Однако костромской съезд не произвел ожидаемого впечатления. Уж потому хотя бы, что выглядело княжеское собрание как-то жидковато. Не приехали тверичи, не было никого — хотя бы боярина нарочитого — из насупившейся Москвы, из Рязани, из Смоленска, из Белозерья. Кроме самого Дмитрия-Фомы, присутствовали только его старший брат Андрей Константинович, да ростовский Константин Васильевич, женатый на дочери Калиты, но держащий обиду на москвичей, да еще кое-кто из захудалого удельного княжья.
   Неявка означала и неповиновение, и молчаливо выражаемое осуждение, и осторожную выжидательность тех, кто постеснялся открыто отступиться от промосковской линии, вроде бы и стертой сейчас с лица земли, но, значит, слишком все-таки прочно отпечатанной в сознании большинства.
   Возможно, именно теперь, в Костроме, Дмитрий Константинович и засомневался в себе впервые, и посмурнел, и призадумался, хоть на малый-то миг.

II

   Тонковыйный отрок двенадцати неполных лет садится, судорожно напрягшись, на боевого коня, по-походному оседланного и осбруенного; рядом дядьки подсаживают на таких же коней братца его, Ивана Малого, и братана их Владимира. Ивашка улыбается, усевшись верхом, ему забава, восторг; под ним добрая, шириной с лежанку спинища лошади; толстая, подстриженная и закинутая на один бок грива, а внизу, вокруг — рябь людских лиц, каких-то непривычно опрокинутых, неузнаваемых. Владимир вопросительно поглядывает на Дмитрия и, кажется, впитывает каждое его движение: как Дмитрий себя поведет, так и он будет. Мария крестит его на дорогу. Александра с едва сдерживаемыми слезами вглядывается в своего смеющегося Ванечку. Василий Вельяминов утешает сестру: ничего не станется с детьми, сами все поляжем, но князья пребудут невредимы; это лишь для проводов, чтоб весь город увидел, приодели ребят в воинское, подняли на конь, а дальше будут ехать в мягком возке, с четырех сторон окруженные живыми стенами верховых кольчужников.
   Накануне Москва взликовала, получив срочную весть: в Орде наконец решено в пользу Дмитрия Ивановича. Бог видит, наша правда, не дал в обиду безотцовщину!..
   Всем уже известны подробности. Новый сарайский хан по имени Амурат (Хидырь убит своим сыном Темир-хозей, и Темир-хози уже нету в живых) начал с того, что, когда к нему явились с дарами московский посол и киличей от Дмитрия-Фомы, подарков не принял, а велел содержать послов под строгой стражей, чтоб никто из саранских вельмож их не навещал, никакими посулами не прельщал и подарков не выклянчивал. Тем временем у хана велось подробное разбирательство того, что произошло в русском улусе за последние годы и месяцы. Амурат признал действия своих случайных предшественников беззаконными. Разве виноват Дмитрий Московский, что остался дитем по своем отце? Малый возраст его не предлог, чтобы отдавать великое княжение другому. Если сам править не может, есть под ним подручные князья и бояре, пусть они правят, пока подрастет.
   Вызвав послов, Амурат объявил им свое решение, снарядил и отправил вместе с московским собственного посла для вручения ярлыка великому князю Дмитрию Ивановичу и лишь напоследок принял дары.
   Но уже было известно и другое: Дмитрий-Фома страшно разобижен решением хана, исполнить царскую волю отказался и спешно занял Переславль, прискакав туда и сам, чтоб отрезать московскому поезду мирный путь на Владимир, к венчанию.
   Последняя выходка нестерпимая, вопиющая! Переславль уже более полувека — собственность Москвы, не каким-нибудь разбоем доставшаяся, дар полюбовный прадеду Даниле. Запозорился Константинович с Переславлем, вроде не в ушкуе его родили, а во княжьем дому, экий срам!..
   В кратчайшие сроки собралось воинство московского княжества, и вот теперь выходили — через Никольскую воротную стрельницу, пересекая Торг и посад, — на Владимирскую дорогу. От Москвы она вела прямо на Переславль, сквозь нависшие с обеих сторон стены лесные, и конного перехода считалось два дня. Общее накопившееся возмущение подхлестывало горячность воевод, они рвались поскорее наказать Константиновича.
   Узнав о приближении полков противника, тот вдруг смутился духом и бросил Переславль, надеясь, может быть, что москвичи, когда займут город без боя, то на радостях тут и останутся.
