Известно, что последняя из сторож — вместе с остатками первых двух — участвовала и в самой битве, войдя в состав сторожевого полка. Того самого, из которого выехал на единоборство Пересвет и в котором при «первом суиме» стоял великий князь московский.
   Три сторожи были чрезвычайными воинскими подразделениями. Но значит ли это, что в предыдущие месяцы дальние подступы к русским княжествам находились в безнадзорном состоянии?
   Одна из редакций «Сказания...» свидетельствует: нет, не находились. Кроме чрезвычайных сторож, Дмитрий Иванович имел на юге в своем распоряжении еще и долговременно действующую порубежную заставу, и она насчитывала не менее пятидесяти воинов.
   В июле один из этих разведчиков, Андрей Попович сын Семенов, прибыл в Москву и доложил великому князю, что накануне он попал в плен к ордынцам, что допрашивал его лично Мамай, называвший великого князя Митей: «Ведомо ль моему слуге, Мите Московскому, что аз иду к нему в гости... а моей силы 703 000?.. Может ли слуга мой всех нас употчивать?»
   В этой, по определению Карамзина, «сказке о войне Мамаевой», конечно же, ощутимо влияние эпической поэзии. Оно и в явно завышенном числе ордынской «силы», и даже в имени разведчика, схожем с прозвищем былинного богатыря Алеши Поповича. Но и тут под слоем литературного привнесения отчетливо просвечивает историческая подоплека. Застава была, были жестокие порубежные стычки с разведкой врага, были гонцы, покрывавшие в полтора-два дня сотни верст, не щадившие лошадей и самих себя, были великие, поистине богатырские образцы преданности и отваги.
   Гости-сурожане. О том, что в битве наряду с представителями иных сословий участвовали и русские купцы, хорошо известно. Средневековый московский купец, он же гость, вовсе не был похож на малоподвижного, животастого чаехлеба с одутловатым лицом, каким изображают у нас его типичного потомка времен Дикого и Кабанихи. Современный исследователь древнерусского купечества В. Е. Сыроячковский пишет: «Купцы были, несомненно, особым, лучшим элементом ополчения и притом, весьма вероятно, конным». У него же читаем: «Опасность, ждавшая купца и в лесах Севера и во время пути по пустынной степи, заставляла купца вооружаться, сообщала ему внешний облик воина во время его торговых поездок и воспитывала боевые качества в тогдашнем госте. Таким образом, этот гость мог быть полезной единицею и в городском ополчении и быть пригоден и для подлинной военной службы. Умение владеть конем, мечом и луком сближало его с феодальной средой».
   «Сказание о Мамаевом побоище» сообщает, что Дмитрий Иванович, отправляясь в поход, взял с собою десятерых гостей-сурожан. Судя по всему, купцов в ополчении было гораздо больше, но эти десять выделены особо именно потому, что они «сурожане».
   Наиболее видная часть московского купечества в XIV веке делилась на суконников, торговавших с Новгородом, а через Новгород с Ганзой, и сурожан, торговавших на южных рынках, поддерживавших тесную связь с разноплеменным купечеством Сурожа (нынешнего Судака).
   Именно это обстоятельство — осведомленность сурожан «в Ордах и в Фрязех» — выделяло десятерых московских гостей, привлекало к ним особое внимание современников и потомков. В «Сказании...» они названы, как и военные разводчики, по именам, и хотя в разных его редакциях и списках эти имена также слегка видоизменяются, и тут под тонким покровом разночтений залегает пласт достоверности. Вот как именует гостей-сурожан Никоновская летопись: «Василей Капица, Сидор Елферев, Констянтин Волк (фамилия здесь опущена и восстанавливается по „Сказанию...“), Кузма Коверя, Семион Онтонов, Михайло Саларев, Тимофей Весяков, Дмитрей Черной, Дементей Саларев, Иван Ших».
   Этот перечень неоднократно привлекал внимание историков, в частности, признано, что фамилии нескольких купцов имеют греческое происхождение. Но это не значит, что Дмитрий Иванович взял с собой иностранцев, любопытствующих посмотреть на то, как две рати будут уничтожать друг друга. Это были именно русские, московские купцы, но хорошо знающие Восток и Средиземноморье.
