В ложницу заскочило еще несколько человек, смешались, толкая друг друга. Огонек лампады потух. Не разобравшись в темноте, они вонзили меч в своего же сообщника, выволокли его в сени, к свету. А когда рассмотрели, с пущей злостью набросились на князя Андрея, каждый норовил достать его мечом или саблей.
   - Разве мало я делал добра вам, разве было зло от меня? - падая на пол, воскликнул князь. - Пусть бог услышит и отметит за хлеб мой.
   Кучковичи напоследок сапогами пнули обмякшее тело и выскочили в сени, подобрали своего раненого, вынесли во двор.
   Едва они спустились с крыльца, Хомуня услышал, как тяжело застонал князь. Вскоре увидел и его самого. Обнаженный, почти сплошь покрытый кровью, он подполз к дверному проему, с трудом, держась за стену, поднялся и медленно, переступая как пьяный, направился к крыльцу. По ногам его стекала кровь, оставляя на полу темный широкий след.
   Князю Андрею оставалось лишь переступить порог. Но он остановился, словно пытался рассчитать свои силы, потом обеими руками схватился за живот и дико взвыл от какой-то новой внутренней боли.
   - А-а-а-а! - кричал он и все ниже и ниже наклонялся вперед, пока не уперся плечом в притолоку.
   Князя Андрея тошнило, в животе у него горело огнем, будто насыпали туда углей. Он продолжал кричать даже тогда, когда изо рта его ключом ударила густая, перемешанная с кровью жижица.
   Хомуня снова зажал уши руками и закрыл глаза. Он тоже выл и бился под скамейкой. Но кто мог услышать его, если кругом витала смерть? Убийцы? Так они лишены милосердия. Израненная душа Хомуни, казалось, покидала его тело, голос постепенно слабел, становился глуше, пока не исчез совсем.
   У князя Андрея рвота, наконец, прекратилась. Постанывая, он ладонью вытер окровавленный рот, переступил порог и начал спускаться с крыльца. Когда сошел вниз, силы уже покидали его. Он проковылял еще совсем немного и присел на землю, обхватив прохладный, мокрый от росы столб, который оказался на его пути.
   Кучковичи, услышав стоны и крики, вернулись и по кровавому следу отыскали князя.
   - Господи, - простонал Андрей, - в руки тебе передаю душу мою. Прости грехи мои и удостой милостью, причти к избранному тобой стаду...
   Убийцы вороньем набросились на умирающего князя, добили его. Когда отступили от мертвеца, Петр, зло усмехнувшись, подошел ближе, высоко поднял окровавленную саблю и с наслаждением, будто исполнял свое самое заветное желание, резким взмахом отсек от тела Андрея левую руку.
   Во дворе затихло. Хомуня пошевелился, осторожно вытянул под скамейкой онемевшие ноги, расслабился и негромко зарыдал. Сквозь плач услышал стон Прокопия. Тот очнулся, пошарил вокруг себя руками, подобрал меч, кое-как встал на ноги.
   На крыльце снова затопали, загомонили. Хомуня умолк. В ту же минуту в сени опять ворвались Кучковичи. Тот, кто бежал первым, удивленно вскрикнул, поразившись живучести обитателей этого дома, и с хрустом вонзил, меч в княжеского любимца. Прокопий снова упал, теперь уже бездыханный.
   Кучковичи разбрелись по княжеским покоям и вскоре начали выносить оттуда золотую и серебряную посуду, шкатулки с драгоценностями, украшения, одежду.
   До восхода солнца они успели погрузить награбленное на телегу, впрягли в нее Серую, подаренную Хомуне отцом, а вместе с ней и саврасого княжеского жеребца, вскочили в седла и исчезли, словно вампиры, досыта напившиеся крови.