   Радость, что и говорить, была немалая: от крутого взлобка лесной гривы Дмитрий с братцами увидали внизу огромную, округлую чашу Плещеева озера. Водная даль сливалась с небом, и мрели в озерных глубинах сизые отраженья недвижных облаков. Прямо к берегу прилегло бочком зеленое, почти игрушечное издали кольцо насыпных валов, а внутри того кольца, над рябью крыш, мерцал каменный собор, строенный еще при Юрии Долгоруком. Подобную зодческую древность очарованные мальчики видели впервые. Здесь, в этой великанской долине, жил их прапрадед, стяжавший славу на Неве и у Чудского озера, здесь и прадед их жил в юные свои лета, прежде чем переселиться навсегда в Москву, здесь дед их, Иван Данилович, отличился когда-то в рати против тверичей. Одна дорога, хорошо видная сверху, поднималась из озерной котловины дальше на северо-восток — на Ростов, на Ярославль и Кострому. А другая — сразу после моста через Трубеж — сворачивала праворучь, на Юрьев-Польской и Владимир.
   По ней и пошли, не задерживаясь, по свежим конно-пешим и тележным следам отступившей рати.
   Летописцы, всегда так разборчиво-точные в глаголе, пишут, что Дмитрий Константинович не отступал, не отходил, но «бежа»: сначала «бежа» из Переславля во Владимир, а оттуда, не задерживаясь, «бежа в Суздаль». Видимо, такой скорости отступления не ожидали и преследователи. Явно не приличествовала подобная поспешность достоинству вчерашнего первокнязя. Все решилось в считанные дни и, кажется, без единой воинской стычки, что еще усугубляло позор слабодушного беглеца. Но, может, не слабодушие то было, а запоздалое его смирение? К тем дням относят слова, якобы сказанные ему старшим братом, Андреем Константиновичем: «Брате милый, не рек ли ти, яко не добро татаром верити и на чюжая наскакати? И се не послушал еси глагола моего и стряс все твое, а не нашел ничего. Тако бо брате давно речено: исча чюжаго, о своем восплачет. А иже тому не пособити, ино, брате, лучше умиритися з Дмитрием и иные князи, да не гибнет христианство».
   Прекрасные в своей простоте и мудрости слова!
   Дмитрий-Фома затворился в Суздале — в собственной «отчине и дедине». От Владимира, куда вступили московские полки, до Суздаля было рукой подать, но победитель проявил великодушие. Ему на череду было обряжаться в Успенском соборе на новую свою власть.
   Пусть и обеднел, подзапустел Владимир после Батыева погрома, но и сейчас угадывались в его облике черты былого великолепия времен Андрея Боголюбского и Всеволода Большое Гнездо. Один-единственный взгляд на храмы, созданные при них, уже способен был возродить в детском воображении ослепительную славу русской старины. И опять, как в Переславле, не могла не поразить их, но уже по-своему, красота окрестностей, распахнувшихся внизу, за Клязьмой, когда озирали их с соборного холма или с башенной площади Золотых ворот. Что-то владычное было в самом распахе этих далей, пасмурно-строгих, чуть отчужденных, но как бы и зовущих, затягивающих туда, в их молчаливую неизвестность.
   Никто теперь не знает, как выглядел сам обряд венчания на великое княжество владимирское — древнерусская письменность не сохранила его описаний. Псковские летописцы, повествуя о поставлении на псковскую землю князя Довмонта, записали, что он в храме был торжественно препоясан мечом. Безусловно, это было главное звено всего обряда вокняжения — и на любой удел, и на великий стол. Тяжелым воинским мечом препоясывали и Дмитрия. Во Владимире он провел одиннадцать дней. Это было летом 1362 года.

III

   А в следующем, 1363-м, ему приключилось еще дважды посетить свою государственную столицу. Стало известно, что в городе на Клязьме Дмитрию Московскому назначает встречу новый ордынский посол и тоже... с ярлыком на великое княжение! Новость смущала и озадачивала, но в княжом совете решилось: надо ехать. Ехали, как и в прошлый раз, всей княжеской троицей, мал мала меньше.
   Дело выходило несколько запутанное. В Орде с прошлого года не существовало более единой власти. Хан Амурат, который решил русский спор в пользу Москвы, продолжал сидеть в Сарае, но ему принадлежал лишь так называемый «луговой берег» Волги — земли к востоку от нее: заяицкие степи, Мангышлак, Приаралье. Пространства же на запад от Волги — «нагорная сторона» — именовались ныне Мамаевой Ордой, по имени того самого темника Мамая, о котором мальчик Дмитрий должен был слышать во время своей поездки в Улус Джучи.
