Страница:
В завершение чина пострижения следует братское и сестринское целование при пении стихиры «Познаем, братие, таинства силу», но не было желающих лобызаться с пожилой горбуньей, облаченной в одеяние не по росту и неуклюже перетянутой по искривленному и горбатому стану.
VII
Глава пятая
I
II
VII
Приветливая послушница Дарьюшка сама вызвалась подшить подол рясы, укоротить не в меру длинные рукава, подогнать все монашеское одеяние так, чтобы и горб самосильно не выпирал, и скрадывалась кривобокость, – проворно и ловко сновала игла с ниткой в Дарьюшкиных умелых руках.
Никого в Вознесенском монастыре не заинтересовала новопостриженная горбатенькая старушонка, кто она да откуда, об этом знала одна игуменья Маремьяна, но ничего никому не говорила.
Пять дней полагалось новой инокине прислуживать в монастырском храме, и в конце того срока она захотела исповедаться, чтобы сложить с себя тяжкий груз накопившихся прегрешений и повести свою новую жизнь с облегченной душой и покорным сердцем. Псаломщик читал вечерние часы, когда старица Варсонофия подошла под благословение к иерею отцу Парфению, готовая к исповеди. Какие грехи могут быть у старушонки, пришибленной самой жизнью? Разве что ворчливость по скудоумному недомыслию да зависть к другим старицам, что не горбаты они. Накрыв голову старушонки епитрахилью, отец Парфений приготовился слушать ее покаяние.
– С того и начну, – глубоко вздохнув, проговорила старица Варсонофия, – чтобы самое сокровенное тебе, батюшка, донести. Многогрешная я, не простила Петру Алексеевичу порушенного девичества своего. Много лет истязала себя теми мыслями, надеялась превозмочь все со временем, ан обида еще пуще росла.
– Петр Алексеевич – хозяин, что ль, был? – уточнял иерей.
– Хозяин?.. – переспросила она и, коротко подумав, ответила: – Он над всеми хозяином был.
– И что ж ты с ним сделала за обиду свою?
– То и сделала, чтоб не встал он, не оклемался, когда больным был. Не сама, а по моему наущению было сделано.
– Не пойму, про что речь ведешь, – пригнулся к ней отец Парфений. – Умертвился, что ль, он?
– Умертвился, – разобрал иерей ее шепот. – Да не тот один грех на мне. Потом и той черед подошел. Фигу-ягодку ей припасла. Только с Петяшкой ничего не успела сделать. Когда стала обдумывать, как с ним стать, он от нас жить ушел, и больше его не видала.
– Да кто они, эти люди-то, про кого говоришь?
– Про все тебе, батюшка, рассказала, – уходила, словно ускользала от ответа она.
– Кто Петр Алексеевич был?
– Царь.
– Ца… (Может, ослышался?) А чей потом черед подошел?
– Государыни-императрицы Екатерины.
– Да нет… нет… – готов был обеими руками замахать на горбунью отец Парфений, заставить ее замолчать. С кем он беседу ведет?.. Сумасшедшая, что ли?.. – А в миру-то допрежь чьей была?..
– Своячней светлейшего князя Меншикова Александра Данилыча, – вымолвила Варсонофия.
Испарина обметала лоб иерея. Дрожали руки, перебиравшие край епитрахили. Прояснялось сознание: Петр Алексеевич – царь Петр Первый. Порушил девичество этой горбуньи… Да нет, нет, не могло того быть. И опять затемнение мыслей… и в глазах помутилось.
А ее, горбунью, уже окружали люди. Словно высунулась из-под руки иерея другая старица и обратилась к исповедальнице:
– Когда с ними, с анчихристами, якшалась, рожки заприметила?.. Скажи, кто есть главный анчихрист теперь?..
– Скажу! – обрадованно выкрикнула Варсонофия. – Он и наш погубитель, еретик окаянный… В ихнем вестфальском краю в еретической церкви на органе играл. Того вестфальского попа сын.
– В церкви – на органе, на музыке?.. Вон до какой срамоты дошли, бога нисколь не страшатся.
– Дознаться бы, батюшка, до антихриста, – наперебой теребили отца Парфения окружившие его старицы и белицы, заполнившие церковный придел.
– Знайте все, – потрясала Варсонофия рукой в воздухе. – Главный ворог-антихрист есть Остерман.
– Востерман, слышь… Востерман, – передавалось от одной к другой. – Антихрист Востерман овладел всей русской землей. От него можно спастись только в крестьянских лесах, а в удельных и казенных теперь пролегла цепь антихриста под видимостью лесных просек.
Два хлыста пришли в монастырь ко всенощной, но не стали ее дожидаться, а побежали в свой скит рассказать об антихристе Востермане. Прибежали, а там своя новость: старцы были в городе Александрове, повстречали солдат и доверительно к ним обратились, как люди древлего благочестия – зачем в лагерь их собирают, а солдаты злобно-насмешливо им ответствовали: «Чтобы гонять вас, раскольщиков!»
О жестокой силе и хитрости властей предержащих ходили в скитах и правдивые рассказы и вымышленные небылицы, и уже трудно было различить, чему следовало верить и что считать зряшной выдумкой. Но так или иначе, а ничего доброго скитским поселенцам ждать не приходилось. Представлялась только одна, пока еще не упущенная возможность – бежать, и как можно дальше, в еще более глухие места.
Надрывно, с рыданиями в скорбном голосе пели в раскольничьих моленных:
Неси, человече, в пустыню сердце свое изможденное, не виждь прелести мира, беги, аки зверь дивий. Затворись в вертепе, и примет тя пустыня, яко мать чадо свое.
И был в раскольничьем скиту старец по имени Андриян. Он звал в места, о которых еще в молодые свои годы слыхал, что там тьма живет и что стоит там гора темная, а поверх той тьмы горней видны горы снежные в красной день. И в ту землю он ездил за много верст, а там без свечного огня ничего не видать потому, что кругом стоит, как стена, осенняя темная ночь. И в той темной земле раскинуто царство царя Антруйского, и то царство населяли люди крещеные, и можно бы, – говорил Андриян, – всем приверженцам старой праведной веры там счастливо жить. Но, к людской беде, – обреталась в том дивном месте девица вельми красна, и много славных мужей прельстила собой, отчего повелось в Антруйском том царстве содомство греховное, за что все его обитатели в нахлынувшей с моря воде потонули.