   И только после этого Хомуня выбрался из своего укрытия. Судорожно пытаясь сглотнуть подкативший к горлу комок, он с ужасом смотрел на окровавленный труп Прокопия, в отчаянии, даже не надев порты, босыми ногами ступил на крыльцо, сплошь покрытое кровью, увидел голое истерзанное тело князя, руку его, валявшуюся рядом, - и закричал громко, сколько оставалось сил в его ослабевшей груди. Истошно вскрикнув, он тут же испугался своего голоса, плотно зажал рот ладошками и, залившись слезами, кинулся вон из княжеского двора, в сторону тихой, окутанной утренним туманом Нерли.
   Он бежал не разбирая дороги, прямо по скошенному лугу, сквозь густые заросли ивняка. И не чувствовал, как тонкие зеленые ветки хлестали по голому телу, колючки впивались в босые ноги. Выскочив на берег, он, не останавливаясь, спрыгнул в реку, и еще долго бежал по мелководью, до тех пор, пока не споткнулся о корягу и, попав в колдобину, окунулся с головой в прохладную воду. Яма оказалась неглубокой, и Хомуня, чуть побарахтавшись, встал. Вода доставала до пояса. Обмыв руки от черной грязи, он стоял неподвижно, тупо смотрел на медленно текущую реку. Из оцарапанной щеки его тонкой струйкой сочилась кровь и, смешиваясь со слезами, крупными каплями падала в воду.
   В голове кружилось. Хомуня чувствовал, как его покидают последние силы, слабеют ноги, подгибаются колени, желтовато-мутная пелена застилает глаза.
   Он уже не видел ни крови, ни реки, ни деревьев на ее берегу. Тело стало удивительно легким и непослушным. Покачиваясь, оно медленно оседало, точно так же, как мелкие пушистые зонтики одуванчика нехотя опускаются вниз, если их не уносит ветер и хорошо греет солнце.
   Исчезли звуки, горечь и страх, боль и страдание.
   Ничего не было.
   Сознание вернулось к Хомуне уже под водой. Захлебываясь, он с трудом выбрался из колдобины и, еле волоча ноги, не обмыв рук и лица от тины, побрел к берегу.
   Сразу стало холодно. Мелкая дрожь охватила все тело, дробно стучали зубы.
   Выбравшись на теплую землю, он кинулся домой, к матери. Но против его желания, против его воли какая-то неведомая ему колдовская сила упорно тянула обратно к княжескому дворцу. Страшно было снова видеть обнаженное окровавленное тело князя Андрея, но он не в силах был миновать эту Голгофу, лишь немного умерил бег, а вскоре и совсем пошел тихо, еле переставляя ноги, понурив голову.
   Во дворе, придерживаясь руками за влажную от росы белую стену княжеского дома и оставляя на ней отпечатки грязных ладошек, Хомуня с ужасом приближался к крыльцу. Там уже толпились люди, и он остановился поодаль.
   Обессиленный, опустился на землю, прижался спиной к жесткой стене, крепко, чтобы теплее было, обхватил изодранные, измазанные тиной колени и положил на них голову.
   Во двор въехали всадники. Хомуня узнал отца и княгиню Улиту, но встать и пойти им навстречу не мог. Обидно было, что и отец не заметил его, кинулся сразу к тем людям, которые стояли у крыльца. Одни из них горестно причитали, другие - смеялись, будто ничего не произошло.
   Проводив взглядом отца, Хомуня повернулся боком к стене, попытался ухватиться за влажные камни и подняться, но руки беспомощно соскользнули, и Хомуня едва совсем не свалился на землю. После этого он больше не пытался вставать, уселся удобнее, привалившись спиной к стене.
   Сквозь зыбкую дрему до него доносились громкие стенания отца, слышалось, как он долго выспрашивал, где лежит тело убитого князя. В ответ раздавался лишь злобный хохот Анбала. Потом кто-то сообщил, наконец, что князя выбросили в сад, на съедение голодным псам. Отец потребовал у ключника ковер, чтобы завернуть в него останки своего господина, проклинал Анбала за измену, грязно ругал княгиню Улиту.