   Зачем же он их все-таки взял? «Сказание...» отвечает на этот вопрос как будто не очень внятно: «...видения ради: аще что Бог случит, имут поведати в дальных землях; и другая вещь: аще что прилучится, да сии сотворяют по обычаю их».
   Получается, что именитые купцы были приглашены как свидетели, которые могли бы потом поведать о происшедшем, широко распространяя именно московскую, именно русскую оценку похода и битвы.
   Но, кажется, Дмитрий Иванович имел в виду не только и даже не столько это. Академик А. А. Шахматов предложил более прозорливое объяснение: «Великий князь взял с собою московских гостей сурожан, быть может, для возможных дипломатических поручений».
   Великий князь знал уже, что в армаде Мамая множество иноземцев-наемников и что еще не исключена возможность каких-то переговоров, во время которых сообразительность, сметка бывалых купцов, наконец, их познания в самых разных языках окажутся крайне необходимы.
   Купцы дошли до самого Куликова поля и, надо полагать, стояли на нем с оружием в руках. Тому, что это были живые люди во плоти, а не плод фантазии средневекового «романиста», можно найти подтверждение в документах XV века, по которым известно, что в Москве проживали потомки некоторых наших сурожан — купцы Иван Весяков, Дмитрий Саларев, Иван Шихов. Отдаленные потомки Василия Капицы известны и в XX веке.
   Сроки похода на Дон. Разногласия источников относительно сроков похода особенно бросаются в глаза. Так, «Летописная повесть» дает всего три хронологические вехи: 20 августа — день выступления из Коломны; «за неделю до Семеня дни», то есть 25 августа — переправа войск через Оку; «за два дни до Рождества святыя Богородица», то есть 5 сентября русская рать вышла к верховьям Дона.
   Неизвестным остается день начала похода, хотя его как будто несложно вычислить. Если от Коломны до усть-Лоласни добирались пять дней, то уж никак не меньше должны были идти и от Москвы до Коломны.
   Но мы помним, что 18 августа, «на Флора и Лавра» (это число называют все списки «Сказания...»), Дмитрий провел в монастыре у Сергия Радонежского и, следовательно, мог вернуться в Москву лишь на следующий день, 19 августа, причем не в первой его половине; скакать-то надо было около 70 верст.
   Вообще «Сказание...» и вторящий ему Никоновский свод дают совсем иной счет событий, нежели «Летописная повесть». Он отчасти приводился в предыдущей главе, но стоит напомнить его:
   31 июля — на этот день великий князь московский назначил первоначальный срок сборав Коломне;
   15 августа — «всем людем быти на Коломну», по второму, дополнительному, приказу Дмитрия Ивановича, также не осуществленному;
   18 августа — встреча с игуменом Сергием;
   28 августа — «и прииде князь велики на Коломну в суботу».
   Последней дате доверять никак нельзя. Во-первых, потому, что 28-е названо субботой, а в 1380 году на это число на самом деле приходился четверг. Составитель Никоновской летописи, взявший число без проверки из «Сказания...», кажется, и сам не вполне был уверен в его истинности и потому «постеснялся» назвать день выхода ополчения из Москвы, который, по «Сказанию...», приходился на 27 августа (!), «на паметь святого Пимена Отходника». За одни сутки конно-пешее войско, обремененное обозами, никак не могло покрыть расстояние от Москвы до Коломны, составляющее 115 километров. По меньшей мере, для этого понадобилось бы двое, двое с половиной суток. Столь позднюю дату прихода в Коломну нельзя принять и потому, что, как мы помним, Дмитрий знал о намерениях Мамая встретиться с Ягайлом и Олегом у Оки 1 сентября и потому прилагал все усилия, чтобы оказаться на месте предполагаемой встречи «союзников» на несколько дней раньше.
   Именно поэтому наиболее достоверной вехой, помогающей преодолеть путаницу в промежуточных сроках похода, становится для нас указание «Летописной повести» о том, что русские полки «начаша возитися за Оку за неделю до Семеня дни», то есть 25 августа.
   Итак, если исходить из того, что
   18 августа Дмитрий Иванович провел на Маковце у игумена Сергия, то в Москву он возвратился лишь
   19 августа и поход мог начаться не раньше утра
   20 августа. На третий день,
   22 августа, войска прибыли в Коломну. Ранним утром
   23 августа состоялось уряжение воевод на Девичьем поле, после чего сразу же вышли в направлении усть-Лопасни и на третий день,
   25 августа, достигли места переправы.