   Мамай действительно недолго оставался в тени сарайской свары. Не подчинившись власти Амурата, пришельца из Синей Орды, он своею волей произвел в ханы подвернувшегося под руки принца крови — чингисхановича Авдулу и теперь от его имени управлял громадным степным краем, простиравшимся от Волги до Крыма включительно, от верховьев Воронежа до предгорий Кавказа. Он-то — в пику Амурату — и снарядил во Владимир посла с великим ярлыком московскому Дмитрию.
   В Москве рассудили, что отказываться вроде неприлично, да и недальновидно. Конечно, Амурат, когда дотечет до него слух о принятии московским князем второго, Мамаева, ярлыка, не порадуется. Но времена теперь все же не те, чтоб русскому человеку молиться на всяк столб. Нынче Амурат в Сарае, а завтра кто его знае... Мамай же со своим Авдулой к Москве поближе, с этими и держаться надо поопасливей. Случись что, Мамай, пожалуй, и союзником выступит против Амурата. Если платить дань, то уж ему, а не Амурату, только еще поглядеть сперва надо, какую дань-то. Спешить нечего.
   Так вспоминалась наука Калиты: по видимости поддаваясь хитрой восточной игре, нужно и свою славянскую хитрецу держать в уме. Наша-то хитрость в рогоже, да при глупой роже, а ничего тоже...
   Но пока во Владимире принимали и этот второй, вроде бы уже и излишний ярлык, в Сарай торопились люди с ябедой от Дмитрия-Фомы. Амурат, как и ожидалось, рассердился, причем настолько, что тут же отменил свое годичной давности решение и вернул среднему Константиновичу право на великий стол.
   Можно было Москве и такой оборот предвидеть, не ждали только, что суздальский князь так скоро позабудет о своем посрамлении и обещании сидеть в Суздале безвылазно.
   Но, как лишь объявился он вторично в вожделенной столице, из Москвы снова двинулись по Владимирской дороге тяжкие ряды конников. Однако на сей раз уже по-настоящему ведомых своим двенадцатилетним великим князем, благо и путь хоженый, и повадки противника наперед известны.
   Всего годок минул, но теперь и волнение с лица отрока схлынуло, и румянец какой-то недетской обиды горит на щеках; в глазах же первый проблеск властной уверенности; повод в руке прочно натянут. Летописец так выразил этот его возраст: хотя и лет-де князю мало, «разумом асе и бодростью всех старея сый». (Ну, может, и не «всех», тут преувеличение, но кое с кем из великовозрастных в разумности уже соревновался, точно!)
   Провластвовав во Владимире на сей раз всего двенадцать дней, Дмитрий-Фома опять догадался не ждать прихода московской силы и опять «бежа в Суздаль». Но сейчас с ним обошлись много строже. Великокняжеские полки взяли Суздаль в осаду, часть войск была пущена зорить окрестные княжьи и боярские волости. Таков был военный закон того времени, почти не знавший исключений. Не от тех ли горестных годин пословица осталась: «Князья сцепились, у холопов чубы трещат»?
   Осада все длилась, хотя и вялая, выжидательная. По тем же обычаям междоусобной брани поджечь свой, русский город считалось делом распоследним, к тому могли вынудить только самые крайние обстоятельства. И так нанюхались, наглотались пожарного дыма, особенно за последние сто лет.
   Тем часом к Дмитрию Московскому подоспел человек из Нижнего Новгорода, от Андрея Константиновича. Тот слезно молил за брата своего неразумного, за Суздальскую землю, ни в чем не повинную. А тут и городские ворота заскрипели, выпуская дебелых бояр, которые засеменили к великокняжескому шатру: суздальский князь просит мира, отказывается от Амуратовой подачки, во всем отдает себя на волю Дмитрия Ивановича.
   Помня предыдущий урок, московское правительство посчитало, что будет неосмотрительностью с его стороны, если Дмитрий-Фома и впредь останется при своем уделе, в опасной близости от первопрестольного города. Поэтому ему было велено выехать в Нижний и находиться пока там — под опекой старшего брата.
