Страница:
– Вопрос сей многозначимый, – определил важность обсуждаемого старик Тихон Никитич Стрешнев. – Случается – себя унижешь: приветишь чужестранца со всем достоинством, как именитого, а он холоп. Плюнешь с досады, что обознался в нем, и своей чести от того урон получишь.
– Как велось при государе, так и вести, – сказал Ягужинский. – Об чем тут еще толковать?!
Меншиков только и ждал, когда выскажет свое суждение генерал-прокурор, чтобы со всей резкостью возразить ему и попытаться вызвать на скандал.
– Враз рассудил, умней всех оказался, – скривил он губы в презрительной усмешке и кольнул Ягужинского злым взглядом.
– Рассудил, как есть.
– Видали? – воскликнул Меншиков. – Говорим, как с иностранцами держаться, а ты – своего, почтенного, по роду и по знатности высокочтимого – ни во что возвел.
– Кто сказал такое?
– Ты сказал. За непочитание да за твое зазнайство наказать тебя арестом надобно да шпагу отнять, чтоб ты опамятовался, – не унимался Меншиков.
– Чтоб я… меня… – задыхался от возмущения Ягужинский.
– Угадал: тебя, зловредного…
– Постойте, погодите… Чего вы взголчились?..
– С цепи… как, истинно, с цепи…
– Пошто?.. Зачем?.. – шумели господа Сенат.
Светлейший князь никого и ничего не слушал, продолжая поносить и унижать генерал-прокурора, а тот, посчитав ниже своего достоинства вести нелепую брань, сорвался с места и, громко хлопнув дверью, выскочил вон.
– За что ты так его?.. – допытывался у Меншикова Стрешнев.
– За то, за что надо. Вот за что.
День сникал к вечеру. В Петропавловском соборе шла всенощная, и молившиеся удивились, увидев быстро вошедшего в собор взволнованного генерал-прокурора. Тяжело переводя дыхание, Ягужинский остановился у правого клироса и, показывая рукой на гроб Петра, проговорил с дрожью в голосе:
– Мог бы я пожаловаться, да не услышит он, что Меншиков показал мне обиду. Хотел мне сказать арест и снять с меня шпагу, чего я над собою от роду никогда не видал.
Не было в живых царя Петра, не было у Ягужинского защиты, и он, не удержавшись, зарыдал.
– Ох… Яд гнева своего Меншиков на меня изблевал…
Оказалось, что он, выскочив из Сената, кинулся с большого огорчения в попавшееся по пути кружало и с остервенением осушил две кружки пенника, стараясь хмельной горечью залить горечь обидных меншиковских слов, и, еще больше растравив себя, пришел в собор жаловаться царю Петру на своего обидчика.
Дошло на другой день до сведения Екатерины, что Ягужинский шумствовал в соборе, и она сильно разгневалась. Кое-как уладили то скандальное дело, и верх был на стороне светлейшего князя.
А вскоре после того господа Сенат завели дебаты, связанные с требованием Бурхарда Миниха пятнадцати тысяч солдат для работы на Ладожском канале. С похвалой своим стараниям Миних писал, что сей великий и славный канал, коему подобного по ширине и глубине в свете не имеется, под его дирекциею уже совсем был бы отделан, ежели бы своевременно сорок тысяч работных людей к месту прибыло, но из них лишь четвертая часть была.
Когда у царя Петра зародилась мысль о сооружении канала в обход неспокойного Ладожского озера, то Меншиков напросился возглавить то сооружение, и царь ему доверился, а через два года понял, что допустил ошибку. Меншиков потратил немало денег, по свой нерадивости погубил от голода и болезней много людей, а частично прорытый ими канал заваливало наносными песками. Пришлось Петру Меншикова от тех незадачливых дел отстранить и назначить на его место инженерного умельца немца Миниха.
– Там с Минихом работал и крестник покойного государя, Абрам Петрович Ганнибал, – сказал Апраксин.
Ибрагим Ганнибал – сын эфиопского князя, взятый турками заложником, был вывезен русским послом в Россию из Константинополя. Царь Петр изъявил желание стать его крестным отцом при обращении в православную веру, и эфиоп Ибрагим стал называться Абрамом Петровичем, получив отчество по крестному отцу. Был крестник любимцем царя Петра и его камердинером, а с годами, после обучения, стал выдающимся военным инженером. Под его руководством воздвигались укрепления в Кронштадте, Рогервике, велись работы и на Ладожском озере.
Неприятно было светлейшему князю слышать, что у Миниха все работы успешно продвигаются и он преуспевает в порученных делах.
– Потребность в солдатах явная, и надо завершить полезную работу, – поддержал требование Миниха генерал-адмирал Апраксин.
– Вполне необходимо делать это для уважения к памяти Петра Великого, – добавил Толстой.
– Ох, работы, работы… – сокрушенно покачал головой Тихон Никитич Стрешнев. – На войне от неприятеля столько людей не побито, сколько погублено на сырых работах.
– Верное слово молвил, – согласился с ним канцлер Головкин. – Войска с большими недостачами набираются вовсе не для того, чтобы болотную землю копать.
– Главная причина та, – продолжал Стрешнев, – что солдат с военной службы не отпускают до самой старости или увечья, когда они домой возвернутся совсем слабосильными и ни в чем родным помогать не могут. Тут и дивиться нечего, что они от военной службы напрочь бегут.
– Они отовсюду бегут. Иные провинции точно войною либо моровым поветрием порушены, – мрачно проговорил Мусин-Пушкин.
– Но все равно без армии государству стоять невозможно, и в таком разе нечего жалиться, – заявил канцлер Головкин.
– Мы не жалимся, – пояснил ему Стрешнев, – а говорим, что солдат, язви его душу, бежит, – неожиданно выругался он.
– Пороть надо чаще, чтоб постоянно страх был, – советовал Апраксин. – Но поскольку Миниху солдаты надобны, то и говорить про то нечего. Такая работа для войска полезная, а то они теперь без войны, как без дела.