   26 августа перевозился через Оку Дмитрий со своим двором.
   Далее сроки, названные в «Летописной повести» и в «Сказании...», совпадают.
   Состав и численность русского войска. По этому вопросу и в источниках, и в позднейшей литературе также накопилось немало разногласящих друг с другом данных. Установить истину тут особенно сложно. Известно, что по разным причинам — уважительным и неуважительным — далеко не все русские княжества и города участвовали в битве. Известно и другое: по прошествии десятилетий и даже веков память о «неучастии» не переставала беспокоить потомков тех, кто почему-либо уклонился от участия в походе и битве. И наоборот, причастность к великому деянию становилась предметом родовой, городской и областнической гордости. Многие родословные книги русских служилых людей выводили своих родоначальников именно из числа витязей Куликова поля; можно сказать, что целая дубрава генеалогических древ выросла из его почвы.
   Исследователь древнерусской генеалогической письменности академик С. Б. Веселовский обнаружил сомнительность некоторых из этих родословных; чаемое в них выдавалось за действительное. Что ж, понятно и извинительно это желание «прибавить» тех или иных людей, а то и целые княжеские и городские полки к числу воинов, защищавших честь своей земли 8 сентября 1380 года. В. Н. Татищев в «Истории Российской», невольно поддавшись этому соблазну, ввел в ряды русских ратников суздальско-нижегородского князя Дмитрия Константиновича и целый новгородский полк.
   Но в старинной песне не зря, кажется, пелось:
 
В великом Новегороде
Стоят мужи новгородския,
У святыя Софеи на площади,
Бьют вече великое,
Говорят мужи таково слово:
Уж нам не поспеть на пособь
К великому князю Димитрию...
 
   Известно, что новгородские летописцы также ни слова не говорят об участии в битве своих земляков.
   Что же касается князя Дмитрия Константиновича, то, как уже упоминалось, один из полков, суздальский, он все же прислал в помогу зятю. Не исключена возможность, что по взаимной договоренности Дмитрию-Фоме поручалось с остальными его воинами назирать нижегородский отрезок окского рубежа на случай, если бы Мамай вздумал нанести отвлекающий удар по восточным пределам Междуречья.
   Но если уговора не было и Константиновичи с сыновьями просто-напросто не захотели в полную силу поддержать московского родича? Увы, и такого допущения нельзя исключать полностью. Не назревала ли подспудно уже теперь та остуда в отношениях между Москвой и Нижним, которая выявится немного позже, во время нашествия Тохтамыша?
   В ослепительном зареве Куликовской победы многие грустные политические обстоятельства, предшествовавшие и сопутствовавшие ей, стали для потомков почти неразличимы. Тем более заслуживает внимания упорство наших историков, которые, начиная с Карамзина, настойчиво отказывались от «украшенных» представлений о битве и много и много раз трезво перепроверяли состав ее подлинных участников, ставя под сомнение явно легендарные имена и полки. Так, в числе вымышленных участников сражения оказались князья Стефан Новосельский, Дмитрий Ростовский, Лев Курбский, Андрей Кемский, Глеб Каргопольский и Цыдонский, существование которых не подтверждается ни летописями, ни другими документами той эпохи.
   В. С. Борзаковский в своей «Истории Тверского княжества» останавливается на сообщении Никоновской летописи о том, что в битве якобы участвовали князья Василий Михайлович Кашинский и Иван Всеволодович Холмский, племянники Михаила Александровича Тверского. Участия «Кашинского и Холмского полков нельзя совершенно отвергать, — осторожно пишет историк, — хотя нельзя на нем и категорически настаивать». Говоря далее о поведении самого великого князя тверского, Борзаковский объясняет отсутствие Михаила Александровича на Куликовом поле его пожилым возрастом (48 лет). Вряд ли этот довод убедителен — на зов Москвы откликнулись князья и повзрослей. Михаилу же Тверскому и после 1380 года энергии было — мы еще увидим — не занимать. Но, как и прежде, он искал ей применения на пути, ведущем в тупик.