   Теми же днями великокняжеский совет отрядил особую рать в Ростов. Неприятное, но неотложное поручение: уловить тамошнего князя Константина Васильевича. Ростов, как и все Ростовское княжество, давно уже был по воле Москвы поделен надвое. Одной частью сейчас правил князь Андрей Федорович, на помощь которому шла рать, а другою — этот самый Константин Васильевич, родич московского великого князя (напомню еще раз: женатый на дочери Ивана Калиты Марии) и до последнего часа союзник Дмитрия-Фомы.
   Все никак не мог смириться Константин Васильевич, что не ему одному Ростов принадлежит. Сколько раз обивал саранские пороги, выпрашивая ярлык на вторую часть. В последний приезд, год назад, до того засиделся в Орде, что угодил в самый разгар «замятии», и на обратном пути какая-то татарская вольница ограбила его дочиста, даже нательное белье содрали с князя. Иной бы и угомонился после такого сраму.
   Подоспев в Ростов, московские люди взяли Константина Васильевича. Хоть и стыдно было так-то круто обойтись с дядей своим, пусть и не кровным, Дмитрий внял совету бояр, хорошо знавших норов ростовского строптивца, и дал согласие на то, чтобы выслали его в Устюг.
   Почти одновременно были взяты еще два удельных князя — сподручники Дмитрия-Фомы: стародубский Иван Федорович и галичский Дмитрий. И тот и другой лишались своих уделов. Вместе враждовали против Москвы, вместе пускай и сидят в Нижнем, при Константиновичах...
 
   Будто было что-то в самом воздухе тех дней — вещающее о близости перемен, о назревании великих новин — тревожных или радостных? Люди чаще вопросительно оглядывали небо, боясь пропустить начертанные на нем предвестья, но еще более боясь, когда предвестья эти являлись. В последние лета воздушные знаменья навещали русский небосклон особенно часто. То в зимнюю стужу вдруг кровавые облака вспыхивали наверху и накатывали, накатывали огненным потопом — с востока на запад... А то как-то в осенины, под вечер, месяц в небе погиб, а остался только кроваво-мутный месячный круг... А то в послеобеденное время затмилося солнце черным щитом и окружил его червонный обод.
   Частым небесным беспокойствам сопутствовали земные, незримые и зримые. В 1363 году, тем же летом, когда Дмитрия-Фому из Суздаля выгнали, по всем княжествам виделось, и летописцы в разных городах записали про очередное знаменье: «В солнце черно, акы гвозди, а мгла велика стояла со два месяца». Где-то горели лесные дебри, тлели мшаные болота, среди дня не истаивали горькие туманы. Высохли ручьи в оврагах, ушла вода из малых озер и прудов, донный ил закоробился и зазмеился трещинами; окаменелая земля звучала под ногой сухо, как старая кость. Птицы на лету сталкивались в чадной мгле и падали замертво.
   Беда вскоре вышла из-под спуда: вспыхнули новые моры в русских городах. Началось с Нижнего Новгорода (наверняка ведь с торговых рядов, от низовских купцов?). В то же лето поветрие перекинулось на берег Плещеева озера. В самом Переславле и по уезду умирало каждый день от семидесяти до ста пятидесяти человек. Болезнь обнаруживала себя по-разному. У одних вспухала на теле железа: у кого на шее, у кого под лопаткою или на бедре. У иных же тело чисто, но вдруг будто рогатиною ударит под грудь, против сердца, либо между лопаток, и вскоре бросит человека в жар, в кровавый кашель, выступит сырой пот, напоследок ознобом охватит, крупной дрожью, и так продлится день, другой, редко кто доживет до третьего.
   Перекрыли московскую дорогу на Переславль. Но уже из Рязани слышно о черной болезни, из Твери, из Владимира, из ближайших Можайска и Волоколамска.
   «Увы, увы! — восклицал очевидец, трепеща в ожидании, — кто возможет таковую сказати страшную и умиленную повесть?.. И бысть скорбь велия по всей земли, и опусте вся земля, и порасте лесом, и быша потом пустыни непроходимыя».

IV

   Повезло еще Ивашке, Дмитриеву младшему: помер он скороспешно, в детском безвинном возрасте, мать над ним стонала, а не он над нею сердчишко надрывал. Случилось это в осенины 1364 года, на исходе октября, а спустя два месяца, 27 декабря, не стало и великой княгини Александры.
