– Все Лизета твоя, – потупил глаза князь Иван.
   – Ой, прости, Иван Алексеевич, я тогда не заметила, что тебя локтем зашибла. Сделай милость, извини, – просила его Елисавета.
   – Ладно, извиню, – улыбнулся он, снова убеждаясь, что сумеет добиться своего.
   Так никого из царственной молодежи и не дождался Меншиков, а хотел непременно повстречаться с Петром и Натальей и пригласить их на завтра в Ораниенбаум, где будет торжественное освящение недавно построенной домовой церкви.

II

   «Ораниенбаум» – по-немецки означает – оранжевое, или апельсиновое дерево. Там, в теплицах меншиковского дворца, действительно вызревали апельсины, и на гербе Ораниенбаума изображено серебряное поле с апельсиновым деревом, отягощенный созревшими плодами.
   В народе Ораниенбаум называли Рамбовом. ( – Где был? – В Рамбове. – Куда едешь? – В Рамбов.) Стены большого зала в богатом «рамбовском» дворце были облицованы настоящим мрамором, которого в России еще не добывали. Его нужно было везти из дальних заморских стран – из Италии и Греции – и был он очень дорог. А что для светлейшего князя тысячи и даже десятки тысяч рублей, если можно удивить мир чем-то необыкновенным!
   С минуты на минуту Меншиков ждал, что император и великая княжна вот-вот приедут и будут на торжестве. Это свело бы на нет слухи о неприятностях, возникших между ними, и способствовало бы действительному их примирению. Он, светлейший, всячески старался для того. Из Москвы был привезен специально разысканный там протодьякон с подлинно что иерихонским трубным гласом, собраны самолучшие голосистые певчие, приготовлен, был красовитый фейерверк. Все жданки прождали, но нет, не приехал второй император, и церковь стали освящать без него. Отчаявшись его улицезреть, светлейший князь собственной своей персоной занял место, уготовленное в виде трона для державнейшего императора.
   Торжество оказалось далеко не из приятных, хотя были и замысловатые фейерверки, и гремела пушечная пальба, и была «великая музыка». А то, что Меншиков сидел в церкви на тронном месте, дало повод его недругам, перетолковав случившееся, донести потом молодому государю о стремлении светлейшего князя к всемогущему самодержавию.
   На другой день Меншиков с дочерью Марией приехал в Петергоф, но там никого не оказалось. Предвидя его появление, Петр с Елисаветой и князем Иваном чуть свет отправились на охоту, а Наталья разминулась с Меншиковым, возвращаясь в Петербург. Поспешный отъезд Петра на охоту несколько озадачил его приверженцев, усомнившихся в том, что царственный отрок окажется стойким в своем решении пренебречь значением своего главного опекуна и регента. Кто знает, может, испугался повстречаться с ним и не пренебрежение к светлейшему, а мальчишеская трусость заставила скрыться от строгого попечителя.
   Меншиков остался в Петергофе и на другой день, ожидая возвращения Петра с охоты. Светлейшему князю с его дочерью была отведена в петергофском дворце особая половина, где он имел крупный разговор с Остерманом. Понял, наконец, светлейший, что приставленный к Петру воспитатель в своих сообщениях обманывал его, Меншикова, заверяя, что молодой император всей душой расположен к нему, тогда как на самом деле Меншикову приходилось убеждаться в обратном, и все это происходило, конечно, не без влияния злонамеренного Остермана. Как он может позволять своему воспитаннику надолго удаляться куда-то на охоту? И в том, что Петр не приехал на освящение церкви, Меншиков видел козни иноверца, отвращающего Петра от православия, за что он, Остерман, может быть подвергнут колесованию.
   Остерман спокойно выслушал все обвинения и в ответ сказал, что колесовать его не за что, но он в точности знает человека, который действительно может быть колесован, и, не моргнув, в упор глядел на Меншикова.
   Вернулся Петр с охоты и не отвечал на приветственные поклоны Меншикова, как будто совсем его не видя, а когда светлейший начинал с ним заговаривать, поворачивался к нему спиной, и был очень доволен, что мог так его унизить. На невесту, старавшуюся, чтобы жених обращал должное внимание, Петр тоже не смотрел.
   Из ворчливого ментора Меншиков превращался в льстивого и низкопоклонного царедворца. Обжаловался цесаревне Елисавете на охлаждение к нему Петра, но никакого сочувствия с ее стороны не видел и не слышал, впустую были все его слова.