   Но с каждой минутой все это удалялось от Хомуни, все меньше и меньше доходило до его сознания. Потом неожиданно наступило просветление и ясно послышался голос матери. Сердце Хомуни застучало сильнее, он открыл глаза и увидел ее, бегущую прямо к нему, простоволосую, с распущенными косами. Красивое, любимое Хомуней, лицо ее страшно исказило страдание, рот широко открылся, губы изломались в крике.
   - Хому-у-ня-а! Крови-ночка моя-а!
   Очнулся не скоро. Это он понял из разговоров, которые в соседней горнице мать вела с людьми, приходившими проведать больного. Рассказывали, что бесстыжая эта, княгиня Улита, собрала свои драгоценности, которые чудом сохранились во время грабежа, и сразу уехала вместе с убийцами князя в Москву, в отцовскую вотчину Кучковичей. Городок этот - на границе Суздальской и Черниговской земли - иногда так и называли: не Москва, а Куцкова.
   Великая смута случилась на всей Суздальской земле. Жители Боголюбова и окрестных сел разграбили княжеский дом, не пожалели имений мастеров и художников, приехавших по зову Андрея строить и украшать здания. Люди словно обрадовались смерти государя. Во Владимире и в других городах убивали посадников, управителей, их слуг и дружинников. И только после смуты, когда поостыл разъяренный народ, на шестой день после убийства похоронили князя Андрея во Владимирской церкви святой Богородицы.
   И велик плач стоял по дороге из Боголюбова до Владимира.
   Хомуня поначалу холодел от таких рассказов, ослабшими ручонками закрывал уши или натягивал на голову одеяло. Лежа в чистой постели, окруженный материнской заботой и лаской, он покрывался обильным потом не только от тяжкой и злой простуды, но и от воспоминаний об ужасной ночи, и оттого, что к тяжким воспоминаниям этим каждый раз добавлялись все новые и новые краски жестокости и бессердечия.
   Но постепенно кровавые раны в его детской исстрадавшейся душе затягивались. И этому помогали не только беседы игумена Арсения, подолгу сидевшего у постели Хомуни и утешительными словами врачевавшего его сердце. Может быть, еще в большей степени помог ему отец Кирилл, неожиданно приехавший из далекого села, из верховий Нерли, где жило большое племя меря. Племя это еще давно, при Юрии Долгоруком, приняло христианство, и отец Кирилл был тамошним священником. Он хорошо знал Козьму и подружился с ним, хотя по возрасту мог ему в отцы годиться, если не в деды.
   Отец Кирилл за всю жизнь только раза два-три всего и приезжал в Боголюбово. Но всякий раз казалось, что живет он здесь вечно. Древний, благообразный старичок, сухощавый - кожа да кости, - подвижный и неугомонный, Козьме привез в подарок несколько свитков пергамента и упросил переписать для своих прихожан <Слово о законе и благодати> митрополита Иллариона. Сказал, что церковь у них в селе уже старая, крыша прохудилась и часть книг подпортилась, не доглядели, хорошо было бы обновить особо ветхие.
   Настасье, матери Хомуни, отец Кирилл преподнес кусок малинового шелка, купленного у восточных купцов, да несколько клубков ниток разных цветов.
   Потом подошел к Хомуне, улыбнулся ему, подмигнул и присел рядом.
   - Что ж ты расхворался так, отрок? А я-то надеялся на тебя, думал, поведешь меня в лес, по грибы. Сам-то я уже старый, боюсь заблудиться, перемежая русские и финские слова, сказал отец Кирилл и горестно покачал головой, будто и вправду собирался по грибы с Хомуней.
   Старик сидел на кровати у ног Хомуни и долго перебирал складки своей широкой мантии, приговаривал:
   - Не пойму я, что нашел, а что потерял. Был конь и не стало его. То ли сам ускакал куда, то ли злые люди увели.
   - И мою Серую увели Кучковичи, - на глазах у Хомуни выступили слезы.
   - Пусть она их копытом убьет, тогда они и воровать перестанут. А конь у тебя еще будет, лучше прежнего, - старик встряхнул мантию.
   - И куда он запропастился? Может, на лугу пасется, а может, в Нерли купается. Ага, нашел. Вот он - сивка-бурка!