И так еще тот Андриян говорил, что за дикими Уральскими буграми и за сибирскими пределами можно искать Беловодье, а за тем Беловодьем на восточном склоне, отколь солнце на небо восходит, есть Опоньское царство, раскинувшееся на 70 островах. Будто есть там и монастыри и 179 церквей ассирского языка, да еще 40 русских, поставленных бежавшими в давние времена иноками.
Бежать, бежать дальше, пускай неведомо куда, захватив с собой древние святые иконы и книги праведного писания.
Уход из мирской жизни в монастырь, в казаки, в шайку разбойников был единственным средством обрести свободу. Разбойники-казаки, преследуемые Иваном Грозным, завоевали под водительством Ермака Сибирь дальнюю, чтобы исправить свою худую славу. Впереди везли возы с сеном для прикрытия от стрел. Опасались сильного сопротивления тамошних обитателей, ан обошлось все с победной славою.
В Сибири береза была неизвестна, и среди инородческого населения сложилась легенда, что вместе с тем «белым деревом» идет и власть «белого царя». Вместе с русскими поселенцами осела и утвердилась в сибирской земле российская гостья береза и ее младшая сестра – липа. Скиток раскольничий в том месте стоял, и от него в овражке ключик, точно слеза, сочится.
Ох, хорошо тому, у кого нет тягостной семейной обузы потому, что нельзя льстить себя надеждой на легкую, лучшую жизнь. Стало ведомо всем староверам, что за Антихристом Петром Первым последующие цари русские – тоже антихристы суть. И один только исход есть – бежать и бежать от них. Сам бог сказал: «Всяк иже остави дом, или брата, или сестры, или отца, или матерь, или жен, или чада, или поместье – имени моего ради, сторицею приимет и живот вечный наследует». Странники по земле не должны иметь ничего своего. Преподобный Евфимий говорил, что даже слово «мое» происходит от сатаны, а бог сотворил все общим для всех людей.
В Вознесенском монастыре новопостриженная инокиня-горбунья, что из мирской суетной жизни явилась, доподлинно знает, что Антихрист Востерман всей русской землей завладел. Самого пресветлого князя Меншикова опрокинул да своими копытами затоптал. А ежели самого главного властителя Меншикова тот Востерман одолел, значит, истинно, что конец света скоро.
– Бежимте отселева. Не ровен час – пришлых попов изловят, а тогда всем за них отвечать… Слышьте ли?.. Новый Антихрист Востерман объявился, в лютерской церкви на органе играл. Жить нам можно теперь только в бегах, не давая себе нисколь роздыху.
Исстрадался раскольник в борьбе за какую-то только ему одному известную настоящую веру, за старинную букву, за правильное сложение пальцев в крестном знамении. У одного книга в потрескавшемся кожаном переплете с накладными застежками, с изукрашенными киноварью заставками, с черными большими славянскими буквами. Написана книга с любовью и с верою. У другого – еще более тяжеленная книга «Никон Черной горы» весом полпуда; еще у одного – «Маргарит» – больше аршина длиной; у того – Кириллова книга, Ефрема Сирина – все о праведной вере. Десятки, сотни верст пронесут их начетчики, надеясь буквой одолеть супротивника. А вот книга о невидимом граде Китеже, тоже с писаными киноварью заставками.
Суматоха в скитах, поспешные сборы. Никонианским попам, перебежавшим в раскол, скрыться надобно, может быть, допрежь всех других.
– А куда мне такому, с больными ногами, бежать? – мыкался древний старец, не находя себе места. – Лучше, по старым примерам подвижников, огненную купель всем принять, сподобиться в дыму-пламени вознестись. Сподобимся, братья и сестры любезные, – уговаривал он.
– Гори, коль захолодал! – злобно обрывали такого огнепоклонника. – Ты давно свое время изжил.
Старик проговорил себе молитву на исход души и громко принялся читать заупокойный канон о единоумершем. Службу скитскую знал всю, заучив ее наизусть.
– Матушка Лепестина, слезно просит Ганюшка с тобой повидаться. Дозволь ей подняться к тебе из подполья.
– Я сама к ней спущусь.
Послушница Ганька уже третий месяц сидела взаперти, чтобы не срамилась обитель от ее брюхатости. Лучше было держать ее подальше от людских глаз приметливых.
– Чего тебе? – отворила Лепестина затемненное подполье келарни.
– Матушка Лепестинушка, уйдете вы, а мне-то как быть? Куда я-то такая денусь? – спрашивала плачущая Ганька.
– А куда нам такую тебя? – в свою очередь спрашивала мать келарша. – Уж больно ты, Агафья, не в меру с боярином парилась.
– Да ведь ты мне велела.
– Что ж из того? Я старалась, чтоб обители польза была. Ладно, зачтется потом тебе. Может, бог даст, вовсе мертвеньким опростаешься, а коль ежели и живым, то некрещеная душа все равно, что котячья, альбо щенячья. Хоть утопи, хоть затопчи да так закопай, греха в том не будет. Да и никакая душа в нем не держится, только пар один.
В ночь все скиты опустели. Ушли раскольники в свой новый дальний путь. Остался только обезножевший квелый старец, сам себя отпевавший. Ему на прощанье скитники дали веревку, чтоб удавился, ежели не сумеет сжечь себя. Да еще вылезла из подполья послушница Ганька.
Было кому принимать новых пришельцев в святое место, а оно, как известно, пусто не бывает.
Никого в Вознесенском монастыре не заинтересовала новопостриженная горбатенькая старушонка, кто она да откуда, об этом знала одна игуменья Маремьяна, но ничего никому не говорила.
Пять дней полагалось новой инокине прислуживать в монастырском храме, и в конце того срока она захотела исповедаться, чтобы сложить с себя тяжкий груз накопившихся прегрешений и повести свою новую жизнь с облегченной душой и покорным сердцем. Псаломщик читал вечерние часы, когда старица Варсонофия подошла под благословение к иерею отцу Парфению, готовая к исповеди. Какие грехи могут быть у старушонки, пришибленной самой жизнью? Разве что ворчливость по скудоумному недомыслию да зависть к другим старицам, что не горбаты они. Накрыв голову старушонки епитрахилью, отец Парфений приготовился слушать ее покаяние.