   Свою собственную историю имеет и вопрос о численности русского войска на Куликовом поле. «Краткий рассказ» и «Летописная повесть» не называют ни количества участников сражения, ни числа погибших воинов. Зато «Сказание...» в различных его редакциях и списках дает целый веер цифровых разночтений. Из этого множества составитель Никоновского свода выбрал число участников крайне преувеличенное — 400 тысяч, причем уцелело якобы лишь 40 тысяч; «Задонщина» говорит о 250 тысячах русских воинов, из которых осталось в живых будто бы 50 тысяч человек. Но даже и по поводу этих, куда более скромных чисел и соотношений Карамзин не удержался, чтобы не воскликнуть:«Какая нелепость!»
   С. М. Соловьев о цифровых данных Никоновского летописца выразился в том смысле, что «историк не имеет обязанности принимать буквально последнего показания»; но выставленное здесь отношение живых к убитым показалось ему заслуживающим внимания. Выходит, что из каждых десяти наших соотечественников на поле Куликовом уцелел лишь один? Странно, что маститый историк позволил себе довериться такому чисто эпическому соотношению, предложенному «Сказанием...».
   Русская рать у Коломны, по мнению Соловьева, насчитывала 150 тысяч человек. Но мы помним, что у Лопасни и позже, в Заочье, она еще увеличилась. Карамзин, а вслед за ним дореволюционный военный историк А. Нечволодов определяли величину русского ополчения при переправе через Оку в 200 тысяч человек, а ордынцев на поле боя якобы стояло свыше 300 тысяч.
   В советской военно-исторической науке преобладает более умеренный взгляд на соотношение участвовавших и уцелевших.
   А. А. Строков в «Истории военного искусства» пишет, что против 130—150 тысяч татар Дмитрий Донской смог выставить около 100 тысяч ратников, из которых 50 тысяч пало во время сражения или скончалось позже от ран.
   Другой военный историк, Е. А. Разин, в нарушение традиции умозрительного взгляда на предмет, предлагает несколько эмпирических способов исчисления величины русской рати. Первый из таких способов, основанный на приблизительном определении плотности населения «в великом Московском княжестве», позволяет ему сделать следующий вывод: «При высоком мобилизационном напряжении в 10 проц. могло быть собрано 25—30 тыс. воинов». Примерно столько же могли дать и остальные княжества, из чего исследователь заключает, что «общая численность русской рати, вероятно, не превышала 50—60 тысяч человек». К сожалению, не очень лишь ясно, насколько можно полагаться на точность при определении плотности населения. Самое первое звено цепочки счета выглядит недостаточно надежным.
   Остроумны, хотя также не во всем доказательны, другие способы замеров: историк прикидывает, сколько тысяч человек могло пройти по пяти (?) мостам донской переправы за 10—12 часов, и опять получается около 50—60 тысяч. (Но ведь по мостам — число их по летописям неизвестно — переправлялись пешцы, конница шла вброд?) То же число выводится из сложного расчета плотности шеренг и их количества в глубину для пехоты и конницы, при условии размещения всей рати на фронте в 4—5 километров.
   К летописному свидетельству о том, что русских осталось в живых 40 тысяч человек, Разин относится с доверием. Число же убитых, считает он, «возможно, немногим превышало 20 тыс., а с умершими от ран доходило до 25—30 тыс. человек».
   Такое соотношение живых и погибших выглядит, конечно, более убедительно, чем легендарно-эпическое: один живой к десяти участникам.
   Мы никогда уже не узнаем точного числа русской рати, точного числа сложивших головы свои. Но с уверенностью можно сказать: никогда еще до того дня на Руси не погибало за один раз столько воинов — мужей и юношей, князей и крестьян, пеших и конных. Цифры не в состоянии выразить того, что значила эта жертва для нашей земли.
   Цвет стягов и хоругвей. Перед началом битвы «Дмитрий, — как пишет Карамзин, — простирая руки к златому образу Спасителя, сиявшему вдали на черном знамени Великокняжеском, молился...». Как ни скептически настроен историк по отношению к «Сказанию...», по этот сюжет он заимствует прямо оттуда: «Приехав государь к своему черному знамению и сседе с коня своего, припаде на колену свою со слезами моляшеся...»
   Карамзинское описание знамени оказалось настолько авторитетным, что с тех пор и в научной, и в художественной литературе, а также в изобразительном искусстве стало почти обязательным, говоря о русских знаменах, стягах и хоругвях на Куликовом поле, подчеркивать и выделять эту их мрачную черноту.