   Нечего было делать больше в Петергофе, и светлейший князь с дочерью отбыл в Петербург, надеясь, что неразумный, взбалмошный мальчишка одумается и с извинениями явится туда. В Петербурге князь вел себя по-прежнему, был тем же всесильным повелителем и, будучи уверен, что Петр скоро прибудет и по-прежнему станет жить здесь, во дворце, готовился к его приезду.
   В этих приготовлениях и застал его генерал Салтыков, присланный от императора с повелением забрать все его вещи, и Меншиков почувствовал начало своей опалы. Примирение с Петром оказывалось невозможным. Как, в чем, когда он, светлейший, сплоховал? Ингерманландский полк, ему доселе вверенный, выведен из столицы на загородные квартиры, да у Меншикова не было и мысли об открытом восстании. Он покорялся своей новой непредвиденной судьбе в эти дни начавшейся в природе золотой осени… Похоже, что вместе с пожухлыми листками будут свертываться и опадать все прежние его права и преимущества. Может быть, надо просто самому удалиться на покой и подать об этом рапорт?.. Надо посоветоваться с Варварой и сказать секретарю, чтобы он заготовил нужную бумагу.
   Петр прибыл в Петербург 7 сентября, остановился в Летнем дворце, и в тот же день невеста с матерью явились поздравить его с возвращением в столицу, но он не удостоил их приема, и они в смущении удалились. Плюнув в окошко им вслед, Петр приказал приставить ко дворцу пристойный караул и не подпускать ни самого Меншикова, ни кого-либо из его посланцев.
   По наущению Остермана издал указ, в котором повелевалось признавать действительными лишь те постановления, указы и распоряжения, которые будут подписаны им самим и членами Верховного тайного совета. И строжайше запрещалось исполнять какие-либо приказания, исходившие от князя Меншикова. А на следующий день Петр послал генерала Салтыкова объявить Меншикову отлучение от всех государственных дел и домашний арест без права выезжать или выходить куда бы то ни было.
   Устрашенная опалою супруга, княгиня Дарья Михайловна с детьми и сестрой Варварой поспешили в Летний дворец, чтобы всем своим семейством припасть к стопам государя и умолять его о помиловании, но не были к нему допущены.
   Из окна второго этажа в щель слегка раздвинутых штор Петр наблюдал, как княгиня упрашивала конвойного начальника пропустить их во дворец; видел осунувшуюся, словно совсем пришибленную к земле, горбунью Варвару, эту бабу-ягу, костяную ногу; свою недавнюю невесту с застывшим, будто неживым, лицом, и беспокойно озирающегося по сторонам Сашку, коему следовало бы сейчас вот, сию минуту, надавать тумаков и зуботычин. Или приказать конвойным, чтобы здесь же, в Летнем саду, на какой-нибудь скамейке высекли его.
   Не умилостив просьбами конвой, опечаленные просители бросились к великой княжне Наталье, к цесаревне Елисавете, но те удалились от них, не сказав ни слова. Оставалась последняя надежда – пасть в ноги Остерману, умилостивить его гнев, заверить, что он может не опасаться никакого колесования, каким сгоряча пригрозил ему светлейший князь. Андрею Ивановичу нужно было идти в Верховный тайный совет, и некогда тратить время на никчемные, пустопорожние слова и заверения.
   Сам Меншиков продиктовал секретарю письмо, прося второго императора «да не зайдет солнце во гневе его», умолял отпустить вольные и невольные проступки, по неведению и безнамеренно им учиненные, испрашивал последней милости уволить его за старостью и болезнями вовсе от службы. Надиктовал письмо так же великой княжне Наталье Алексеевне, прося ее предстательства перед троном брата.
   Княгиня Дарья Михайловна тоже пробовала писать письмо-прошение, но у нее дрожали руки, и тогда писала Варвара: «Ваше императорское величество, батюшка царь, великий наш государь… Смените гнев на милость».
   (Это к мальчишке-то так обращаться, коему следовало бы уши надрать, розгами высечь, паршивца… А тут – унижайся, проси, умоляй…)
   Все эти письма были перехвачены и не дошли по назначению.
   Остерман составлял указы, касавшиеся дальнейшей опалы Меншикова, проводил их через Верховный тайный совет, где не было никаких возражений, и Петр подписывал их, не вникая даже в смысл. Было объявлено Меншикову, что он лишается дворянства, пожалованных ему орденов, чинов и званий, а у его старшей дочери, бывшей невесты государя, отбираются экипажи и придворная прислуга. Верховники призвали новгородского архиепископа и указали ему, чтобы впредь обрученной невесты в церквах не поминали. Лишенный всех почетных званий, чинов и орденов, по указу от 9 сентября 1727 года, Меншиков ссылался в дальнее его имение Раненбург в Рязанской губернии.