– С того и начну, – глубоко вздохнув, проговорила старица Варсонофия, – чтобы самое сокровенное тебе, батюшка, донести. Многогрешная я, не простила Петру Алексеевичу порушенного девичества своего. Много лет истязала себя теми мыслями, надеялась превозмочь все со временем, ан обида еще пуще росла.
– Петр Алексеевич – хозяин, что ль, был? – уточнял иерей.
– Хозяин?.. – переспросила она и, коротко подумав, ответила: – Он над всеми хозяином был.
– И что ж ты с ним сделала за обиду свою?
– То и сделала, чтоб не встал он, не оклемался, когда больным был. Не сама, а по моему наущению было сделано.
– Не пойму, про что речь ведешь, – пригнулся к ней отец Парфений. – Умертвился, что ль, он?
– Умертвился, – разобрал иерей ее шепот. – Да не тот один грех на мне. Потом и той черед подошел. Фигу-ягодку ей припасла. Только с Петяшкой ничего не успела сделать. Когда стала обдумывать, как с ним стать, он от нас жить ушел, и больше его не видала.
– Да кто они, эти люди-то, про кого говоришь?
– Про все тебе, батюшка, рассказала, – уходила, словно ускользала от ответа она.
– Кто Петр Алексеевич был?
– Царь.
– Ца… (Может, ослышался?) А чей потом черед подошел?
– Государыни-императрицы Екатерины.
– Да нет… нет… – готов был обеими руками замахать на горбунью отец Парфений, заставить ее замолчать. С кем он беседу ведет?.. Сумасшедшая, что ли?.. – А в миру-то допрежь чьей была?..
– Своячней светлейшего князя Меншикова Александра Данилыча, – вымолвила Варсонофия.
Испарина обметала лоб иерея. Дрожали руки, перебиравшие край епитрахили. Прояснялось сознание: Петр Алексеевич – царь Петр Первый. Порушил девичество этой горбуньи… Да нет, нет, не могло того быть. И опять затемнение мыслей… и в глазах помутилось.
А ее, горбунью, уже окружали люди. Словно высунулась из-под руки иерея другая старица и обратилась к исповедальнице:
– Когда с ними, с анчихристами, якшалась, рожки заприметила?.. Скажи, кто есть главный анчихрист теперь?..
– Скажу! – обрадованно выкрикнула Варсонофия. – Он и наш погубитель, еретик окаянный… В ихнем вестфальском краю в еретической церкви на органе играл. Того вестфальского попа сын.
– В церкви – на органе, на музыке?.. Вон до какой срамоты дошли, бога нисколь не страшатся.
– Дознаться бы, батюшка, до антихриста, – наперебой теребили отца Парфения окружившие его старицы и белицы, заполнившие церковный придел.
– Знайте все, – потрясала Варсонофия рукой в воздухе. – Главный ворог-антихрист есть Остерман.
– Востерман, слышь… Востерман, – передавалось от одной к другой. – Антихрист Востерман овладел всей русской землей. От него можно спастись только в крестьянских лесах, а в удельных и казенных теперь пролегла цепь антихриста под видимостью лесных просек.
Два хлыста пришли в монастырь ко всенощной, но не стали ее дожидаться, а побежали в свой скит рассказать об антихристе Востермане. Прибежали, а там своя новость: старцы были в городе Александрове, повстречали солдат и доверительно к ним обратились, как люди древлего благочестия – зачем в лагерь их собирают, а солдаты злобно-насмешливо им ответствовали: «Чтобы гонять вас, раскольщиков!»
О жестокой силе и хитрости властей предержащих ходили в скитах и правдивые рассказы и вымышленные небылицы, и уже трудно было различить, чему следовало верить и что считать зряшной выдумкой. Но так или иначе, а ничего доброго скитским поселенцам ждать не приходилось. Представлялась только одна, пока еще не упущенная возможность – бежать, и как можно дальше, в еще более глухие места.
Надрывно, с рыданиями в скорбном голосе пели в раскольничьих моленных:
– Пустыня! О, прекрасная мати! Прими меня в обитель, в тихость свою безмолвную, в палату лесовольную.
Прекрасная мати пустыня!
От смутного мира прими мя,
Аще из тебя и погонят,
Прекрасная мати пустыня,
Любезная, не ижени мя.
Не знаю себе, что и быти,
Где голову мне преклонити,
Понеже Антихристовы дети
Всюду простирают на нас сети,
Хотят они нас уловити,
Врагу Антихристу покорити.
Неси, человече, в пустыню сердце свое изможденное, не виждь прелести мира, беги, аки зверь дивий. Затворись в вертепе, и примет тя пустыня, яко мать чадо свое.
И был в раскольничьем скиту старец по имени Андриян. Он звал в места, о которых еще в молодые свои годы слыхал, что там тьма живет и что стоит там гора темная, а поверх той тьмы горней видны горы снежные в красной день. И в ту землю он ездил за много верст, а там без свечного огня ничего не видать потому, что кругом стоит, как стена, осенняя темная ночь. И в той темной земле раскинуто царство царя Антруйского, и то царство населяли люди крещеные, и можно бы, – говорил Андриян, – всем приверженцам старой праведной веры там счастливо жить. Но, к людской беде, – обреталась в том дивном месте девица вельми красна, и много славных мужей прельстила собой, отчего повелось в Антруйском том царстве содомство греховное, за что все его обитатели в нахлынувшей с моря воде потонули.
И так еще тот Андриян говорил, что за дикими Уральскими буграми и за сибирскими пределами можно искать Беловодье, а за тем Беловодьем на восточном склоне, отколь солнце на небо восходит, есть Опоньское царство, раскинувшееся на 70 островах. Будто есть там и монастыри и 179 церквей ассирского языка, да еще 40 русских, поставленных бежавшими в давние времена иноками.
Бежать, бежать дальше, пускай неведомо куда, захватив с собой древние святые иконы и книги праведного писания.
Уход из мирской жизни в монастырь, в казаки, в шайку разбойников был единственным средством обрести свободу. Разбойники-казаки, преследуемые Иваном Грозным, завоевали под водительством Ермака Сибирь дальнюю, чтобы исправить свою худую славу. Впереди везли возы с сеном для прикрытия от стрел. Опасались сильного сопротивления тамошних обитателей, ан обошлось все с победной славою.