   Лишь изредка кто-нибудь засомневается, и тогда читаем нечто вроде поправки, объясняющей все «ошибкой зрения»: «Темно-красный бархат великокняжеского стяга горел багрецом в лучах заходящего солнца, а в тени казался совсем черным». Но в большинстве описаний черный цвет все же преобладает и иногда даже с траурным оттенком: «...пусть черное знамя Москвы, осеняющее их сейчас своим траурным полотнищем...» и т. д.
   Но русское войско все-таки не было войском смертников, оно шло на битву без всяких траурных намерений (само это новоевропейское понятие «траур» в сознании отсутствовало). Оно шло, чтобы победить и выжить, хотя и с предчувствием того, что это дастся ценою великих жертв. И хоругви и стяги, под которыми шло наше войско, были иных цветов.
   Иногда во всем повинна бывает маленькая грамматическая ошибка, скорее описка. Вспомним, как князь Федор Чермный из-за маленькой оплошности летописца превратился через века в Черного. Похоже, так же точно произошло и с цветом великокняжеского знамени в «Сказании...»: черный цвет появился вместо чермного, то есть червленого, червоного, киноварного, алого. Еще ведь в «Слове о полку Игореве» читаем: «Чрьлен стяг, бела хорюговь, чрьлена чолка». Или там же: «Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша».
   Общеизвестно, как много значил красный, алый цвет в мировоззрении древнерусского человека. Красный означало не только красивый, прекрасный: красный молодец, Красная горка, Иван Красный... Это был цвет подвига и жертвы, цвет победы и праздника, цвет солнечного слета, одолевающего тьму. На иконах в красном, багряном, порфирном писали обычно воинов-мучеников, великих князей, государей. Так, в киноварных одеждах мы видим Димитрия Солунского, а у Георгия Победоносца, поражающего змия, всегда развевается за спиной алый плащ и на древке его копья реет алый стяжец. Вообще в живописи цвет понимался строго символически и черный допускался лишь при изображении ада, нечистой силы; даже одеяния монахов-черноризцев писались не черным, а коричневым. Киноварью написаны все стяги русских ратей на знаменитой иконе XVI века «Церковь воинствующая», изображающей Казанский поход Ивана Грозного.
   Полковые стяги и хоругви вышивались женщинами. Благородной красотой художественного шитья знамена напоминали воинам о милых семьях. Звонкой алостью своих полотнищ возбуждали воинский дух, вселяли надежду на победу, звали к подвигу.
   Известно, что когда князь Владимир Андреевич вернулся из погони на поле сражения, то прежде всего он водрузил стяг на холме, где располагалась во время битвы ставка Мамая. Здесь праздновали победу, и с тех пор вот уже шестьсот лет холм этот зовется в народе Красным.
   Состав войска Мамая. Из древнейших источников наиболее полные сведения о национальном составе ордынской армады дает «Летописная повесть», в которой читаем, что Мамай шел «со всею силою Тотарьскою и Половецкою, и еще к тому рати понаимовав, Бессермены, и Армены, и Фрязи, Черкасы, и Ясы, и Буртасы».
   В этом списке особого внимания заслуживает перечисление наемных войск. Когда-то во времена Батыя монголо-татарские племена составляли в армии завоевателей если не подавляющее большинство, то, по крайней мере, ее прочный костяк. Но с тех пор очень многое переменилось. В войске Мамая сравнительно чистопородной оставалась только руководящая верхушка. Ступенью ниже преобладало гибридное образование с сильной половецкой примесью. Видимо, половцы, или кыпчаки, составляли большинство в этом многоязыком воинстве, поскольку их кочевья занимали срединные степные пространства Мамаевой Орды.
   Наемники вербовалась на окраинах, отличавшихся чрезвычайной этнической пестротой. В частности, под летописными Фрягами имелись в виду генуэзцы, которые обитали в приморских городах и поселках Крыма и у которых главным городом была здесь Кафа (Феодосия). Но наивно полагать, что закупленная Мамаем генуэзская пехота состояла из коренных жителей Италии. И сама Генуя в средние века была городом-космополитом, и ее морские «пригороды», в том числе Кафа, носили на себе ту же вавилонскую печать. Генуэзская пехота состояла из разноплеменных любителей приключений, бывших рабов и беглых преступников, единодушных лишь в стремлении обогатиться.