   Нет горшего горя, чем увидеть родную мать бездыханной, целовать ее в ледяные уста! Лучше самому прежде помереть, да подальше, на чужбине, чтоб не узрела она и не прознала, но все бы верила: жива ее кровушка. А мать свою схоронить — нет горшего горя, ибо в гроб полагается источник нашего живота, родник жизни пригнетается могильным камнем.
   Вот и нет уже семьи у отрока московского при самом начале пути. Единокровная тетка Мария, вместе с мужем опальным, ростовским Константином Васильевичем, в един почти час от той же лихой болезни помирает, оставив сиротами двух сыновей, двоюродных братьев Дмитрия. Что ж, родичей-то у него и теперь немало, если оглядеться да осчитать всех. Только вот самых ближних — никого, кроме сестры Любови, но она далеко, в Литве.
   Смерть иногда казалась всесильной. Но, отнимая живых от живых, она невольно сплачивала тесней круг оставшихся. И вот с годами стало приносить свои благие плоды раннее сиротство того же Дмитрия, того же братана его Владимира, десятков, даже множества сотен подростков его поколения. Неутоленная жажда кровного родства, тоска по семье изливались в страстное желание обрести новые узы, выйти на простор какого-то неизведанного еще понимания родства — не по плоти, но по духу. Тысячи русских семей гибли вокруг насильственным образом — не от огня и меча, так от моровых смерчей, и человеческая душа, не в силах более смиряться с таким уроном, чуяла в себе потребность уродняться с первым встречным, незнакомцем, таким же сиротой. Неизвестно, когда оно сложилось, может, и позднее, но есть предание, и по сей день оно живо, будто именно при Дмитрии — чуть ли не он сам поощрил и узаконил — впервые подросток, встречая незнакомых мужчину или женщину в возрасте, начал обращаться к ним как к «дяде» или «тете». И это очень-очень похоже. Ближний, друг, брат, сестра, отец, мать — слова полнились новым значением, волнующе широким, но и обязывающим.
   Так начиналось, так будет. Но пока еще у нас на череду — повесть о раздорах, о позорном злопыхательстве брата на брата.
 
   Пора сказать и о младшем из Константиновичей, князе Борисе. Впервые внимание русских летописцев он обратил на себя в 1365 году. Незадолго до этого принял монашество и преставился в годину мора Андрей Константинович Нижегородский. Дмитрий-Фома, которому по милости Москвы к тому времени вновь разрешено было княжить в Суздале, со всей семьей засобирался было в Нижний — занимать переходящий под его руку родительский стол. Повел он с собой и суздальского епископа Алексея. Но Борис, сидевший на своем уделе в Городце, всего в сорока верстах от Нижнего вверх по течению Волги, считал, что Нижний и Городец — одна земля и править ею должен один хозяин. И, конечно, он быстрее поспел к опустевшему столу. Уговоры и устыжения прибывшего Дмитрия нисколько не подействовали на князя-Бориса. Он уже окопался в Нижнем, в буквальном смысле слова окопал крепость новым рвом и приказал возить камень для крепостных стен. Этот младший Константинович в отличие от старшего брата-миротворца и среднего, весьма теперь поколебленного в своем самомнении, оказался нрава открыто разбойного, с особо чутким нюхом на то, что плохо лежит. К тому же как раз намедни ему доставили из Сарая ярлык на нижегородские владения, с завидной расторопностью выхлопотанный у какого-то самоновейшего, только что проклюнувшегося хана, не то Азиза, не то Осиса.
   Правда, хан этот, как вскоре выяснилось, Дмитрия-Фому тоже не оставил в обиде, а еще щедрей отличил, вручив ему ярлык... на все то же великое княжение Владимирское.
   Нет, на сей раз Дмитрий Константинович не очень-то возрадовался. Кажется, довольно сраму на его сорокалетнюю голову: дважды лишившись великого престола, он не имел более отваги рисковать, понимая, что на Руси ныне его и подавно никто не поддержит, а ханская поддержка стала вовсе не в цене.
   И тут, не без труда преодолев смущение и понятную неловкость, он обратился за помощью к Москве: передал с гонцом, что от ханской милости отказывается в пользу Дмитрия Ивановича, но просит рассудить его с младшим братом, бессовестно захватившим Нижний.
   Благоразумие недавнего противника произвело на московского князя, на людей его совета должное впечатление: всегда любо зреть, что еще одна душа обернулась на доброе. Постановлено было уважить его просьбу о помощи. Митрополит Алексей снаряжает в Нижний Новгород посольство — двух сановитых церковных иерархов — архимандрита Павла и игумена Герасима. Им поручено воздействовать на князя-Бориса пастырским словом, а буде заупрямится, прибегнуть к власти суздальского епископа, пребывающего в Нижнем.