   Отец Кирилл откуда-то из потайных карманов вытащил небольшого коня, вырезанного из кости, и протянул Хомуне. Конь был белый, с еле приметными серыми полосками по бокам, передняя нога чуть приподнята, согнута в колене, взнузданная голова высоко задрана, рот приоткрыт, грива вьется по ветру.
   У Хомуни загорелись глаза, сердце радостно застучало. Разглядывая подарок, осторожно трогал уздечку из тонюсенькой серебряной нити.
   - Ты живи долго, Хомуня. Будут у тебя еще и настоящие кони. И людей встретишь хороших. Я по себе знаю, - старик помолчал, погладил редкую седую бороду и спросил вдруг: - Скажи, сколько лет я живу на свете?
   Хомуня пожал плечами, откуда ему знать?
   - Вот и я не знаю. Считал, считал - и со счету сбился. Начал сначала - и опять забыл. Одно могу сказать: на моих глазах много убивали бояр и холопов; и хороших людей, и плохих. Подчас думаю, кто из них хороший, кто плохой, коль те и другие способны поднять оружие на человека? Ты считаешь, что Кучковичи плохие, раз убили князя Андрея и Прокопия. А те, кто с ними, рассуждают иначе: ведь покойный князь Андрей не позволял им своевольничать, казнил их старшего брата. Человек - все одно, что дорога. Если ее согревает солнце - дорога гладкая, сухая. Идти по ней - ногам радостно. А пойдет дождь, разведет слякоть - и ступать по ней не хочется, ноги замарать боимся. Так и человек, он тоже от погоды зависит.
   Хомуня недоверчиво улыбнулся, дескать, и в стужу и в в?дро человек одинаков, только одевается по-разному, если мороз, то и шубу натягивает.
   Отец Кирилл подвинулся ближе. Положил Хомуне на грудь бледную, морщинистую руку, наклонился.
   - Хочешь - расскажу, почему в человеке уживаются добро и зло, хорошее и плохое, чистое и грязное?
   Хомуня кивнул головой.
   Старик взглянул на икону, висевшую в углу, трижды перекрестился.
   - Прости, господи, меня грешного. Ты - один на свете создатель. Но отроку я расскажу и про того бога, который сотворил племя народа меря, к которому и я принадлежу.
   Козьма, молча сидевший здесь же, в горнице, встал, подошел к образам, поправил огонек лампады, прошептал молитву и осенил крестным знамением Хомуню, чтобы дьявол не опутал его. Отец Кирилл подождал, пока Козьма вновь усядется на скамью, взглянул на него и сказал:
   - Это - притча, богохульства здесь нет, а мудрости много, если толковать ее верно. Я буду молить Христа, чтобы даровал Хомуне здоровье.
   Старик опустил голову, задумался, словно подыскивал слова, с которых и надо начинать рассказ.
   - Когда-то в лесах наших и на полях лишь дикие звери гуляли. Скучно им было, тоскливо. И тогда бог решил произвести на свет людей. Остановил он солнце посреди неба, разогнал тучи и спустился на землю. Прямо на берег Нерли попал. Нашел белую глину и вылепил из нее человека. Примерно такого, как я, только не старого. Сделал ему ноги, чтобы ходил; руки, чтобы работал, глаза, чтобы видел; уши, чтобы слышал; голову, чтобы думал. Хороший получился у него человек. На мерю похожий. Осталось только душу вложить в него, чтобы живой был. А для этого надо на небо возвратиться, оттуда ее принести.
   Позвал бог собаку, приказал ей сторожить человека, а сам по делам своим отправился.
   Только отлучился, а дьявол тут как тут. Задумал он пакость учинить над творением божьим, да собака не пускает, кусается. Но дьявол хитрый был, горазд на выдумки. Напустил он на собаку студеный ветер. Сидит она подле ног человека, воет от холода, дрожит. Дьявол же рядом ходит, посмеивается. Потом вытащил из кармана теплую шубу, показал собаке. Собака, видно, плохая была, польстилась на мех и позволила дьяволу делать все, что захочет. А ему только того и надо было. Оплевал глиняное тело, измазал его скверной и брениями и был таков.