   Смятение и переполох, охватившие домочадцев и всю челядь меншиковского дворца, вдруг сменилось помертвевшей тишиной. Будто безмолвными тенями населился он. На цыпочках, бесшумно переступали многочисленные слуги, словно боясь нарушить установившийся смертоносный покой величественных анфиладных апартаментов.
   Беспамятно, пластом лежала на своей дворцовой половине бывшая княгиня Дарья; после пущенной лекарем крови в дремотном забытье пребывал бывший светлейший князь, а вчерашние княжны и тоже ставший бывшим молодой Александр Меншиков никак не могли осознать случившееся.
   Как?.. Они стали не княжны?.. А он, недавний камергер и генерал-лейтенант, – кем же он окажется без звания и чина? Просто мальчишкой Сашкой Меншиковым, все равно как простой смерд, холоп, уроженец подлой породы?.. Бывшие – значит, не теперешние. Они были, значились еще вчера, а нынче – словно совсем их нет. Но ведь такое невозможно?.. И все это случилось по злобному хотенью выродка-царенка, невоспитанного драчуна-царишки… О, еще неизвестно, кто бы кому наставил синяков, если сошлись бы в драке. Это отец да тетка Варвара удерживали его, Сашку, опасаясь, что он вдруг зашибет второго императора. Ну, только попадись теперь, царишка!
   И Сашка почти торжествовал, уверенный, что будет победителем.
   Разрушенная невеста… Дважды разрушенная. Были два Петра, два обрученных жениха.
   – Разрушенная… – шептала про себя Мария и отворачивалась от зеркала, чтобы не видеть своего печального лица.
   Суетливой, деятельной, не покладавшей рук была одна Варвара. Набрав в охапку золотые блюда, надрываясь от великой тяжести, тащила подлинно что драгоценную золотую ношу на чердак, пытаясь спрятать там в укромном месте. А где оно, укромное? Ведь все равно найдут, не скроешь, не сыщешь потаенного местечка. И, спохватившись, поняв всю безрассудность своего старания, сваливала на чердачную пыль тяжеленную и драгоценную посуду, торопясь к шкафам и сундукам, чтобы скорее отбирать белье, одежду. Вон сколько у Данилыча рубах, штанов из самых дорогих материй. Не оставлять же тут, чтобы какой-нибудь холоп напяливал их на себя. А куда все стаскивать? В какие узлы связывать?.. Как все богатство кинуть? Кто приглядит? Кому доверить?..
   И сидеть, раздумывать нельзя, каждая минута на исходе…
   А деньги, бриллианты и другие драгоценности, все эти брошки, пряжки, золотые табакерки, – как с ними быть? По карманам рассовать? Да разве все захватишь?..
   И тонкий, визгливый вопль отчаяния вырывался из груди Варвары.
   Прощай, настенная Голландия в искусных изразцах. Прощай излюбленная Ореховая комната. Прощай, любезный сердцу парадиз.
   Верховный тайный совет вынес решение: выдать офицеру Пырскому, назначенному сопровождать ссылаемого Меншикова, денег 500 рублей на разные дорожные расходы, да на 50 подвод прогонных денег, а за другие подводы Меншиков пусть платит сам. Ну, и как говорится, – с богом! Скатертью дорога. Прощевай на веки вечные. Что в ссылку, что в могилу, одинаково, считай – в небытие.
   А вот он в истинном, заветном смысле слова – сиятельный, светлейший князь. Строго и надменно смотрит со стены своей приемной, запечатленный на портрете во всех регалиях, в полном расцвете блистательной тогда судьбы; вот его бронзовый бюст, исполненный заморским скульптором Растреллием, – такой он, Александр Данилыч, прославленный, величественный, с одухотворенным молодым лицом.
   Прощался Меншиков с самим собой и со своим дворцом. Прощался с невозвратным прошлым.
   Более трех лет безраздельно и самовластно он управлял Россией из этого дворца. Был самым богатым человеком, владельцем шести городов, ста тысяч крепостных и неоглядными просторами земель на Украине, в Подмосковье, на Балтийском побережье, в Польше. Не в каждом из своих дворцов, домов и дачных павильонов приходилось ему жить, но они значились за ним. Здесь, в Петербурге и его предместьях, – девять; в Москве – четыре и среди них – огромный и богатый Лефортовский дворец, – прощайте навсегда.
