаться в Тверь без великого ярлыка. Михаил подождал немного и, как только получил весть, что его новые слуги благополучно миновали великокняжеские заставы, отбыл в Литву — к сестре и зятю. Может, и напоследок пособит ему старый литовец? Случай-то верный и вряд ли такой еще представится. Ольгерд по обыкновению был невозмутим, непроницаем. Тверич не загостился в Вильно, распирало любопытство: Некомат поклялся быть назад к середине лета.
И не обманул купчина! 14 июля, как по-писаному, его насад приткнулся к тверской пристани. Вместе с Некоматом на берег выбрался посол от Мамая прозвищем Ачихожа. Сердце Михаила Александровича толкнулось сильно, как давеча нос лодки об измочаленную доску. Привезли!.. Великий ярлык снова вернулся на свою тверскую отчизну. И отныне — навсегда! А Иван Вельяминов где же?.. Он пока в Орде остался — киличеем Великой Твери, доверенным лицом великого князя владимирского Михаила Александровича... Мамай обещал: помогу своему верному улуснику Михаилу против Митьки.
В тот же самый день 14 июля — летописцы запомнили и записали — до предела возбужденный, ликующий Михаил отправляет в Москву посла с объявлением войны. Одновременно из Твери на стругах и насадах выходит рать, воеводам которой предписано спуститься вниз по Волге и захватить Углече Поле. Одновременно же уходит отряд вверх по Тверце, с тем чтобы посадить наместников нового великого князя владимирского в Торжке. Исполнились все сроки! Наконец-то десятилетия унижений позади. Только бы утвердиться незыблемо в своей законной наследственной власти, и вся Русь воспрянет под щедрой и милостивой рукою Твери. И колокол от золотого тверского Спаса, увезенный когда-то Калитой, вернется на родину...
В эти дни Дмитрия Ивановича расстроило известие об исчезновении Ивана Вельяминова. Самовольно и тайно отъехал из Москвы обиженный боярин. Знать бы, куда подался и с чем?.. В тот же час, докладывали купцы, Некомат исчез — тароватый гость-сурожанин, то ли грек, то ли генуэзец, но уж наверняка ордынский соглядатай. Если бежали они по обоюдному сговору, то, ничего не скажешь, парочка подобралась знатная.
Не порадовало и следующее о них донесение: след беглецов оборвался у ворот Твери. Как-то поведет себя князь Михаил Александрович?
Исход Литовщины как будто угомонил наконец гордого тверича. С Москвою ныне мир, и сын Михаила, немало прождавший на митрополичьем дворе, пока отец соберется его выкупить, вот уже год, как вернулся под отчий кров. Но мир по нынешним временам как зыбкий сон: неведомо, что может в следующий миг померещиться. А вне русских пределов спокойно ли? Мамай, слыхать, непрестанно поносит и честит Дмитрия Ивановича: обещал-де Митька дань платить ежегодно, а едва один разок собрал по отъезде из Орды; да еще и на Оке стоял всей силой, угрожая Мамаевым воеводам; если б не моровое поветрие прошлого года, не скудость подножных кормов, Мамай был бы уже в Москве со многими тьмами войска и отодрал за уши молодого обманщика... Словом, полное размирье с Мамаем, того и жди, снова кинет он ярлык тверичу.
А незадолго до бегства Вельяминова прискакал в Москву кашинский князь Василий, внук покойного Василия Михайловича. Родовой удел у него отнят, а сам принужден жить под надзором в Твери, откуда теперь и выскользнул с великим трудом. Вельяминов жалобы кашинца сам слышал, как слышал он и слова, которыми того в Кремле утешали и подбадривали. И вообще он знает много, чересчур даже много подробностей московской политики и мало ли что может выболтать со зла. В кои-то веки слыхано, чтоб переметывались к тверичу московские бояра, и вот такой подарочек.
Известно, боярин — лицо вольное, разонравился ему один хозяин, может открыто уходить к другому со всем скарбом, со всей дружиной, недаром и в любом междукняжеском договоре пишется непременное: «а бояром и слугам волным воля». Но исчезнуть втихомолку, не сняв с себя при свидетелях крестоцеловальный обет, — это уже измена низкая, повадка ползучего гада!
Измена!..
Слово это, пахнущее куплей и продажей, выгодной сделкой, больно хлестануло по самолюбию всех Вельяминовых, которые поспешили откреститься от предателя. Возбудились горячие толки и в прочих боярских семьях. Нет греха для честного слуги и воина постыдней измены! И что рассчитывает получить Иван за иудин свой подвиг?
Рассчитывал он на многое. В Твери — не скупясь, с размахом — уже делили Русь наново: великое Белое княжение — господину Михаилу Александровичу! Вельяминову — чины высокие, волости богатые, Некомату — открытая дорога в меховые и медвяные русские заказники... Под стать один другому подобрались сообщники — сговорясь, киселей не разводили. Тем же великим постом оба перебежчика подались в Орду к Мамаю с обещанием не возвращаться в Тверь без великого ярлыка. Михаил подождал немного и, как только получил весть, что его новые слуги благополучно миновали великокняжеские заставы, отбыл в Литву — к сестре и зятю. Может, и напоследок пособит ему старый литовец? Случай-то верный и вряд ли такой еще представится. Ольгерд по обыкновению был невозмутим, непроницаем. Тверич не загостился в Вильно, распирало любопытство: Некомат поклялся быть назад к середине лета.
И не обманул купчина! 14 июля, как по-писаному, его насад приткнулся к тверской пристани. Вместе с Некоматом на берег выбрался посол от Мамая прозвищем Ачихожа. Сердце Михаила Александровича толкнулось сильно, как давеча нос лодки об измочаленную доску. Привезли!.. Великий ярлык снова вернулся на свою тверскую отчизну. И отныне — навсегда! А Иван Вельяминов где же?.. Он пока в Орде остался — киличеем Великой Твери, доверенным лицом великого князя владимирского Михаила Александровича... Мамай обещал: помогу своему верному улуснику Михаилу против Митьки.
В тот же самый день 14 июля — летописцы запомнили и записали — до предела возбужденный, ликующий Михаил отправляет в Москву посла с объявлением войны. Одновременно из Твери на стругах и насадах выходит рать, воеводам которой предписано спуститься вниз по Волге и захватить Углече Поле. Одновременно же уходит отряд вверх по Тверце, с тем чтобы посадить наместников нового великого князя владимирского в Торжке. Исполнились все сроки! Наконец-то десятилетия унижений позади. Только бы утвердиться незыблемо в своей законной наследственной власти, и вся Русь воспрянет под щедрой и милостивой рукою Твери. И колокол от золотого тверского Спаса, увезенный когда-то Калитой, вернется на родину...