   Вернулся бог, посмотрел на свое творение и в отчаянии схватился за голову - как очистить тело человека? То ли сил у него на то уже не было, то ли руки пачкать не захотелось. Долго думал, как исправить лукавые проделки дьявола. И придумал. На то он и бог. Кое-как вывернул тело наизнанку и вложил в него душу.
   Вот почему бывает такая грязная внутренность у человека. Она-то, внутренность эта, как раз и есть все одно, что дорога. Если кто надумает испортить ее, проедется телегой в сырую погоду, то следы так и останутся.
   Так что все от самих же людей и зависит. Кто с малых лет бережет в себе добро и сострадание к другому человеку, и к скотине, и к зверю, и к птице - у того и душа велика и благородна, и помыслы его чисты. А кто в дурную погоду - считай, в дни, когда овладевают человеком непомерные желания, которые невозможно исполнить, не причинив ущерба другим людям, наполнит душу свою завистью, злом и алчностью, то жди беды от такого человека.
   Когда по жизни будешь идти и понадобится попутчик, прежде загляни в душу ему, насколько чиста она, не заляпана ли брениями. А встретишься со злом - ратью на него. Но пуще свою душу береги, Хомуня, не марай.
   Вот так, отрок. Никому на земле не известно, чего более: добра или зла. Но жить все одно надо. На то и дадена жизнь человеку.
   Настасья сама лечила сына от простуды. Знахарки в этом деле лучше нее не сыскать во всем Боголюбове. Лоб и затылок растирала ему маслом мяты и медовки, плечи и лопатки - соком тертой редьки и хрена, руки - мазями с сосновой живицей и чесноком, подошвы - кислым тестом, солеными огурцами и квашеной капустой. Когда начал вставать и выходить на улицу, заставляла надевать мокроступы - лапти из липы, в которые всегда клала свежие листья одуванчика, мать-и-мачехи, подорожника и ольхи.
   Но главной лечебницей считала баню.
   Каждый день, едва солнце своротится с дворца и опустится за колоколенку дряхлой деревянной церквушки, наспех срубленной еще в те времена, когда только начинали возводить княжеский дворец и собор, Козьма собирался к Нерли. Там, за ракитником, на широкой излучине, из ошкуренных сосновых бревен своими руками он сработал невысокую, просторную баньку. Особенно удалась ему калильная печь. Он сделал ее из булыжников, речных кругляшей, доставленных сюда ладьей с верховьев реки. Печь не очень много поедала дров, а каменку грела хорошо.
   Перво-наперво Козьма растапливал печь, потом носил воду из Нерли, заливал в чаны. Наполнив их, еще подбрасывал в топку крепких поленьев и возвращался домой.
   Дальше хозяйничала сама Настасья. Собирала теплую одежду для Хомуни, готовила травы - они постоянно сушились у нее в темной коморе, веники: березовый - обязательно, а дубовый или ольховый - попеременно. Все делала не спеша, чутьем угадывала, когда перегорят дрова и печь перестанет чадить.
   Только однажды, собравшись поехать во Владимир, Козьма затопил баню не после полудня, как обычно, а утром. Оттого Настасье и сына пришлось разбудить раньше времени. Едва не сонного усадила за стол, поставила перед ним блины с медом. Пока ел, она готовила одежду, снадобья.
   Управились быстро. Не успел Козьма взнуздать своего жеребца, набросить на него седло и вывести из конюшни во двор, Настасья уже стояла с Хомуней на крыльце.
   - Пошто скоро так, катуна? Дрова в печи не сгорели еще.
   Настасья зарделась, положила руку на плечо Хомуни, прижала его к себе. Нравилось, когда муж называл ее катуной. Слово это он произносил редко, и оно так славно у него звучало, что у Настасьи каждый раз млело в груди.
   - А мы лугом сегодня пойдем, отец. Проводим тебя до развилки. Заодно зелие соберем.