   Ступив в последний раз на невскую набережную, перед тем как садиться в карету и отправляться в ссылку, Меншиков сказал:
   – Я совершил большое преступление, но юному ли императору наказывать меня за это?..
   Добавлять к сказанному больше ничего не стал, но по-видимому, это означало, что он виноват в смерти императрицы Екатерины и что Петр II, став императором, должен быть ему за это благодарен.
   Вон за Невой – Адмиралтейство, которое он строил; вон по соседству с его дворцом уже третий год идет строительство по плану, утвержденному еще самим Петром Великим, грандиозного здания двенадцати коллегий. Петербургские градожители не понимали и не любили никаких коллегий и называли их насмешливо – калеками. Вспомнил Меншиков об этом и грустно улыбнулся. Через год-другой достроят, и кто, какие государственные калеки разместятся в этом здании?..
   Тронулся с места и потянулся по набережной Невы длинный ряд карет, колясок, фургонов и других экипажей, увозящих Меншикова и его семейство с многочисленной челядью и поспешно собранным имуществом, сопровождаемые караулом из 120 гвардейцев под командованием капитана Пырского.
   Впереди этого огромного поезда – четыре кареты, запряженные шестериками лошадей: в первой – сам Менщиков с женой и свояченицей Варварой; во второй – сын его с карлою; в третьей – дочери с двумя служанками; в четвертой – брат жены и Варвары, Василий Арсеньев, и другие приближенные. Все были в черном, траурном.
   Выезд Меншикова из столицы уподоблялся добровольному отъезду богатого и заслуженного вельможи, который после многолетних трудов государственных намерен закончить жизнь вдали от придворного шума и блеска, вне интриг, без врагов и завистников. Он выехал в великолепных экипажах, сопутствуемый блестящею прислугой и сопровождаемый огромным обозом с драгоценной движимостью, выбранной из великолепных его палат.
   Только дочь Мария должна была возвратить своему бывшему жениху обручальное кольцо, стоившее двадцать тысяч рублей.
   Меншиков надеялся найти прочное благополучие в кругу своего семейства, жить в довольстве и покое в уединенной Придонской равнине. Поезд сопровождали верховые гайдуки и собственные княжеские вооруженные драгуны. Домашних челядинцев ехало в обозе 127 человек.
   Путь будет долгий и томительный. Хорошо, если до крепких заморозков приедут в Раненбург. И Меншикову вспомнилось вдруг давнее, далекое: когда с царем Петром Азов у турок воевали, зашел спор с басурманами, что будет значить час езды, какое расстояние, – какая ради этого должна быть езда по степи – тихая или скорая? Наши говорили, что нигде того не велось, чтобы по степи ехали чинно и неторопливо. И городовая езда – тоже не в пример. Но турки со скорой гонецкой степной ездой были не согласны и говорили, что возьмут в пример езду ступистого коня. Так, помнилось, и не смогли договориться, какое расстояние считать за час езды.
   А сколько верст они за час езды проедут? Похоже, лошади ступисты будут.
   Меншиков отъезжал от Петербурга, а по городу ходили слухи о его непомерных злоупотреблениях; что он, не довольствуясь своим положением, зарился на императорскую корону; что будто найдено письмо, которое он заготовил к прусскому двору с просьбой дать ему взаймы десять миллионов, обещая возвратить в два раза больше, как только сядет на российский престол; что уже были отданы приказы удалить под разными предлогами гвардейских офицеров и заменить их преданными Меншикову. Говорили будто бы о незаконном завещании; что будто бы голштинский герцог и князь Меншиков заставили цесаревну Елисавету подписать завещание вместо матери, которая ничего про то не знала. Кто-то уже насчитал, что при аресте у Меншикова отобрано 14 миллионов рублей и сто пять фунтов золота в слитках, посуде и других вещах. Одни предсказывали, что Меншикова не оставят в Раненбурге, а вместе со свояченицей зашлют в Сибирь, а жену с детьми оставят на свободе, потому как они не столь зловредны. А другие утверждали, что муж и жена – одна сатана, а потому недолго наживут.