– Добавь, Федор Матвеич, еще и то, что у казны деньги сохранятся, кои пошли бы в трату на наем работных людей, – обстоятельно рассуждали сенаторы. – Одно только сумнительно, что Миних из немцев ведь.
– А что из того? Ежели деловой, так пускай хоть и немец он.
– Так и решим, чтоб уважить его просьбу.
– Нет, не так, – пристукнул ладонью по столу Меншиков. – Много слов вами потрачено, а я от имени ее величества кратко скажу, что в нынешний год ни один солдат не будет на канал послан. Для них другое дело предназначено, и всем вашим словам конец, можете расходиться, – закончил свою речь светлейший в резком, повелительном тоне.
Сенаторы расходились, оскорбленные проявленной к ним непочтительностью. Зачем же собирались, судили-рядили, когда все уж было предрешено. Волю императрицы Меншиков мог бы сразу им объявить, а он, умалчивая о том, словно глумился над их суждениями. Говорили, что не станут ездить в Сенат на посмешище.
Такая свара между вельможными людьми была еще в милость, а то даже кулачные схватки случались, сопровождаемые молчанием окружающих. Жаловался иной раз один на другого:
– Бил он меня да всякими скверными лаями лаял.
– В шуму, должно, был.
– Где в шуму! Пили самую малость.
– Ну а он и в малости шумствует.
Вельможные люди ссорились, бранились друг с другом, слабый был подвержен глумлениям сильного. Все имели высокие ранги, брили бороды, одевались в немецкое платье и пудреные парики, носили треугольные шляпы и шпаги, но при новых костюмах полны были старых привычек. Подобно самому светлейшему князю Меншикову, все начальные люди смотрели на свои должности лишь как на средство хорошо кормиться. Были все дерзки на слова и тяжелы на руку, грубы и невежественны. В сенатских бумагах постоянные жалобы: один другого обругал площадными словами, на что получил в ответ бесчестье побоями. «Имел скорое касательство до уха и шеи своего супротивника». Самая отчаянная ругань и плевки сходили чуть ли не за милостивое отношение к обывателю, который довольствовался тем, что его обидчик не искровянил. Был в Сенате шум и по такому поводу, что один вельможный человек «неведомо с какого случаю» поносил последними словами чиновного соседа за его бедность, а когда тот с достоинством ответил, что он-де богат божией да государской милостью, «понеже ранг свой заслужил от солдатства», то ему обидчик в ответ закричал:
– Черт тебя в оный ранг жаловал!
Ах, так?.. Ну, самая минута – «Слово и дело!» – выкрикнуть, ежели он самого упокойного государя Петра Великого с чертом поравнял.
Ну а ежели люди высокопоставленные, живущие при дворе, среди персон дипломатического иноземного звания позволяли себе все такое, что же могли проделывать в глухих углах чины и звания малые, но властелины отменные? А натворив злосилие и опамятовшись от всех своих зверств, надеялись, что все их грехи, жестокости и подлости можно с лихвой покрыть соблюдением постов да пудовыми свечами у образов с неугасимыми лампадами.
По Петербургу разнесся слух, что недовольные вельможи замышляют сломить значение Меншикова, а вместо Екатерины на престол возвести великого князя Петра, сына царевича Алексея, по малолетству ограничив его власть, и, будто бы для ради этого вот-вот начнется движение украинской армии, коей командует князь Михайло Голицын.
Екатерина перепугалась, видя опасность для себя. Надо было постараться ослабить недовольство вельможных лиц, обиженных светлейшим князем, учредить такое правительственное ведомство, в котором все сановники должны быть равными и решать дела лишь с общего согласия.
Наречено было такое ведомство Верховным тайным советом, с обговоренным условием, чтобы «никаким правительственным указам прежде срока не выходить, доколе они в Верховном тайном совете совершенно не состоятся». Но и в этом случае светлейший князь не оказался ущемленным. Знала Екатерина, что при нем она может быть спокойной за свою судьбу, а он при ней – спокоен за свою.
Между сенаторами, не попавшими в число «верховников», было немалое неудовольствие.
– Это за что же нам такой афронт?..
Ягужинский был в отчаянии. По всему видно, что его отстранили в угоду Меншикову, с которым он не переставал враждовать.
Что же теперь ему – снова бежать жаловаться мертвому царю Петру?..
XI
XII
– Как велось при государе, так и вести, – сказал Ягужинский. – Об чем тут еще толковать?!
Меншиков только и ждал, когда выскажет свое суждение генерал-прокурор, чтобы со всей резкостью возразить ему и попытаться вызвать на скандал.
– Враз рассудил, умней всех оказался, – скривил он губы в презрительной усмешке и кольнул Ягужинского злым взглядом.
– Рассудил, как есть.
– Видали? – воскликнул Меншиков. – Говорим, как с иностранцами держаться, а ты – своего, почтенного, по роду и по знатности высокочтимого – ни во что возвел.
– Кто сказал такое?
– Ты сказал. За непочитание да за твое зазнайство наказать тебя арестом надобно да шпагу отнять, чтоб ты опамятовался, – не унимался Меншиков.
– Чтоб я… меня… – задыхался от возмущения Ягужинский.
– Угадал: тебя, зловредного…
– Постойте, погодите… Чего вы взголчились?..
– С цепи… как, истинно, с цепи…
– Пошто?.. Зачем?.. – шумели господа Сенат.
Светлейший князь никого и ничего не слушал, продолжая поносить и унижать генерал-прокурора, а тот, посчитав ниже своего достоинства вести нелепую брань, сорвался с места и, громко хлопнув дверью, выскочил вон.
– За что ты так его?.. – допытывался у Меншикова Стрешнев.
– За то, за что надо. Вот за что.
День сникал к вечеру. В Петропавловском соборе шла всенощная, и молившиеся удивились, увидев быстро вошедшего в собор взволнованного генерал-прокурора. Тяжело переводя дыхание, Ягужинский остановился у правого клироса и, показывая рукой на гроб Петра, проговорил с дрожью в голосе:
– Мог бы я пожаловаться, да не услышит он, что Меншиков показал мне обиду. Хотел мне сказать арест и снять с меня шпагу, чего я над собою от роду никогда не видал.