В Сибири береза была неизвестна, и среди инородческого населения сложилась легенда, что вместе с тем «белым деревом» идет и власть «белого царя». Вместе с русскими поселенцами осела и утвердилась в сибирской земле российская гостья береза и ее младшая сестра – липа. Скиток раскольничий в том месте стоял, и от него в овражке ключик, точно слеза, сочится.
Ох, хорошо тому, у кого нет тягостной семейной обузы потому, что нельзя льстить себя надеждой на легкую, лучшую жизнь. Стало ведомо всем староверам, что за Антихристом Петром Первым последующие цари русские – тоже антихристы суть. И один только исход есть – бежать и бежать от них. Сам бог сказал: «Всяк иже остави дом, или брата, или сестры, или отца, или матерь, или жен, или чада, или поместье – имени моего ради, сторицею приимет и живот вечный наследует». Странники по земле не должны иметь ничего своего. Преподобный Евфимий говорил, что даже слово «мое» происходит от сатаны, а бог сотворил все общим для всех людей.
В Вознесенском монастыре новопостриженная инокиня-горбунья, что из мирской суетной жизни явилась, доподлинно знает, что Антихрист Востерман всей русской землей завладел. Самого пресветлого князя Меншикова опрокинул да своими копытами затоптал. А ежели самого главного властителя Меншикова тот Востерман одолел, значит, истинно, что конец света скоро.
– Бежимте отселева. Не ровен час – пришлых попов изловят, а тогда всем за них отвечать… Слышьте ли?.. Новый Антихрист Востерман объявился, в лютерской церкви на органе играл. Жить нам можно теперь только в бегах, не давая себе нисколь роздыху.
Исстрадался раскольник в борьбе за какую-то только ему одному известную настоящую веру, за старинную букву, за правильное сложение пальцев в крестном знамении. У одного книга в потрескавшемся кожаном переплете с накладными застежками, с изукрашенными киноварью заставками, с черными большими славянскими буквами. Написана книга с любовью и с верою. У другого – еще более тяжеленная книга «Никон Черной горы» весом полпуда; еще у одного – «Маргарит» – больше аршина длиной; у того – Кириллова книга, Ефрема Сирина – все о праведной вере. Десятки, сотни верст пронесут их начетчики, надеясь буквой одолеть супротивника. А вот книга о невидимом граде Китеже, тоже с писаными киноварью заставками.
Суматоха в скитах, поспешные сборы. Никонианским попам, перебежавшим в раскол, скрыться надобно, может быть, допрежь всех других.
– А куда мне такому, с больными ногами, бежать? – мыкался древний старец, не находя себе места. – Лучше, по старым примерам подвижников, огненную купель всем принять, сподобиться в дыму-пламени вознестись. Сподобимся, братья и сестры любезные, – уговаривал он.
– Гори, коль захолодал! – злобно обрывали такого огнепоклонника. – Ты давно свое время изжил.
Старик проговорил себе молитву на исход души и громко принялся читать заупокойный канон о единоумершем. Службу скитскую знал всю, заучив ее наизусть.
– Матушка Лепестина, слезно просит Ганюшка с тобой повидаться. Дозволь ей подняться к тебе из подполья.
– Я сама к ней спущусь.
Послушница Ганька уже третий месяц сидела взаперти, чтобы не срамилась обитель от ее брюхатости. Лучше было держать ее подальше от людских глаз приметливых.
– Чего тебе? – отворила Лепестина затемненное подполье келарни.
– Матушка Лепестинушка, уйдете вы, а мне-то как быть? Куда я-то такая денусь? – спрашивала плачущая Ганька.
– А куда нам такую тебя? – в свою очередь спрашивала мать келарша. – Уж больно ты, Агафья, не в меру с боярином парилась.
– Да ведь ты мне велела.
– Что ж из того? Я старалась, чтоб обители польза была. Ладно, зачтется потом тебе. Может, бог даст, вовсе мертвеньким опростаешься, а коль ежели и живым, то некрещеная душа все равно, что котячья, альбо щенячья. Хоть утопи, хоть затопчи да так закопай, греха в том не будет. Да и никакая душа в нем не держится, только пар один.
В ночь все скиты опустели. Ушли раскольники в свой новый дальний путь. Остался только обезножевший квелый старец, сам себя отпевавший. Ему на прощанье скитники дали веревку, чтоб удавился, ежели не сумеет сжечь себя. Да еще вылезла из подполья послушница Ганька.
Было кому принимать новых пришельцев в святое место, а оно, как известно, пусто не бывает.
Глава пятая
I
Второму императору стали уже надоедать разные выдумки воспитателя Остермана. Ведь было сказано, что он, император, ни в солдатики, ни в кораблики, ни в войну играть не любит, а под городом Александровом Остерман затеял какой-то смотр войскам. Зачем это? Ни в какой Александров никто не поедет, и надо, чтобы солдат из лагеря распустили. У него, Петра II, гораздо более интересное завтра занятие: собак кормить. Шутка дело – у князей Долгоруких свора из 620 борзых и гончих собак. И теперь все эти собаки принадлежат ему, Петру II. Долгорукие приучили к ним государя, и он сам перемешивает в корыте собакам корм.
В минувшем октябре на охоте было затравлено почти четыре тысячи зайцев, пятьдесят лис, восемь волков и три медведя. До того интересно с князьями Долгорукими, что в Москву от них не хотелось Петру выезжать, а возвращение в Петербург отложено вообще на неопределенное время. Даже был издан указ, грозивший кнутом каждому, кто будет говорить о возвращении императорского двора в северную столицу, и нечего о ней вспоминать.
Сколько интересных часов проведено с таким заядлым охотником, каким славился на всю Москву и на все Подмосковье князь Алексей Григорьевич, и как живо рассказывал он, что видел сам или слышал от отца и от дяди Якова, как прежде велась на Руси охота и каково было тогда житье-бытье православных.
Поездки на охоту случались порой весьма отдаленные. Забирались аж в Тульскую губернию, и не было времени Петру скучать на привалах, когда он продолжал вести еще свою собственную охоту за рассказами князя Алексея о подмосковных местах.
Начало осени, золотая пора. Словно выцвели, полиняли вечерние тени. Возле шалаша висит на шесте убитый ястреб на устрашение другим хищным птицам. Князь Алексей лежит на пахучем еще от летней поры разнотравье и говорит:
– Про Измайлово тебе расскажу, про вотчину царицы Прасковьи и ее дочерей, а было то поместье прежде излюбленным пристанищем тишайшего царя Алексея Михайловича.