   То ли этот епископ состоял в сговоре с Борисом, то ли тот был уже несколько невменяем, но угроза митрополичьего осуждения не подействовала.
   Тогда Москва отправляет в Нижний Новгород еще одного своего посла, Сергия, игумена малочисленной Троицкой обители, расположенной в лесу, в нескольких верстах от волостного Радонежа и примерно на полпути между столицей княжества и Переславлем. Выбор правительства не случаен. Дело не только в том, что Сергий личный друг митрополита. Известность его несколько иного рода. Она не ограничивается каким-то избранным кругом лиц. Она никогда и никем не распространялась намеренно. Наоборот, сам Сергий вот уже несколько десятков лет все, казалось бы, делает для того, чтобы жить как можно незаметней, подальше от людских перепутий. Но молва не досужая, суетливая, а отцеженная сквозь мелкое ситечко народной тугодумной приглядки — такая молва о нем разбрелась уже в пол-Руси.
   Сейчас, оставив за спиной монастырскую тропу, Сергий и сам шел по Владимирской дороге, как обычно, пешком, легкой своею стопой, так что в день без труда одолевал верст до полусотни, — с чрезвычайным наказом Москвы. Его выходили встречать, сопровождали от села к селу, приноравливаясь к стремительному шагу скорохода; ему жаловались, его засыпали вопросами, ему наказывали молиться — за упокой усопших, о здравии живых...

V

   Но был ли способен самонадеянный и заносчивый Борис воспринять глаголы такого посла? Эко диво: заявился бродячий монашек, да мало ли сейчас всяких бродяг-оборванцев шатается из княжества в княжество? А то подговорит какой смышлец двоих-троих себе подобных, и сбегут в лес — прятаться от податей, — а ты его изволь игуменом величать! Не могла, знать, Москва снарядить кого повидней? Или совсем там нынче обедняли, что лапотника шлют, лыком подпоясанного?..
   Вполне возможно, Борис и для беседы-то не принял черноризца. Тот, слышно, надеется упросить его, чтоб шел на Москву — для полюбовного разбора случившейся в дому Константиновичей свады. Пусть сам убирается, откуда заявился! Да поживей, пока не навесили ему на руки, на ноги темничных вериг, эти-то потяжеле будут, чем монастырские...
   Как-то утром подивила Бориса оцепенелая тишина, нависшая над городом. Почему в соборе и в иных храмах не звонят к обедне? А потому не звонят, доносят ему, что посол московский велел все церкви в городе затворить и не возобновлять обычной службы до особого на то распоряжения митрополита Алексея и великого князя Дмитрия Ивановича... Да как это он посмел в чужом княжестве хозяйничать! Когда и где слыхано на Руси, чтобы все единой церкви в городе затворялись своей же властью? Такого и татарове не деют!.. Да так, говорят, и посмел, что попы наши послушались и храмов теперь не отворят, хоть пытай их князь каленым железом.
   В глазах Бориса сверкала ярость, но в груди холодным, замораживающим комом — растерянность.
   А тут еще некстати от верных людей передают: Дмитрий-Фома собрал по своему суздальскому уделу великую рать, а московский Дмитрий снарядил ему в помощь великокняжеский полк; идут войска на Нижний. В голове не укладывалось: два вчерашних ворога, два Дмитрия соединились, и брат ведет на него московскую и суздальскую рати!
   С малым числом спутников Борис поскакал навстречу, выслав вперед людей с упреждением: меньшой-де хочет покаяться и замириться. А что еще ему оставалось? Ехал сейчас и видел: ну, какое войско смог бы он, если даже и захотел, собрать в этих лесах и болотах, почти необитаемых? Шутка ли, до самого Бережца-села, стоящего на левой стороне Оки, немного выше усть-Клязьмы, не встретили почти ни единой живой души!
   Здесь, в Бережце, Борис и ждал со своими боярами. Насколько искренне повинился Борис, время покажет, но теперь-то все выходило по-доброму: младший отказался от своих посягательств на Нижний Новгород, бес его на этом попутал да ханская лесть. А старший — он мог бы вести себя иначе, в полном был праве и вообще лишить Бориса собственного удела, — оставил ему все же Городец с волостьми. Княжество богатое, город древний, обширный, валы стоят как горы...