Не было в живых царя Петра, не было у Ягужинского защиты, и он, не удержавшись, зарыдал.
– Ох… Яд гнева своего Меншиков на меня изблевал…
Оказалось, что он, выскочив из Сената, кинулся с большого огорчения в попавшееся по пути кружало и с остервенением осушил две кружки пенника, стараясь хмельной горечью залить горечь обидных меншиковских слов, и, еще больше растравив себя, пришел в собор жаловаться царю Петру на своего обидчика.
Дошло на другой день до сведения Екатерины, что Ягужинский шумствовал в соборе, и она сильно разгневалась. Кое-как уладили то скандальное дело, и верх был на стороне светлейшего князя.
А вскоре после того господа Сенат завели дебаты, связанные с требованием Бурхарда Миниха пятнадцати тысяч солдат для работы на Ладожском канале. С похвалой своим стараниям Миних писал, что сей великий и славный канал, коему подобного по ширине и глубине в свете не имеется, под его дирекциею уже совсем был бы отделан, ежели бы своевременно сорок тысяч работных людей к месту прибыло, но из них лишь четвертая часть была.
Когда у царя Петра зародилась мысль о сооружении канала в обход неспокойного Ладожского озера, то Меншиков напросился возглавить то сооружение, и царь ему доверился, а через два года понял, что допустил ошибку. Меншиков потратил немало денег, по свой нерадивости погубил от голода и болезней много людей, а частично прорытый ими канал заваливало наносными песками. Пришлось Петру Меншикова от тех незадачливых дел отстранить и назначить на его место инженерного умельца немца Миниха.
– Там с Минихом работал и крестник покойного государя, Абрам Петрович Ганнибал, – сказал Апраксин.
Ибрагим Ганнибал – сын эфиопского князя, взятый турками заложником, был вывезен русским послом в Россию из Константинополя. Царь Петр изъявил желание стать его крестным отцом при обращении в православную веру, и эфиоп Ибрагим стал называться Абрамом Петровичем, получив отчество по крестному отцу. Был крестник любимцем царя Петра и его камердинером, а с годами, после обучения, стал выдающимся военным инженером. Под его руководством воздвигались укрепления в Кронштадте, Рогервике, велись работы и на Ладожском озере.
Неприятно было светлейшему князю слышать, что у Миниха все работы успешно продвигаются и он преуспевает в порученных делах.
– Потребность в солдатах явная, и надо завершить полезную работу, – поддержал требование Миниха генерал-адмирал Апраксин.
– Вполне необходимо делать это для уважения к памяти Петра Великого, – добавил Толстой.
– Ох, работы, работы… – сокрушенно покачал головой Тихон Никитич Стрешнев. – На войне от неприятеля столько людей не побито, сколько погублено на сырых работах.
– Верное слово молвил, – согласился с ним канцлер Головкин. – Войска с большими недостачами набираются вовсе не для того, чтобы болотную землю копать.
– Главная причина та, – продолжал Стрешнев, – что солдат с военной службы не отпускают до самой старости или увечья, когда они домой возвернутся совсем слабосильными и ни в чем родным помогать не могут. Тут и дивиться нечего, что они от военной службы напрочь бегут.
– Они отовсюду бегут. Иные провинции точно войною либо моровым поветрием порушены, – мрачно проговорил Мусин-Пушкин.
– Но все равно без армии государству стоять невозможно, и в таком разе нечего жалиться, – заявил канцлер Головкин.
– Мы не жалимся, – пояснил ему Стрешнев, – а говорим, что солдат, язви его душу, бежит, – неожиданно выругался он.
– Пороть надо чаще, чтоб постоянно страх был, – советовал Апраксин. – Но поскольку Миниху солдаты надобны, то и говорить про то нечего. Такая работа для войска полезная, а то они теперь без войны, как без дела.
– Добавь, Федор Матвеич, еще и то, что у казны деньги сохранятся, кои пошли бы в трату на наем работных людей, – обстоятельно рассуждали сенаторы. – Одно только сумнительно, что Миних из немцев ведь.
– А что из того? Ежели деловой, так пускай хоть и немец он.
– Так и решим, чтоб уважить его просьбу.
– Нет, не так, – пристукнул ладонью по столу Меншиков. – Много слов вами потрачено, а я от имени ее величества кратко скажу, что в нынешний год ни один солдат не будет на канал послан. Для них другое дело предназначено, и всем вашим словам конец, можете расходиться, – закончил свою речь светлейший в резком, повелительном тоне.
Сенаторы расходились, оскорбленные проявленной к ним непочтительностью. Зачем же собирались, судили-рядили, когда все уж было предрешено. Волю императрицы Меншиков мог бы сразу им объявить, а он, умалчивая о том, словно глумился над их суждениями. Говорили, что не станут ездить в Сенат на посмешище.
Такая свара между вельможными людьми была еще в милость, а то даже кулачные схватки случались, сопровождаемые молчанием окружающих. Жаловался иной раз один на другого:
– Бил он меня да всякими скверными лаями лаял.
– В шуму, должно, был.
– Где в шуму! Пили самую малость.
– Ну а он и в малости шумствует.
Вельможные люди ссорились, бранились друг с другом, слабый был подвержен глумлениям сильного. Все имели высокие ранги, брили бороды, одевались в немецкое платье и пудреные парики, носили треугольные шляпы и шпаги, но при новых костюмах полны были старых привычек. Подобно самому светлейшему князю Меншикову, все начальные люди смотрели на свои должности лишь как на средство хорошо кормиться. Были все дерзки на слова и тяжелы на руку, грубы и невежественны. В сенатских бумагах постоянные жалобы: один другого обругал площадными словами, на что получил в ответ бесчестье побоями. «Имел скорое касательство до уха и шеи своего супротивника». Самая отчаянная ругань и плевки сходили чуть ли не за милостивое отношение к обывателю, который довольствовался тем, что его обидчик не искровянил. Был в Сенате шум и по такому поводу, что один вельможный человек «неведомо с какого случаю» поносил последними словами чиновного соседа за его бедность, а когда тот с достоинством ответил, что он-де богат божией да государской милостью, «понеже ранг свой заслужил от солдатства», то ему обидчик в ответ закричал:
– Черт тебя в оный ранг жаловал!