– Рассказывай, – усаживался поудобнее Петр; было что послушать ему, и он – весь внимание.
Каменный пятиглавый собор со слюдяными оконцами стоял в Измайлове на холме у дворца, являя собой знак благочестия царя Алексея. Но о соборной колокольне, служившей и смотровой башней, шла недобрая слава. В среднем ярусе той башни чинились суд и расправа над непокорными, и неподалеку от колокольни стояла виселица, на которой редко один, а то два и три осужденных удавленника покачивались один перед другим.
Во дворце были покои для самого царя, для царицы, больших и малых царевичей и царевен, – у тишайшего родителя было четырнадцать человек детей. В тех покоях, сложенных из свежеструганных сосновых бревен, многие годы не выветривался стойкий смолистый дух. По всем внутренним лестницам, ходам и переходам тянулись перила с точеными балясинами, чтобы было за что вовремя ухватиться, не споткнуться и не упасть, – детей-то вон сколько! Над крылечками – шатровые верхи, крытые тесом «по чешуйчатому обиванию».
По приказу царя для пашни и сенокосных угодий окрест было сведено несколько сот десятин леса, и на полях в кругозоре одна от другой поставлены смотровые вышки для наблюдения за работавшими крестьянами, коих в страдную пору нагоняли близко к тысяче человек. Царскому хозяйству надлежало быть в образцовом порядке, о чем усердствовали придирчивые надсмотрщики. Всем окрестным крестьянам, работавшим на царя, беспрестанно приходилось быть в бедствии и унынии, а измайловским – того пуще.
Жизнь на виду у царя требовала от них, несмотря на тяжелые работы и строгие взыскания, быть всегда улыбчатыми, дабы не смущать царский глаз смурным видом. Следовало и самим крестьянам, и их избам выглядеть всегда нарядными и пригожими, чтобы, когда захочется царю и его семейству, девки и парни водили бы перед дворцом хороводы и умильные пели песни. Да, гляди, не вой, а пой! За худое веселье – батоги. Тяжкий и постоянный труд, поборы и всевозможные притеснения для многих Измайловских крестьян выходили «из сносности человеческой» и заставляли искать спасение в бегах, потому как близко царя – близко смерти.
Наезжал царь-государь и в другие подмосковные села: Коломенское, Голенищево, Всевидово, Воробьеве, Покровское, – ездил туда с ночевками, нередко со всем семейством, с боярами и всегда с бесчисленными прислужниками. Впереди двигался постельный возок, сопровождаемый постельничим, дворецким и стряпчим, за ним – триста дворцовых жильцов на парадно изукрашенных лошадях, по три в ряд, за ними – триста конных стрельцов, по пяти в ряд, за стрельцами – пятьсот рейтаров, в штанах с лампасами и кожаной обшивкой; за ними – двенадцать стрелков с долгими пищалями; за стрелками – конюшенного приказа дьяк, а за ним – государевы седла; жеребцы – аргамаки и иноходцы – в большом наряде, с цепями гремячими и подводными, седла на них – под цветными коврами. Перед самим царем у кареты – боярин, возле кареты по правую руку – окольничий. Ехал царь в английской карете шестериком. Кони в золоченой сбруе и с перьями. На ином иноходце попона аксамитная, начелки, нагривки и нахвостник расшиты шелками да многоцветным бисером. А на возницах – бархатные кафтаны и собольи шапки. Вместе с царем в его карете – четверо самых приближенных родовитых бояр. Царевичи – в изукрашенной карете-избушке, тоже запряженной шестериком, а с ними – дядьки и окольничий. А по бокам кареты-избушки – стрельцы, а за ними – стольники, спальники и другие служилые люди. За царевичами ехала царица в карете, запряженной двенадцатью лошадьми, в окружении боярынь – мамок; за царицей – большие и малые царевны, а за ними – казначеи, постельницы и кормилицы, – всего карет близко к сотне. Главной целью загородных поездок царя была любимая им потеха – охота. Охотился он на птицу, но жаловал и на медведя ходить.
Не дай-то бог, если случалось, что царскому неоглядному обозу кошка, заяц, заблудший монах или поп попадались навстречу либо дорогу перебегали, – не миновать неудаче и даже несчастью быть, впору хоть назад вертаться, и тогда мигом слетало с царя все его тишайшее благодушие, и не так-то скоро оно к нему возвращалось.
Для царской потехи и в самом Измайлове был большой зверинец. Царь и его приближенные любили тешиться травлей медведя собаками или борьбой с ним охотника, вооруженного только рогатиной.
Вместе с сельским стадом на измайловском лугу паслись прирученные лосихи; в загоне были олени, вепри, дикобразы, ослы. На птичьем дворе ходили фазаны и пышнохвостые павлины, забиравшиеся летом спать на деревья. На речках, протекавших в обширных царских поместьях, было устроено много запруд и поставлены водяные мельницы, в водоемах плавали лебеди, китайские гуси и утки; в прудах разводилась рыба, и был специальный пруд, из которого добывали для лечебных целей пиявок.
Недалеко от села Стромынь было место, называемое «Собачья мельница». Там для царя Алексея Михайловича выстроен был деревянный Преображенский дворец, в котором царь иногда тоже проживал в летнюю пору. Приманивала его охота в соседнем лесу на зайцев и лис. Особенно любил царь охоту соколиную, и дрессировщики соколов – сокольники – жили тут же, на лесной опушке. Но как ни потешна, ни увеселительна была охота, а все же и утомляла она царя. Приятно было ему возвратиться в то же Измайлово, где с устатка хорошо поспать и поесть, а для проминки ног постоять всенощную или обедню в соборе и, после молитвы, принимать у себя гостей, угощая их до отвала и до полнейшего опьянения.
Царская жизнь была сытной. Всегда имелись в изобилии мясные, рыбные, мучные, крупяные и другие припасы, доставляемые из ближних и дальних поместий. А понадобятся, к примеру, орехи – за год четвертей двести их расходуется, – стряпчие хлебного двора отправляются в Тулу, Калугу, Кашин, чтобы по торгам и малым торжкам сделать необходимые закупки. И скачут к воеводам гонцы с грамотами-указами, чтобы целовальники готовили амбары для приема орехов и дальнейшей их переправы в Москву. В Можайске и в Вязьме у посадских и иных обитателей, владевших садами и ягодниками, покупался ягодный и фруктовый припас, а в Астрахани были свои виноградники, и там выделывались на царский обиход винные пития.