   В Мамаевой рати говорили на многих языках, не понимая толком друг друга, и поклонялись многим богам: тут были язычники-шаманисты и мусульмане, несториане и католики, иудаисты и караимы. Казалось бы, это войско, не руководимое единой и высокой идеей, не знающее общей родины и общего языка, было неуправляемо и могло распасться в любую минуту. Но нет, его жестко скрепляла механическая скрепа обещанной наживы. Оно было хорошо накормлено и блестяще вымуштровано, и это сразу разглядели русские воины перед началом битвы, когда им навстречу сдвинулись ощетиненные ряды копьеносцев. Это были опытные убийцы, ничего иного не умевшие делать, сеятели смерти и пожинатели наживы — страшная в своей безжалостности и механической согласованности сила.
   В одном из списков «Сказания...» Мамай, бахвалясь своим могуществом, говорит: «а силы со мною 12 орд и 3 царства, а князей со мною 33, опричь Польских» (имеются в виду литовские, то есть Ягайло с братьями, которых Мамай наперед зачислил в свою армаду). Дело опять же не в цифрах, имеющих тут некоторый оттенок сказочности, а в том очевидном факте, что великий временщик подготавливал самое настоящее космополитическое вторжение в Русскую землю.
   Сражение 8 сентября 1380 года не было битвой народов. Это была битва сынов русского народа с тем космополитическим подневольным или наемным отребьем, которое не имело права выступать от имени ни одного из народов — соседей Руси. И сегодня, когда мы вновь вспоминаем и переживаем в душе своей Куликовскую победу, она становится праздником для всех народов нашей страны, потому что тогда многие из них влачили такое же ярмо чуждой, захватнической власти, какое влачила Русь.
   Мамаев воинский Вавилон развалился на Куликовом поле на части, как развалилась вскоре и вся Мамаева Орда, и никто уже потом не смог эти осколки собрать и склеить.
   Переодевание Дмитрия. «Это было сделано по следующий причине, — пишет о переодевании великого князя московского в одежду простого ратника академик М. Н. Тихомиров, — татары должны были неизбежно ударить на великокняжеский полк, и если бы великий князь был убит, то победа для татар оказалась бы обеспеченной».
   Современный ученый, говоря так, пусть и косвенно, по все же присоединяется к довольно прочно бытующему мнению: Дмитрий-де переоделся перед боем, чтобы не быть замеченным и убитым. У мнения этого также есть своя история, можно вспомнить Н. И. Костомарова, который отказывал Дмитрию Донскому в личной храбрости. Но можно заглянуть и в еще более давние времена. Сравнивая различные редакции «Сказания...», С. К. Шамбинаго пришел к выводу, что заметное принижение роли великого князя московского в Куликовской битве восходит, как на первый взгляд ни странно, к самой ранней из редакций, составленной в кругу митрополита Киприана. Именно из этой редакции — ученый предложил назвать ее Киприановской — перебрела в последующие историческая неточность: утверждение, что в 1380 году константинопольский претендент на митрополию находился в Москве и лично благословлял Дмитрия на битву.
   Выше говорилось о напряженных отношениях великого князя с Киприаном, стремившимся еще при живом Алексее занять митрополичью кафедру. Летом 1380 года Киприана в Москве действительно не было. Он появится здесь позже, хотя и ненадолго, и об усилении личной неприязни Дмитрия Ивановича к новому митрополиту будет сказано особо.
   Сейчас важно иметь в виду другое: приглушенный отголосок их отношений, безусловно, отразился в Киприановской редакции. Шамбинаго об этом пишет так: «Панегирик Киприану доведен до крайней степени выражения. Великий князь Дмитрий в сказании изображается смиренным „сыном“, не имеющим личной инициативы и следующим во всех трудных минутах советам „отца своего“ Киприана».
   Это до похода. Что же касается описания самой битвы, то и здесь, по мнению исследователя, сохраняется тот же тон. «Божественная правда говорит устами Киприана: победа рисуется уже предопределенной, и, собственно говоря, прославление личных качеств Дмитрия и Владимира стоит на втором плане».