Ах, так?.. Ну, самая минута – «Слово и дело!» – выкрикнуть, ежели он самого упокойного государя Петра Великого с чертом поравнял.
Ну а ежели люди высокопоставленные, живущие при дворе, среди персон дипломатического иноземного звания позволяли себе все такое, что же могли проделывать в глухих углах чины и звания малые, но властелины отменные? А натворив злосилие и опамятовшись от всех своих зверств, надеялись, что все их грехи, жестокости и подлости можно с лихвой покрыть соблюдением постов да пудовыми свечами у образов с неугасимыми лампадами.
По Петербургу разнесся слух, что недовольные вельможи замышляют сломить значение Меншикова, а вместо Екатерины на престол возвести великого князя Петра, сына царевича Алексея, по малолетству ограничив его власть, и, будто бы для ради этого вот-вот начнется движение украинской армии, коей командует князь Михайло Голицын.
Екатерина перепугалась, видя опасность для себя. Надо было постараться ослабить недовольство вельможных лиц, обиженных светлейшим князем, учредить такое правительственное ведомство, в котором все сановники должны быть равными и решать дела лишь с общего согласия.
Наречено было такое ведомство Верховным тайным советом, с обговоренным условием, чтобы «никаким правительственным указам прежде срока не выходить, доколе они в Верховном тайном совете совершенно не состоятся». Но и в этом случае светлейший князь не оказался ущемленным. Знала Екатерина, что при нем она может быть спокойной за свою судьбу, а он при ней – спокоен за свою.
Между сенаторами, не попавшими в число «верховников», было немалое неудовольствие.
– Это за что же нам такой афронт?..
Ягужинский был в отчаянии. По всему видно, что его отстранили в угоду Меншикову, с которым он не переставал враждовать.
Что же теперь ему – снова бежать жаловаться мертвому царю Петру?..
XI
Трудно было родовитым и великознатным вельможам примириться с тем, что они оказались обойденными и теперь уже не у главных государственных дел, а вот немец Остерман преуспел в своем приближении ко двору. Тихой сапой подкрался он для услужения светлейшему князю и, хотя держался всегда вроде бы неприметно, а получалось так, что без него, Андрея Ивановича Остермана, государственным деятелям обходиться нельзя.
Был он сыном неприметного лютеранского пастора в маленьком городке Вестфалии. Посчастливилось получить образование в Йенском университете и поступить потом на службу к голландскому адмиралу Круссу, которому Петр I поручил командование своим флотом. Быстро изучив русский язык, Остерман стал весьма полезным своему начальнику, и тот, намереваясь устроить дальнейшую судьбу подопечного, рекомендовал его вице-канцлеру Шафирову для определения на русской службе в ведомстве иностранных дел.
В те молодые свои годы Остерман в подмосковном Измайлове был воспитателем дочерей царицы Прасковьи, обучал их обхождению и разным политесам. С легкого слова царицы Прасковьи стал Генрих Иоганн Остерман именоваться Андреем Ивановичем, и это имя сохранилось за ним на все последующие годы. Был он русский немец, и ничто не тянуло его уехать из России. И был весьма расчетливым: в пост ездил обедать по знакомым, чтобы не держать дома скоромного стола, когда его супруга Марфа Ивановна ела постное.
При содействии Меншикова был Остерман вместо Шафирова введен в звание вице-канцлера, назначен главным начальником почт и директором комиссии по коммерции, а императрица Екатерина дала ему поручение наблюдать за воспитанием малолетнего великого князя Петра Алексеевича и быть его гофмейстером. Меншиков оказывал Остерману полное доверие и не имел никакого опасения. Зная о неприязни к себе многих вельможных семей, знал также, что они не любят и Остермана, как иноземца, и полагал надеяться на эту общую к ним неприязнь, которая как бы объединяла их и крепко связывала союзом дружбы, и что Остерман всегда будет держаться его стороны.
Но не разгадал светлейший, что Андрей Иванович был полон хитрости, притворства, способен на измену, был подвижен и вкрадчив в манерах и в разговорах, всегда расшаркивающийся и вежливо раскланивающийся, что среди русских вельмож считалось наилучшим политесом.
Ставшие «верховниками» господа сенаторы не очень-то склонны были к усидчивому труду, необходимому при изучении всех подробностей обсуждаемых дел, а вот немец Остерман с его прирожденной аккуратностью всегда готов выручить их леность. Он долгими часами корпел над бумагами, имея перед другими сановниками еще и то преимущество, что владел иностранными языками, писал и читал без запинки. А самое главное – никому не переступал дороги, до званий и чинов был невзыскательный, сидел, как канцелярский писец, готовый только на услугу. Никто из государственных мужей не мог так толково и внятно изложить любое запутанное дело, и такая у всех была досадливая жалость, ежели Андрей Иванович оказывался хворым. Нужно срочно решать очень важное, прямо-таки неотлагательное дело, а как к нему подступиться, чтобы не обмишулиться? Какой верный исход угадать? Что предпринять?..
– Где Андрей Иванович? Где?..
Внезапно захворал. Заботливая супруга Марфа Ивановна обвязала ему голову полотенцем, а сам он, для ради особой наглядности недомогания, натрет лицо фигами, чтобы оно стало серовато-желтым и даже с некоторой зеленцой. Каждый, кто увидит его таким, руками всплеснет да приужахнется, – краше в гроб кладут.
– Что же это такое?.. Андрей Иваныч, что с тобой?
А у него и голос хриплый, придушенный, отвечает с трудом. Ну, пройдут дни, важное дело окажется решенным без него, а Андрей Иванович как раз к тому дню выздоравливает.
В зависимости от обстоятельств – или одобрит решение или усомнится в нем, а то и осудит.
– Ай-яй-яй… Как нескладно получилось…
– Да ведь тебя не было, не подсказал.