III

   Слухами земля полнится, и дошли известия до заморских венецейских краев, что новый русский молодой второй император Петр не столь привержен к мореходству, как его покойный дед Петр I, а потому в треклятом навигацком обучении может послабленье выйти и будущие моряки так сухопутными и останутся. Но надо не ждать, когда такое станется, а самому быть расторопнее, ходатайствовать перед высокими чиновными лицами о вызволении из навигацкой науки.
   Уже не первый год женатый господин из дворянского звания Михайло Лужин чуть ли не готов был руки на себя наложить от нескончаемой тоски-печали по своей жене, да от невозможности превозмочь морские учения. Вчерашним днем в двунадесятый церковный праздник всем ученикам роздых был, и они ходили на венецейские диковины смотреть, а он, Михайло этот, сидел слезы глотал и писал в Петербург своему шурину в жалобном письме: «О житии моем извещаю, что в печалях и тягостях пришло мне оно самое бедственное и трудное, а тяжельше всего – с домашними разлучение. А наука определена самая премудрая и хотя бы мне все дни на той науке себя трудить, а все равно не принять ее будет для того, что не знамо тутошнего языка, не знамо и науки. А паче всего в том великая тягость, что вам самим про меня известно, как я, окроме языка природного, никакого иного не могу ведать, да и лета мои уже отошли от науки. А на море мне бывать никак не возможно того ради, что от качания становлюсь весьма болен. Как были в пути сюда восемь недель, и в тех неделях ни единого здорового не было дня, на что свидетели все есть, кои имели путь со мною. На сухом пути, когда обучались чертежам, терпеть еще можно было, а в навигацкой науке, сиречь в мореходстве, когда очутились на корабле, то стало совсем нельзя, никакого терпения. А начальники строго велят, чтобы непрестанно на корабле быть, а ежели кто от сего дела уходить станет, за то будет без всякие пощады превеликое бедство, как про то в пунктах написано. И я, видя такую к себе ярость, тако же зная, что натура моя не может сносить мореходства, пришел в великую скорбь и сомнение и не знаю, как быть. Вызволить меня от такой беды, как тут сказывают, может лишь светлейший князь Александр Данилович Меншиков, ежели ему подать челобитную. А для ради того обязательно надо величать его полным титулом, про что я дознался доподлинно. И тогда, сказывают, он вызволит из беды, только ничего чтобы в титулах упущено не было. И прошу вас, моего дорогого друга и родича, найти способы передать мою челобитную, коею при сем письме прилагаю. Молю отставить меня от навигацкой науки, а взамен взять меня хотя бы последним сухопутным солдатом. Изволь пожалуйста отдавать из вещей моих кому знаешь, от кого можно помощь сыскать для ради подачи челобитной, и денег на то не пожалей. Паки и паки прошу, умилися и разжалобись надо мною, бесчастным, а ежели ты мне милости не окажешь, то к иному мне больше не к кому, и мне тогда пропадать. И чтобы наши никто о том не ведал, особливо же своей сестре, а моей жене, не сказывай, что я такою печалью одержим. Остаюсь в верных моих услугах до гроба моего Михайло Лужин».
   К письму прилагалась и челобитная с полным титулованием Меншикова: «Светлейшему Римского и Российского государств князю и Ижорские земли, и генеральному губернатору над провинциями Ингриею и Эстляндиею, и генералу, и главному над всею кавалерией кавалеру, и подполковнику Преображенского регименту, и капитану бомбардирской от первейшей гвардии его величества, и полковнику над двумя конными и двумя пехотными полками командиру Александру Даниловичу Меншикову».
   Дошло такое письмо до Петербурга, и, получив его, шурин Лужина глубоко задумался: как же быть? Светлейший князь в опалу обращен. Сам, своими глазами, видел, как он из Петербурга со всею свитой отбывал. И как понять объявленную князю опалу, когда он с таким обозом под гвардейским охранением в своей раззолоченной карете поехал. Не в опалу, а в свою рязанскую вотчину отбыл, считай, что так. Там и будет жить-пребывать в покое и довольстве. А что в народе болтают, будто он, как преступник, как тать, – так ведь языки без костей, мелят всякое. Злобных да завистливых не счесть сколько. А как торжественно светлейший князь отбывал, – дай бог всякому царедворцу.
   Может, для ради вызволения из навигацкой науки свояка Михаила Лужина самому в Раненбург поехать, повстречаться там со светлейшим да поклониться ему с просьбой о родиче? У князя вся его сиятельная сила при нем и осталась. Нельзя поверить, что он стал никем, все его богатства, все вотчины при нем остались, и, может, смилуется, даст свое согласие пособить Михаиле. Узнав, что обратились к нему, не посчитавшись с тем, что он как бы опальным стал, – ан как раз в том и будет уверенность в успехе задуманного. А?.. Что, если поехать в Раненбург?.. И перед Михайлой совесть будет чиста, не запятнанной забвеньем его просьбы. Подумать надо и посоветоваться с толковыми людьми, послушать, как они рассудят.