   Козьма оставил коня, подошел к крыльцу, взял Хомуню на руки, губами приложился к его теплому лбу.
   - Лагодишь ты сыну, - Козьме показалось, что Настасья слишком тепло одела Хомуню. Поверх сарафана натянула на него опашень, старое - недоноски Игнатия - распашное летнее платье с короткими рукавами, на ноги шерстяные носки и поршни из сыромятной кожи. Козьма еще раз прикоснулся губами ко лбу сына. Потом повернулся к Настасье, сказал: - Жару у него почти нет, лоб не очень горячий. Солнце поднимется - парко будет. Как бы ветром не обдуло.
   - Раздену, коль припечет.
   Козьма посадил Хомуню в седло.
   - Держись крепче, сынок.
   Хомуня обеими руками уцепился за луку седла, но радости не испытывал. И не потому, что отец не отдал ему поводья, сам повел жеребца. С смертью князя Андрея все получилось не так, как хотелось. Волосы ему укоротили без торжественных постригов, когда лежал в беспамятстве; собственного коня не стало, увели Кучковичи. Да и в теле своем не чувствовал прежней бодрости. Раньше дни казались короткими - не успевал набегаться, наиграться в богатырей и разбойников. А теперь время движется так медленно, словно его пересадили на воловью упряжку.
   Хомуня смотрел, как отец и мать шли рядом, о чем-то тихо - ему не расслышать - разговаривали, то и дело поворачивались друг к другу, улыбались.
   То доброе, что было между ними в эту минуту, постепенно передавалось и Хомуне, ему даже захотелось спуститься на землю, чтобы шагать рядом, взявши родителей за руки. Но он не решался просить их об этом. Ехать на отцовском жеребце тоже не каждый день доводится. Когда еще, в другой раз, отец посадит его в седло.
   Козьма обернулся к сыну, подмигнул ему.
   - Ну как, освоился? Хочешь, поводья отдам? Справишься сам, не упадешь?
   Козьма попросил Настасью придержать коня за уздечку, укоротил стремена, подогнал их так, чтобы Хомуня свободно мог упираться в них ногами. Потом перебросил поводья через голову лошади, передал их сыну.
   Настасья выпустила из рук ремень уздечки и посторонилась.
   - Езжай, только потихоньку.
   Жеребец не трогался с места. Фыркая, он то и дело наклонял голову. Поводья туго натягивались, стаскивали Хомуню с седла, и он боялся, что выронит их, не сможет управлять конем. Раньше, когда отец, бывало, сажал Хомуню перед собой и передавал ему поводья, лошадь казалась послушней.
   Хомуня волновался: а что как отец долго не выдержит, рассердится на неумеху и снимет с седла, скажет: <Рано тебе еще ездить верхом, надо подрасти>.
   И все же он изловчился. Одной рукой - другой держался за луку седла резко потянул на себя поводья, встряхнул их, звонко чмокнул губами - и жеребец не спеша, будто нехотя, пошел по накатанной дороге.
   Постепенно Хомуня успокоился, почувствовал себя свободнее. Сильнее уперся ногами в стремена, взял поводья в обе руки и заставил жеребца перейти на легкую рысь.
   Отец и мать остались где-то далеко позади. Хомуне не терпелось оглянуться, увидеть их лица, порадоваться вместе с ними своей удаче большой и сильный жеребец подчинился ему. Но ехать в одну сторону, а смотреть в противоположную - для него оказалось делом довольно трудным, боялся не удержаться в седле и свалиться на землю. Доехав до развилки дорог - одна вела во Владимир, другая - берегом Нерли уходила вправо и скрывалась между холмами, поросшими редколесьем, - Хомуня натянул поводья, придержал коня и развернул его обратно.
   Родители бежали навстречу, что-то кричали Хомуне, размахивали руками и громко смеялись. А он мчался во весь опор. Настасья, заметив, что сын даже не пытается сдерживать коня, отскочила в сторону, запуталась в высокой траве и упала. Козьма же, наоборот, хотел схватить жеребца за уздечку, но, то ли промешкал, то ли увидел счастливое лицо сына и в последний момент раздумал его останавливать, чуть не попал под ноги лошади, еле успел увернуться, и тоже покатился по траве.