Не накричит, не нашумствует, как бывало невоздержанный Ягужинский, и не даст никому повода для обиды.
– Без тебя, Андрей Иваныч, как без рук. Как слепые мы.
И он ответит на это скромной улыбкой, радуясь тому, ежели дал дельный совет, хотя бы он был после времени.
Прибывший в Петербург князь Михайло Голицын отправился однажды отдать визит Остерману, когда тот сказывался весьма больным, и пришел в негодование, обнаружив всю лживость его хитроумной болезни. Стал строго осуждать его притворство, затеянное для того, чтобы не присутствовать на заседании, когда там так нуждались в его познаниях.
Со свой супругой Марфой Ивановной, урожденной Стрешневой, жил Остерман душа в душу, что было образцом для любой супружеской четы. Пиит Василий Тредиаковский в честь Марфы Ивановны даже сочинил стишок:
Был он сыном неприметного лютеранского пастора в маленьком городке Вестфалии. Посчастливилось получить образование в Йенском университете и поступить потом на службу к голландскому адмиралу Круссу, которому Петр I поручил командование своим флотом. Быстро изучив русский язык, Остерман стал весьма полезным своему начальнику, и тот, намереваясь устроить дальнейшую судьбу подопечного, рекомендовал его вице-канцлеру Шафирову для определения на русской службе в ведомстве иностранных дел.
В те молодые свои годы Остерман в подмосковном Измайлове был воспитателем дочерей царицы Прасковьи, обучал их обхождению и разным политесам. С легкого слова царицы Прасковьи стал Генрих Иоганн Остерман именоваться Андреем Ивановичем, и это имя сохранилось за ним на все последующие годы. Был он русский немец, и ничто не тянуло его уехать из России. И был весьма расчетливым: в пост ездил обедать по знакомым, чтобы не держать дома скоромного стола, когда его супруга Марфа Ивановна ела постное.
При содействии Меншикова был Остерман вместо Шафирова введен в звание вице-канцлера, назначен главным начальником почт и директором комиссии по коммерции, а императрица Екатерина дала ему поручение наблюдать за воспитанием малолетнего великого князя Петра Алексеевича и быть его гофмейстером. Меншиков оказывал Остерману полное доверие и не имел никакого опасения. Зная о неприязни к себе многих вельможных семей, знал также, что они не любят и Остермана, как иноземца, и полагал надеяться на эту общую к ним неприязнь, которая как бы объединяла их и крепко связывала союзом дружбы, и что Остерман всегда будет держаться его стороны.
Но не разгадал светлейший, что Андрей Иванович был полон хитрости, притворства, способен на измену, был подвижен и вкрадчив в манерах и в разговорах, всегда расшаркивающийся и вежливо раскланивающийся, что среди русских вельмож считалось наилучшим политесом.
Ставшие «верховниками» господа сенаторы не очень-то склонны были к усидчивому труду, необходимому при изучении всех подробностей обсуждаемых дел, а вот немец Остерман с его прирожденной аккуратностью всегда готов выручить их леность. Он долгими часами корпел над бумагами, имея перед другими сановниками еще и то преимущество, что владел иностранными языками, писал и читал без запинки. А самое главное – никому не переступал дороги, до званий и чинов был невзыскательный, сидел, как канцелярский писец, готовый только на услугу. Никто из государственных мужей не мог так толково и внятно изложить любое запутанное дело, и такая у всех была досадливая жалость, ежели Андрей Иванович оказывался хворым. Нужно срочно решать очень важное, прямо-таки неотлагательное дело, а как к нему подступиться, чтобы не обмишулиться? Какой верный исход угадать? Что предпринять?..
– Где Андрей Иванович? Где?..
Внезапно захворал. Заботливая супруга Марфа Ивановна обвязала ему голову полотенцем, а сам он, для ради особой наглядности недомогания, натрет лицо фигами, чтобы оно стало серовато-желтым и даже с некоторой зеленцой. Каждый, кто увидит его таким, руками всплеснет да приужахнется, – краше в гроб кладут.
– Что же это такое?.. Андрей Иваныч, что с тобой?
А у него и голос хриплый, придушенный, отвечает с трудом. Ну, пройдут дни, важное дело окажется решенным без него, а Андрей Иванович как раз к тому дню выздоравливает.
В зависимости от обстоятельств – или одобрит решение или усомнится в нем, а то и осудит.
– Ай-яй-яй… Как нескладно получилось…
– Да ведь тебя не было, не подсказал.
Не накричит, не нашумствует, как бывало невоздержанный Ягужинский, и не даст никому повода для обиды.
– Без тебя, Андрей Иваныч, как без рук. Как слепые мы.
И он ответит на это скромной улыбкой, радуясь тому, ежели дал дельный совет, хотя бы он был после времени.
Прибывший в Петербург князь Михайло Голицын отправился однажды отдать визит Остерману, когда тот сказывался весьма больным, и пришел в негодование, обнаружив всю лживость его хитроумной болезни. Стал строго осуждать его притворство, затеянное для того, чтобы не присутствовать на заседании, когда там так нуждались в его познаниях.
Со свой супругой Марфой Ивановной, урожденной Стрешневой, жил Остерман душа в душу, что было образцом для любой супружеской четы. Пиит Василий Тредиаковский в честь Марфы Ивановны даже сочинил стишок:
Ну же, муза, ну же, ну,
Возьми арфу, воспой Марфу,
Остерманову жену
XII
Коротко кашлянув ради прочистки горла, кабинет-секретарь Алексей Макаров стал читать заготовленный указ:
– «Понеже ее императорскому величеству стало известно, что в кулачных боях, кои ведутся в Петербурге на Адмиралтейской стороне, на Аптекарском острову и в других местах в многолюдстве, и многие люди, вынув ножи, за другими бойцами гоняются, другие, положа в рукавицы ядра, каменья и кистени, бьют многих без милости смертными побоями, и такое убийство между ними в убийство и в грех не вменяется, также и песком в глаза бросают, а потому кулачным боям в Петербурге без позволения главной полицейской канцелярии не быть; а кто захочет биться для увеселения, те должны выбрать между собою сотских, пятидесятских и десятских и записывать свои имена в главной полицейской канцелярии; выбранные сотские, пятидесятские и десятские должны смотреть, чтоб у бойцов никакого оружия и прочих предметов к увечному бою не было, и во время бою чтоб драк не случалось, и кто упадет, то лежачего чтоб не бить».