Незадолго до своей кончины, словно бы чуя остатние дни пребывания на земле, царь Алексей Михайлович стал особо часто в потешных хоромах устраивать веселые вечера, на которые сзывались приближенные бояре, думные дьяки и иноземные посланники. На столах было обилие блюд с изысканными кушаньями и множеством вин. Хозяин-царь и его гости наедались до тяжелой одышки и развлекались музыкальными увеселениями: немчин на органе играл, другие игрецы в сурну дули да в литавры били, а то – устраивали гости состязание в силе и ловкости, но, будучи обремененными великой сытостью и опьяненными многими винами, не могли от бессилия удержаться на ногах. Иноземцы оставались очень довольны такими вечерами, и так были приятны им кушанья, что просили несколько блюд отправить своим женам. Все было ладно и хорошо. Веселился-веселился царь-государь, и как такое могло приключиться, что вдруг занемог, а от лекарств стало ему еще хуже, словно в них была отрава какая. Но этого быть никак не могло: всякое лекарство отведывал сперва сам лекарь, потом – приближеннейший боярин, воспитатель царицы Натальи Кирилловны, Артамон Матвеев, а после него – дьяки государевы да еще князь Федор Куракин, и всякое лекарство готовилось с избытком, чтобы хватило на пробу всем. А после того, как сам царь его принимал, оставшееся в склянице на его глазах допивал опять же Артамон Матвеев. Все живыми и невредимыми оставались, а государь всея Великие, Белые и Малые Руси скончался, сей суетной свет оставил, отдав богу царственную свою душу.
За гробом его в Архангельский собор несли в кресле нового государя, болезненного Федора Алексеевича, а за ним в санях ехала царица – вдова Наталья Кирилловна.
– После смерти царя Алексея Михайловича в Преображенском дворце стала жить царица Наталья Кирилловна с сыном Петром, твоим дедом, который играл там с потешными солдатами в военные игры, а потом стал плавать по речке Яузе да по ближним и дальним озерам. А по приезде в Россию герцога голштинского царь Петр велел сжечь тот Преображенский дворец… Про все тебе рассказал, а ты… Спишь, что ли? – пригляделся и прислушался к Петру II князь Алексей Григорьевич и ухмыльнулся. – Уснул… Ну, ин буду спать тоже…
В минувшем октябре на охоте было затравлено почти четыре тысячи зайцев, пятьдесят лис, восемь волков и три медведя. До того интересно с князьями Долгорукими, что в Москву от них не хотелось Петру выезжать, а возвращение в Петербург отложено вообще на неопределенное время. Даже был издан указ, грозивший кнутом каждому, кто будет говорить о возвращении императорского двора в северную столицу, и нечего о ней вспоминать.
Сколько интересных часов проведено с таким заядлым охотником, каким славился на всю Москву и на все Подмосковье князь Алексей Григорьевич, и как живо рассказывал он, что видел сам или слышал от отца и от дяди Якова, как прежде велась на Руси охота и каково было тогда житье-бытье православных.
Поездки на охоту случались порой весьма отдаленные. Забирались аж в Тульскую губернию, и не было времени Петру скучать на привалах, когда он продолжал вести еще свою собственную охоту за рассказами князя Алексея о подмосковных местах.
Начало осени, золотая пора. Словно выцвели, полиняли вечерние тени. Возле шалаша висит на шесте убитый ястреб на устрашение другим хищным птицам. Князь Алексей лежит на пахучем еще от летней поры разнотравье и говорит:
– Про Измайлово тебе расскажу, про вотчину царицы Прасковьи и ее дочерей, а было то поместье прежде излюбленным пристанищем тишайшего царя Алексея Михайловича.
– Рассказывай, – усаживался поудобнее Петр; было что послушать ему, и он – весь внимание.
Каменный пятиглавый собор со слюдяными оконцами стоял в Измайлове на холме у дворца, являя собой знак благочестия царя Алексея. Но о соборной колокольне, служившей и смотровой башней, шла недобрая слава. В среднем ярусе той башни чинились суд и расправа над непокорными, и неподалеку от колокольни стояла виселица, на которой редко один, а то два и три осужденных удавленника покачивались один перед другим.
Во дворце были покои для самого царя, для царицы, больших и малых царевичей и царевен, – у тишайшего родителя было четырнадцать человек детей. В тех покоях, сложенных из свежеструганных сосновых бревен, многие годы не выветривался стойкий смолистый дух. По всем внутренним лестницам, ходам и переходам тянулись перила с точеными балясинами, чтобы было за что вовремя ухватиться, не споткнуться и не упасть, – детей-то вон сколько! Над крылечками – шатровые верхи, крытые тесом «по чешуйчатому обиванию».
По приказу царя для пашни и сенокосных угодий окрест было сведено несколько сот десятин леса, и на полях в кругозоре одна от другой поставлены смотровые вышки для наблюдения за работавшими крестьянами, коих в страдную пору нагоняли близко к тысяче человек. Царскому хозяйству надлежало быть в образцовом порядке, о чем усердствовали придирчивые надсмотрщики. Всем окрестным крестьянам, работавшим на царя, беспрестанно приходилось быть в бедствии и унынии, а измайловским – того пуще.
Жизнь на виду у царя требовала от них, несмотря на тяжелые работы и строгие взыскания, быть всегда улыбчатыми, дабы не смущать царский глаз смурным видом. Следовало и самим крестьянам, и их избам выглядеть всегда нарядными и пригожими, чтобы, когда захочется царю и его семейству, девки и парни водили бы перед дворцом хороводы и умильные пели песни. Да, гляди, не вой, а пой! За худое веселье – батоги. Тяжкий и постоянный труд, поборы и всевозможные притеснения для многих Измайловских крестьян выходили «из сносности человеческой» и заставляли искать спасение в бегах, потому как близко царя – близко смерти.