   Рассудили так, что ехать в Раненбург – тоже не ближний край. Сколько времени в пути проведешь, и самому кормиться и коня кормить, а в дороге не безопасно, и никто тебя охранять не будет. Да и так еще в пути может случиться, что разминешься: ты будто вдогонку едешь, а он, светлейший князь, со своим обозом в сторону свернул да привал сделал. Ой, да мало ли еще чего непредвиденного может статься. Лучше не собственным своим естафетом князя Меншикова догонять, а по казенной почте послать ему в Раненбург Мишкину челобитную, и пускай князь на нее свое решение вынесет.
   Так тому, значит, и быть. Лети, письмо, завивайся, никому в руки не давайся. Сдали его в Почтовый приказ, отправили, а там – что бог даст. Не забижайся, Михаил, твою просьбу выполнили.
   Много откликов пришло в Петербург на опалу светлейшего князя, и все они одобряли случившееся. В Киле обрадовались от души. Герцогиня голштинская Анна Петровна писала сестре Елисавете: «Что изволите писать об князе, что ево сослали, и у нас такая же печаль сделалась об нем, как у вас». Петербургские градожители сообщали в Москву таким высокопарным слогом: «Прошла и погибла суетная слава прегордого Голиафа». А новгородский архиепископ Феофан, недавно обручавший Петра с Марией Меншиковой, писал в злоречивом письме одному из архиереев: «Молчание наше извиняется нашим великим бедствием, претерпенным от тирании, которая, благодаря бога, уже разлетелась в дым. Ярость помешанного человека, тем более возбуждала против него всеобщей ненависти и предускоряла его погибель, тем более и более со дня на день усиливала свое свирепство. А мое положение было так стеснено, что я думал, что все уже для меня кончено. Поэтому я не отвечал на твои письма и, казалось, находился уже в царстве молчания».
   А в Киль цесаревне Анне Петровне писал о Меншикове: «Этот бездушный человек, эта язва, этот негодяй, которому нет подобного, вас, кровь Петрову, старался унизить до той низкой доли, из которой сам рукою ваших родителей был возведен почти до царственного состояния, и вдобавок наглый человек показал пример неблагодарной души в такой же мере, в какой был облагодетельствован. Этот колосс из пигмея, поставленный счастьем, которое довело его до опьянения, упал с великим шумом».
   В Митаве известие о падении Меншикова приравнивалось к высокоторжественному праздничному дню. Курляндская герцогиня Анна уверилась, что опала Меншикова произошла по ее личной просьбе к всемогущему богу отомстить светлейшему за все неприятности, кои пришлось ей, Анне, претерпевать по его вине. На такой радости приказано было к вечернему чаю сделать сладкий пирог и выставить на стол побольше вина.
   В великой радости Анна написала письмо молодому императору: «Я неоднократно просила, чтобы мне позволено было по моей должности вашему императорскому величеству с восприятием престола российского поздравить и целовать вашего величества дорогие ручки, но получала на все мои письма от князя Меншикова ответ, чтоб мне не ездить. Ныне паки всенародно вашего императорского величества прошу повелеть мне для моей поездки в Петербург, поставить в прибавку почтовых, как прежде мне давано было, лошадей».
   А сама все думала: мальчишка, сопляк, а царь! Вот счастливчик-то.
   Но и на этот раз в Петербург ее не пустили.
   Узнав, что Петр II и его сестра пристрастились к охоте и хотят иметь хороших охотничьих собак, герцогиня Анна выразила желание всячески содействовать этой страсти и уведомляла великую княжну Наталью: «Доношу вашему высочеству, что несколько собак сыскано как для его величества, так и для вашего высочества, но охотники сказывают, что испортить можно, ежели в нынешнее время послать. И прошу ваше высочество донести государю-братцу о собаках, что сысканы, и еще буду стараться». А о своих нуждах жалостливо сообщала: «О себе вашему высочеству нижайше доношу: в разоренье и в печалях своих жива. Всепокорно, матушка моя и государыня, прошу не оставить меня в высокой и неотменной вашего высочества милости, понеже вся моя надежда на вашу высокую милость».