– Так изложено? – спросил верховников Меншиков.
– В точности все обсказано, – подал голос Головкин. – Можно бы в пояснение добавить, чтоб били до первой крови.
– Поясним такое?
– Поясним, – дружно ответили верховники.
– Вот и быть по сему общему согласию нашему, – подтвердил Меншиков итог обсуждению заготовленного указа. – Переходим к другому делу. Докладай, обо что оно, – кивнул он Макарову.
Следующее дело было связано с доносом на новгородского архиепископа Феодосия. Доносил монастырский архимандрит, и его слова подтверждали другие священнослужители, что Феодосии, называя себя гонителем суеверий, забирал из церквей дорогие иконы, обдирал с них золотые и серебряные оклады и сливал в слитки; отбирал из алтарей серебряную утварь, а в Никольском монастыре, что на Столпе, распилил образ Николая-чудотворца. В соборном Софийском храме забрал из архиерейского облачения старинный саксос, шитый по атласу белому золотом, и с оплечья, с рукавов и с подолу жемчуга снял.
– Да как же у него, изверга, руки не отсохли, когда учинял такое? – негодовал Головкин.
– Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину пристало бы в том доподлинно разобраться, он по всем церковным делам в большом знании. Жалко, что не с нами он тут, – заметил Апраксин.
– Разберемся и мы, – недовольно покосился на него Меншиков и, призывая к тишине и порядку, постучал костяшками пальцев по столу. – Что с таким божьим хулителем делать?
– Допреже надобно подлинность доноса проверить.
– Само собой – так.
– И ежели такое надругательство над иконами въяви, то…
– Казнить самой злой-презлой смертью.
– Всемилостивейшая государыня обет богу дала, чтобы из лиц духовного звания смертью никого не наказывать.
– Тогда повелеть расстричь да сослать в самый отдаленный и глухой монастырь, да содержать там под строгим караулом, как бы и на проголоди, чтобы он, окаянный, грех свой замаливал.
– Можно и так, коли все согласны, – объявил Меншиков.
– Знамо, согласны. Нехристи, что ли, мы!
Весь день трудились верховники, разбирая церковные неурядицы.
В селе Лопатки Воронежского уезда поп Анисим возмущал жителей, чтобы они утаивались от подушной переписи, а на ектиниях поминал покойного императора, называя его имперетёр, и так объяснял: имперетёр, мол, он потому, что много людей перетёр.
В Ишимской волости к раскольникам ездил полковник Парфентьев «для их увещевания и обращения к истинной вере и к церкви, а ежели не обратятся, то для взимания с них двойных податей, но те раскольники не послушались и сами себя сожгли».
Не одни раскольники, а и городские и посадские люди чаяли, что после смерти царя Петра в новое царствование придет на бороды послабление и можно будет свободно носить их, хотя бы не больно длинные, ан нет, все равно было велено бородовую подать взимать, а с раскольников – в двойном окладе.
И в крестьянском быту никаких перемен не было. По-прежнему огромная страна была мало населена; по-прежнему подлого звания люди бегали от крепостной зависимости, и гоньба за ними составляла одно из важных дел правительства и самих господ помещиков.
Что ни заседание верховников, то опять и опять поднимался вопрос о беглых. Что с ними делать? Уймутся ли когда они, нечестивцы, – никак того не удумать. Прямо-таки до тошноты противно было вельможным людям заниматься бродячим сбродом. Ну, что еще можно сделать для острастки бегунов? Опять – кнут, батоги, ноздри рвать за беззаконные их бесчинства?..
– Все дела о них пока отложим, – сказали кабинет-секретарю. – На досуге когда-нибудь разберем.
– Тогда рассудите о том, как направить торговлю, – предложил Макаров.
– Про торговлю – давай.
– Князь Куракин написал из Голландии, что не след к Балтийскому морю, к Петербургу оттягивать, а больше вести ее, как в былое время, в Архангельске.
– Тоже и такое дело не так просто решить.
– Надо снестись с коллегиями, справки от них добыть.
– Вот. И учинить доклад о том Андрею Иванычу, потому как способнее его к тому делу персоны не сыскать.
– А почему его нет нынче?
– Как на грех, опять захворал.
– Такие важные дела подоспели, а без него…
– Отложим их пока. Может, оклемается вскоре. Давай, что там другое?
Кабинет-секретарь откашлялся, взял бумагу…
– Начальника уральских заводов жалоба.
– Скажи лучше – кляуза, – поправил Макарова Меншиков.
– Зачитать?
– Читай. Чего он там хнычет?
И Макаров стал читать письмо Геннина, оскорбленного невниманием к нему, с чем он, Геннин, столкнулся в Петербурге после смерти царя Петра: «Я принужден напомнить вам, что мне стыдно так здесь шататься за мою государству радетельную через 26 лет службу; я обруган и обижен, мой чин генерал-майорский в Военной коллегии и в артиллерии не вспоминается и не числится, живу без караульщиков и денщиков, без жалованья и не знаю, откуда получать, чем питаться в здешнем дорогом месте; и понеже я истинно признаю, что от моих сильных недугов принужден я терпеть печаль и ругательства разве за то, что я его величеству верно радел».
– В Военной коллегии не значится, – усмехнулся Меншиков. – Живет на отшибе, за горами, за долами, а мы его помнить должны. Одно слово – кляузник.
Но то, что и Геннин оставался без жалованья, заставляло верховников призадуматься.
– Больно много управителей разных канцелярий и контор развелось, где же на всех денег набраться? Надобно их поубавить, – предложил Апраксин.
– И то правда.
– Развелось их – не перечесть сколько, а толк какой? Появились вон суды новые, и люди не знают, куда им обращаться. Канцеляристы не умеют справляться с делами, отсылают бумаги из одного места в другое, лишь бы видимость канительных стараний своих показать.