Наезжал царь-государь и в другие подмосковные села: Коломенское, Голенищево, Всевидово, Воробьеве, Покровское, – ездил туда с ночевками, нередко со всем семейством, с боярами и всегда с бесчисленными прислужниками. Впереди двигался постельный возок, сопровождаемый постельничим, дворецким и стряпчим, за ним – триста дворцовых жильцов на парадно изукрашенных лошадях, по три в ряд, за ними – триста конных стрельцов, по пяти в ряд, за стрельцами – пятьсот рейтаров, в штанах с лампасами и кожаной обшивкой; за ними – двенадцать стрелков с долгими пищалями; за стрелками – конюшенного приказа дьяк, а за ним – государевы седла; жеребцы – аргамаки и иноходцы – в большом наряде, с цепями гремячими и подводными, седла на них – под цветными коврами. Перед самим царем у кареты – боярин, возле кареты по правую руку – окольничий. Ехал царь в английской карете шестериком. Кони в золоченой сбруе и с перьями. На ином иноходце попона аксамитная, начелки, нагривки и нахвостник расшиты шелками да многоцветным бисером. А на возницах – бархатные кафтаны и собольи шапки. Вместе с царем в его карете – четверо самых приближенных родовитых бояр. Царевичи – в изукрашенной карете-избушке, тоже запряженной шестериком, а с ними – дядьки и окольничий. А по бокам кареты-избушки – стрельцы, а за ними – стольники, спальники и другие служилые люди. За царевичами ехала царица в карете, запряженной двенадцатью лошадьми, в окружении боярынь – мамок; за царицей – большие и малые царевны, а за ними – казначеи, постельницы и кормилицы, – всего карет близко к сотне. Главной целью загородных поездок царя была любимая им потеха – охота. Охотился он на птицу, но жаловал и на медведя ходить.
Не дай-то бог, если случалось, что царскому неоглядному обозу кошка, заяц, заблудший монах или поп попадались навстречу либо дорогу перебегали, – не миновать неудаче и даже несчастью быть, впору хоть назад вертаться, и тогда мигом слетало с царя все его тишайшее благодушие, и не так-то скоро оно к нему возвращалось.
Для царской потехи и в самом Измайлове был большой зверинец. Царь и его приближенные любили тешиться травлей медведя собаками или борьбой с ним охотника, вооруженного только рогатиной.
Вместе с сельским стадом на измайловском лугу паслись прирученные лосихи; в загоне были олени, вепри, дикобразы, ослы. На птичьем дворе ходили фазаны и пышнохвостые павлины, забиравшиеся летом спать на деревья. На речках, протекавших в обширных царских поместьях, было устроено много запруд и поставлены водяные мельницы, в водоемах плавали лебеди, китайские гуси и утки; в прудах разводилась рыба, и был специальный пруд, из которого добывали для лечебных целей пиявок.
Недалеко от села Стромынь было место, называемое «Собачья мельница». Там для царя Алексея Михайловича выстроен был деревянный Преображенский дворец, в котором царь иногда тоже проживал в летнюю пору. Приманивала его охота в соседнем лесу на зайцев и лис. Особенно любил царь охоту соколиную, и дрессировщики соколов – сокольники – жили тут же, на лесной опушке. Но как ни потешна, ни увеселительна была охота, а все же и утомляла она царя. Приятно было ему возвратиться в то же Измайлово, где с устатка хорошо поспать и поесть, а для проминки ног постоять всенощную или обедню в соборе и, после молитвы, принимать у себя гостей, угощая их до отвала и до полнейшего опьянения.
Царская жизнь была сытной. Всегда имелись в изобилии мясные, рыбные, мучные, крупяные и другие припасы, доставляемые из ближних и дальних поместий. А понадобятся, к примеру, орехи – за год четвертей двести их расходуется, – стряпчие хлебного двора отправляются в Тулу, Калугу, Кашин, чтобы по торгам и малым торжкам сделать необходимые закупки. И скачут к воеводам гонцы с грамотами-указами, чтобы целовальники готовили амбары для приема орехов и дальнейшей их переправы в Москву. В Можайске и в Вязьме у посадских и иных обитателей, владевших садами и ягодниками, покупался ягодный и фруктовый припас, а в Астрахани были свои виноградники, и там выделывались на царский обиход винные пития.
Незадолго до своей кончины, словно бы чуя остатние дни пребывания на земле, царь Алексей Михайлович стал особо часто в потешных хоромах устраивать веселые вечера, на которые сзывались приближенные бояре, думные дьяки и иноземные посланники. На столах было обилие блюд с изысканными кушаньями и множеством вин. Хозяин-царь и его гости наедались до тяжелой одышки и развлекались музыкальными увеселениями: немчин на органе играл, другие игрецы в сурну дули да в литавры били, а то – устраивали гости состязание в силе и ловкости, но, будучи обремененными великой сытостью и опьяненными многими винами, не могли от бессилия удержаться на ногах. Иноземцы оставались очень довольны такими вечерами, и так были приятны им кушанья, что просили несколько блюд отправить своим женам. Все было ладно и хорошо. Веселился-веселился царь-государь, и как такое могло приключиться, что вдруг занемог, а от лекарств стало ему еще хуже, словно в них была отрава какая. Но этого быть никак не могло: всякое лекарство отведывал сперва сам лекарь, потом – приближеннейший боярин, воспитатель царицы Натальи Кирилловны, Артамон Матвеев, а после него – дьяки государевы да еще князь Федор Куракин, и всякое лекарство готовилось с избытком, чтобы хватило на пробу всем. А после того, как сам царь его принимал, оставшееся в склянице на его глазах допивал опять же Артамон Матвеев. Все живыми и невредимыми оставались, а государь всея Великие, Белые и Малые Руси скончался, сей суетной свет оставил, отдав богу царственную свою душу.
За гробом его в Архангельский собор несли в кресле нового государя, болезненного Федора Алексеевича, а за ним в санях ехала царица – вдова Наталья Кирилловна.
– После смерти царя Алексея Михайловича в Преображенском дворце стала жить царица Наталья Кирилловна с сыном Петром, твоим дедом, который играл там с потешными солдатами в военные игры, а потом стал плавать по речке Яузе да по ближним и дальним озерам. А по приезде в Россию герцога голштинского царь Петр велел сжечь тот Преображенский дворец… Про все тебе рассказал, а ты… Спишь, что ли? – пригляделся и прислушался к Петру II князь Алексей Григорьевич и ухмыльнулся. – Уснул… Ну, ин буду спать тоже…
II
– Ой, Иван, охота охотой, а мне все же без тебя скучно было. Жалел я, что уехал надолго.