   Не доезжая Боголюбова, Хомуня снова развернул коня и поехал обратно. Козьма и Настасья стояли у дороги, ждали сына.
   На этот раз Хомуня сам остановил жеребца в двух-трех шагах от отца.
   - Экий ты лихой наездник, сын. Настоящий мужчина. Только вот родителей своих чуть конем не потоптал, - Козьма рассмеялся, подошел к Хомуне, снял его с седла, но на землю не поставил, крепко прижал к груди, поцеловал. - Молодец! Вырастешь - хорошим дружинником будешь.
   Настасье тоже хотелось обнять сына. Но ей доставляло не меньшую радость издали смотреть, как Козьма ласкается с Хомуней. Губы у нее подрагивали, рот временами чуть приоткрывался, словно никак не могла улучить удобную минуту, чтобы сказать, как ей хорошо оттого, что сын начинает поправляться, становится таким же, как и прежде, до болезни, что все они втроем так любят друг друга. Но Настасья так и не вымолвила ни одного слова, будто боялась спугнуть счастье и накликать новую беду.
   Об одном только она жалела, что нет с ними старшего сына, Игнатия. Давно обещался приехать, да что-то держит его там, в Новгороде. Но теперь, наверное, скоро появится. Должен же княжич Юрий, господин Игнатия, наконец, побывать во Владимире, на могиле своего отца. Настасья надеялась, что княжич не оставит Игнатия в Новгороде, прибудут вместе. Тогда уж, хотя бы на день-два, а вырвется Игнатий в Боголюбово, и они всей семьей побудут вместе, налюбуется она своими сыновьями.
   С Хомуней на руках Козьма подошел к коню, отпустил путлища стремян, снова поцеловал Хомуню и сказал, что пора ехать, ибо солнце уже высоко, и он может не поспеть во Владимир к обедне.
   - Сегодня, когда вернешься, батяня, ты мне снова позволишь покататься верхом? - Хомуня с надеждой заглянул в голубые, как небо, глаза отца.
   - Не вернусь я сегодня, сын, - огорчил Хомуню Козьма. - Может быть, только завтра приеду, а может, и всю неделю пробуду в отлучке.
   Козьма вскоре уехал. Настасья и Хомуня пошли лугом в сторону Нерли, наискосок - к Боголюбову, к бане. По пути, как и задумала Настасья, собрали в запас несколько пучков целебных трав: зверобоя, душицы, иван-чая, цикория, сорвали несколько стеблей сушеницы, ножом выкопали с десяток корней девясила и лапчатки. Каждую траву связали по отдельности, а потом уж сложили в небольшую корзину из тонких ивовых прутьев.
   Так, за делом, незаметно и подошли к бане.
   Печь еще жарко дышала углями, но пламени уже не было. Лишь с одного боку, рядом с зольником, вырывалось несколько голубоватых язычков. Они трепетно тянулись вверх, слабыми всполохами лениво лизали низкие своды каменки.
   В сажени от печки Хомуня бросил на пол охапку сухой травы, прилег на нее и неотрывно смотрел на тлеющие угли. Разомлев, он чуть задремал и не слышал, как в предбанник вошла Настасья, приоткрыла дверь в парную.
   - Хомуня, поди сюда, сынок, - позвала она.
   Хомуня вздрогнул, открыл глаза.
   - Иди, посмотри, - Настасья махнула рукой и отступила в сторону.
   Хомуня поднялся, подошел ближе и заглянул в баню. На тонко присыпанном пеплом полу виднелись птичьи следы.
   - Кто это ходил здесь? - удивился Хомуня, он хорошо помнил, что дверь плотно была прикрыта на запор.
   - Злые навьи приходили мыться, духи умерших, самоубийц. А может, это и сам баенник наследил. Домовой, он всегда на житье поселяется в бане. Людей он не любит, особенно родильниц.