– Ему, судье-то, судить надо безволокитно, посулов и поминков не брать, друг другу беззаконно не дружить, недругу какому не мстить, а он…
– Вон в суздальской канцелярии по казенным сборам заместо приходо-расходных книг валялись записки на гнилых лоскутах, и открылись непостижимые воровства и похищения. Ну, писца да копииста повесили, а что толку? Денег-то все равно не сыскали.
– Я тебе, Федор Матвеич, такое скажу: придет человек в канцелярию, а тамошний писец первым делом ему в руку глядит, не приготовлена ли у того благодарность, а потому и тянутся долго самые пустяшные дела, чтобы только побольше профиту писцу добыть.
Можно было господам верховникам вдоволь посудачить и посплетничать на своих сходбищах и, подобно осуждаемым ими неурядливым волокитчикам, самим поволочить дело вместо скорого решения. Говорили – один складнее другого:
– Разных рассыльщиков по ревизиям поубавить надо, кои подобно саранче налетают на людей и буйствовать начинают.
– А я так считаю, что канцелярские ярыжки да крючкотворы, все их крапивное семя, пускай довольствуются мздою от тех, кто к ним обращается, за то проживут и без жалованья. Считаю, что так.
Так оно к тому и велось. Подошли верховные правители к мысли, что прежде, когда в губернии или в уезде полновластно хозяйничали воеводы, было лучше, проще и выгоднее государству. Воеводам жалованье не давалось, а кормились они за счет своих подопечных. Было так? Было. Значит, так тому и следует быть.
По указу воеводе надлежало быть человеком, наделенным многими добродетелями. Следовало уметь быть и толковым военачальником, и ученым архивистом, чтобы в деловые бумаги хорошо вникать, и даже своего рода летописцем быть. Должен воевода в доподлинности хлебные и другие торговые дела знать и собирать «куриозные гисторические письмена», разыскивать их по монастырям, снимать копии с древних грамот и отсылать в Сенат; правильно судить и рядить своих жителей. Должен хранить деньги от собранных податей «в крепком безопасном месте, в сундуках с замками и печатями, за добрым караулом», а ключи от тех сундуков держать при себе. Получкам и выдачам денег надлежало вести строжайшую отчетность, а за похищение казенных денег ему, как государственному татю, грозило лишение имущества, чести и самой жизни.
В правительственных указах говорилось о бескорыстном служении государству, но было известно, что выколачиваемые из народа деньги вместо употребления их на благое общее дело в немалой части оседали в карманах продувных ловкачей. Принимались устрашающие меры для борьбы с казнокрадами, а в стране, как велось все исстари, так и продолжало быть. Были воеводы, стали вместо них губернаторы, а толк один. Радовались они, получив такую должность, что будет им сытное, большое кормление. Радовались их жены и дети, а также ближние и дальние родственники, и дворовая челядь, что все станут безмерно сыты и часто одарены следуемыми им подарками.
Города, в коих надлежало проживать губернаторам, были несравненно более обжитыми, нежели новомодный Петербург, – не видать бы его никогда! Тут, в губернском городе, издавна сложившийся уклад жизни: съезжая или приказная изба, в какой прежде на жесткой лавке сиживал воевода, а ныне – в мягком кресле – глава губернии господин губернатор, но так же он судит и рядит; перед окнами его канцелярии бьют на правеже неисправных плательщиков податей и должников разных прочих поборов. В Петербурге еще далеко не в каждом доме уют и всякие удобства для жизни, а тут – добротное, сложенное из толстенных бревен жилье, при котором жаркая баня с предбанником, клети с подклетями, подвальные хранилища и погребицы. А за частоколом усадьбы – посад, торговая площадь с земской избой, где старосты да старшины ведут повседневное управление людской жизнью; соборная церковь, где поп, протопоп и сам архиерей пекутся о спасении душ горожан; гостиный двор с господами купцами, из коих иные, не пожалев денег на пошлину, так и остались пышнобородыми, а не с постыдно оголенными лицами. Тут же кружечный двор и харчевня возле почтового ямского подворья и на виду прочно сложенная городская тюрьма. Все привычно, знакомо и возведено по ранжиру.
– «Понеже ее императорскому величеству стало известно, что в кулачных боях, кои ведутся в Петербурге на Адмиралтейской стороне, на Аптекарском острову и в других местах в многолюдстве, и многие люди, вынув ножи, за другими бойцами гоняются, другие, положа в рукавицы ядра, каменья и кистени, бьют многих без милости смертными побоями, и такое убийство между ними в убийство и в грех не вменяется, также и песком в глаза бросают, а потому кулачным боям в Петербурге без позволения главной полицейской канцелярии не быть; а кто захочет биться для увеселения, те должны выбрать между собою сотских, пятидесятских и десятских и записывать свои имена в главной полицейской канцелярии; выбранные сотские, пятидесятские и десятские должны смотреть, чтоб у бойцов никакого оружия и прочих предметов к увечному бою не было, и во время бою чтоб драк не случалось, и кто упадет, то лежачего чтоб не бить».
– Так изложено? – спросил верховников Меншиков.
– В точности все обсказано, – подал голос Головкин. – Можно бы в пояснение добавить, чтоб били до первой крови.
– Поясним такое?
– Поясним, – дружно ответили верховники.
– Вот и быть по сему общему согласию нашему, – подтвердил Меншиков итог обсуждению заготовленного указа. – Переходим к другому делу. Докладай, обо что оно, – кивнул он Макарову.
Следующее дело было связано с доносом на новгородского архиепископа Феодосия. Доносил монастырский архимандрит, и его слова подтверждали другие священнослужители, что Феодосии, называя себя гонителем суеверий, забирал из церквей дорогие иконы, обдирал с них золотые и серебряные оклады и сливал в слитки; отбирал из алтарей серебряную утварь, а в Никольском монастыре, что на Столпе, распилил образ Николая-чудотворца. В соборном Софийском храме забрал из архиерейского облачения старинный саксос, шитый по атласу белому золотом, и с оплечья, с рукавов и с подолу жемчуга снял.