– А мы теперь с тобой свое наверстаем, – смеясь, говорил князь Иван. – Поедем завтра в Москву, я придумал, что делать.
– Что, Иван? – заинтересовался Петр.
– Боярских девок мять.
– Да они визжать станут.
– Ничего, онемеют зараз.
Ох, и ухарь же князь Иван! В последнее время приятельницы княгини Прасковьи Юрьевны Долгорукой и ее дочерей опасались являться к ним в дом да нарваться там на молодого князя. Встретив пришедшую приветливой улыбкой и осведомившись, к кому гостья пожаловала, Иван без дальних слов затаскивал ее к себе – кто бы она ни была, – хоть одногодка матери, хоть подружка сестер, – домогался до вдовьей, мужней или девичьей чести, никаких резонов не признавая. А потом случалось и так, что какая-нибудь мужняя жена сама с тайной мыслью к Долгоруким наведывалась да старалась Ивану на глаза показаться. И никто не смел, не решался оказать ему надлежащий отпор или пожаловаться на царского фаворита. А отец Алексей Григорьевич называл такие сыновние повадки его лихим молодечеством.
По словам архиепископа Феофана Прокоповича, князь Иван «окружась своими драгунами, часто по Москве, как изумленный, сиречь сумасшедший, скакал, по ночам вскакивал в чужие дома – гость досадный и страшный». Кто призвал бы наглеца к ответу? Люди подчинялись его разнузданной прихоти, поощряемой вторым императором. Иной отец все же доходил до князя Алексея Григорьевича и жаловался:
– Ведь отроковица Лукерьюшка…
– Ну, так что ж? – невозмутимо спрашивал князь Алексей. – И сам государь из отроков. Или ты ему свою старуху бы подпустил?.. Нашел, что сказать – отроковица его Лукерья!.. Зато на ней теперь отметина государева. Другой бы погордился этим.
– Какая там отметина, когда твой Иван…
– Что ж из того? Не для себя самого он старался, а и для государя, чтоб тому свою молодецкую силу не утруждать, а как бы по проторенному следу идти.
– Ой, ой, куда ж она теперь вся изломанная…
– А туда, куда надо. Побольше приданого дашь за ней, там какой-нибудь с руками оторвет.
– А пошто плечи-то ей Иван обкусал?
– А для вкуса. Ты что – или девок не кусал никогда?
Прикатывали Иван и Петр из Горенок в Москву в заранее облюбованный князем Иваном боярский дом, врывались в девичью, всполошив ее обитательниц, а что делать с ними – Петр не знал, терялся и смущался. Заглянул в смежную комнату, а там Иван жмет хозяйскую дочь, и та с перепугу нисколько не отбивается.
– Чего ж ты?.. – недоумевал Иван и сожалел: – Эх, молоденек еще. Но – ничего, обучу, – обнадеживал его.
Вот и повеселились в Москве, а кроме в ней делать нечего… Верховный тайный совет как бы уже и не существовал. Собрания его прекратились, да и некому уже было собираться. Апраксин умер, Головкин страдал подагрою, князь Голицын тоже сказывался больным; хворал или притворялся хворым Остерман, а Долгоруким важно было тешить Петра разными забавами да обдумывать планы к еще большему своему возвышению.
– А мы теперь с тобой свое наверстаем, – смеясь, говорил князь Иван. – Поедем завтра в Москву, я придумал, что делать.
– Что, Иван? – заинтересовался Петр.
– Боярских девок мять.
– Да они визжать станут.
– Ничего, онемеют зараз.
Ох, и ухарь же князь Иван! В последнее время приятельницы княгини Прасковьи Юрьевны Долгорукой и ее дочерей опасались являться к ним в дом да нарваться там на молодого князя. Встретив пришедшую приветливой улыбкой и осведомившись, к кому гостья пожаловала, Иван без дальних слов затаскивал ее к себе – кто бы она ни была, – хоть одногодка матери, хоть подружка сестер, – домогался до вдовьей, мужней или девичьей чести, никаких резонов не признавая. А потом случалось и так, что какая-нибудь мужняя жена сама с тайной мыслью к Долгоруким наведывалась да старалась Ивану на глаза показаться. И никто не смел, не решался оказать ему надлежащий отпор или пожаловаться на царского фаворита. А отец Алексей Григорьевич называл такие сыновние повадки его лихим молодечеством.
По словам архиепископа Феофана Прокоповича, князь Иван «окружась своими драгунами, часто по Москве, как изумленный, сиречь сумасшедший, скакал, по ночам вскакивал в чужие дома – гость досадный и страшный». Кто призвал бы наглеца к ответу? Люди подчинялись его разнузданной прихоти, поощряемой вторым императором. Иной отец все же доходил до князя Алексея Григорьевича и жаловался:
– Ведь отроковица Лукерьюшка…
– Ну, так что ж? – невозмутимо спрашивал князь Алексей. – И сам государь из отроков. Или ты ему свою старуху бы подпустил?.. Нашел, что сказать – отроковица его Лукерья!.. Зато на ней теперь отметина государева. Другой бы погордился этим.
– Какая там отметина, когда твой Иван…
– Что ж из того? Не для себя самого он старался, а и для государя, чтоб тому свою молодецкую силу не утруждать, а как бы по проторенному следу идти.
– Ой, ой, куда ж она теперь вся изломанная…
– А туда, куда надо. Побольше приданого дашь за ней, там какой-нибудь с руками оторвет.
– А пошто плечи-то ей Иван обкусал?
– А для вкуса. Ты что – или девок не кусал никогда?
Прикатывали Иван и Петр из Горенок в Москву в заранее облюбованный князем Иваном боярский дом, врывались в девичью, всполошив ее обитательниц, а что делать с ними – Петр не знал, терялся и смущался. Заглянул в смежную комнату, а там Иван жмет хозяйскую дочь, и та с перепугу нисколько не отбивается.
– Чего ж ты?.. – недоумевал Иван и сожалел: – Эх, молоденек еще. Но – ничего, обучу, – обнадеживал его.
Вот и повеселились в Москве, а кроме в ней делать нечего… Верховный тайный совет как бы уже и не существовал. Собрания его прекратились, да и некому уже было собираться. Апраксин умер, Головкин страдал подагрою, князь Голицын тоже сказывался больным; хворал или притворялся хворым Остерман, а Долгоруким важно было тешить Петра разными забавами да обдумывать планы к еще большему своему возвышению.