– Да как же у него, изверга, руки не отсохли, когда учинял такое? – негодовал Головкин.
– Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину пристало бы в том доподлинно разобраться, он по всем церковным делам в большом знании. Жалко, что не с нами он тут, – заметил Апраксин.
– Разберемся и мы, – недовольно покосился на него Меншиков и, призывая к тишине и порядку, постучал костяшками пальцев по столу. – Что с таким божьим хулителем делать?
– Допреже надобно подлинность доноса проверить.
– Само собой – так.
– И ежели такое надругательство над иконами въяви, то…
– Казнить самой злой-презлой смертью.
– Всемилостивейшая государыня обет богу дала, чтобы из лиц духовного звания смертью никого не наказывать.
– Тогда повелеть расстричь да сослать в самый отдаленный и глухой монастырь, да содержать там под строгим караулом, как бы и на проголоди, чтобы он, окаянный, грех свой замаливал.
– Можно и так, коли все согласны, – объявил Меншиков.
– Знамо, согласны. Нехристи, что ли, мы!
Весь день трудились верховники, разбирая церковные неурядицы.
В селе Лопатки Воронежского уезда поп Анисим возмущал жителей, чтобы они утаивались от подушной переписи, а на ектиниях поминал покойного императора, называя его имперетёр, и так объяснял: имперетёр, мол, он потому, что много людей перетёр.
В Ишимской волости к раскольникам ездил полковник Парфентьев «для их увещевания и обращения к истинной вере и к церкви, а ежели не обратятся, то для взимания с них двойных податей, но те раскольники не послушались и сами себя сожгли».
Не одни раскольники, а и городские и посадские люди чаяли, что после смерти царя Петра в новое царствование придет на бороды послабление и можно будет свободно носить их, хотя бы не больно длинные, ан нет, все равно было велено бородовую подать взимать, а с раскольников – в двойном окладе.
И в крестьянском быту никаких перемен не было. По-прежнему огромная страна была мало населена; по-прежнему подлого звания люди бегали от крепостной зависимости, и гоньба за ними составляла одно из важных дел правительства и самих господ помещиков.
Что ни заседание верховников, то опять и опять поднимался вопрос о беглых. Что с ними делать? Уймутся ли когда они, нечестивцы, – никак того не удумать. Прямо-таки до тошноты противно было вельможным людям заниматься бродячим сбродом. Ну, что еще можно сделать для острастки бегунов? Опять – кнут, батоги, ноздри рвать за беззаконные их бесчинства?..
– Все дела о них пока отложим, – сказали кабинет-секретарю. – На досуге когда-нибудь разберем.
– Тогда рассудите о том, как направить торговлю, – предложил Макаров.
– Про торговлю – давай.
– Князь Куракин написал из Голландии, что не след к Балтийскому морю, к Петербургу оттягивать, а больше вести ее, как в былое время, в Архангельске.
– Тоже и такое дело не так просто решить.
– Надо снестись с коллегиями, справки от них добыть.
– Вот. И учинить доклад о том Андрею Иванычу, потому как способнее его к тому делу персоны не сыскать.
– А почему его нет нынче?
– Как на грех, опять захворал.
– Такие важные дела подоспели, а без него…
– Отложим их пока. Может, оклемается вскоре. Давай, что там другое?
Кабинет-секретарь откашлялся, взял бумагу…
– Начальника уральских заводов жалоба.
– Скажи лучше – кляуза, – поправил Макарова Меншиков.
– Зачитать?
– Читай. Чего он там хнычет?
И Макаров стал читать письмо Геннина, оскорбленного невниманием к нему, с чем он, Геннин, столкнулся в Петербурге после смерти царя Петра: «Я принужден напомнить вам, что мне стыдно так здесь шататься за мою государству радетельную через 26 лет службу; я обруган и обижен, мой чин генерал-майорский в Военной коллегии и в артиллерии не вспоминается и не числится, живу без караульщиков и денщиков, без жалованья и не знаю, откуда получать, чем питаться в здешнем дорогом месте; и понеже я истинно признаю, что от моих сильных недугов принужден я терпеть печаль и ругательства разве за то, что я его величеству верно радел».
– В Военной коллегии не значится, – усмехнулся Меншиков. – Живет на отшибе, за горами, за долами, а мы его помнить должны. Одно слово – кляузник.
Но то, что и Геннин оставался без жалованья, заставляло верховников призадуматься.
– Больно много управителей разных канцелярий и контор развелось, где же на всех денег набраться? Надобно их поубавить, – предложил Апраксин.
– И то правда.
– Развелось их – не перечесть сколько, а толк какой? Появились вон суды новые, и люди не знают, куда им обращаться. Канцеляристы не умеют справляться с делами, отсылают бумаги из одного места в другое, лишь бы видимость канительных стараний своих показать.
– Ему, судье-то, судить надо безволокитно, посулов и поминков не брать, друг другу беззаконно не дружить, недругу какому не мстить, а он…
– Вон в суздальской канцелярии по казенным сборам заместо приходо-расходных книг валялись записки на гнилых лоскутах, и открылись непостижимые воровства и похищения. Ну, писца да копииста повесили, а что толку? Денег-то все равно не сыскали.
– Я тебе, Федор Матвеич, такое скажу: придет человек в канцелярию, а тамошний писец первым делом ему в руку глядит, не приготовлена ли у того благодарность, а потому и тянутся долго самые пустяшные дела, чтобы только побольше профиту писцу добыть.
Можно было господам верховникам вдоволь посудачить и посплетничать на своих сходбищах и, подобно осуждаемым ими неурядливым волокитчикам, самим поволочить дело вместо скорого решения. Говорили – один складнее другого:
– Разных рассыльщиков по ревизиям поубавить надо, кои подобно саранче налетают на людей и буйствовать начинают.
– А я так считаю, что канцелярские ярыжки да крючкотворы, все их крапивное семя, пускай довольствуются мздою от тех, кто к ним обращается, за то проживут и без жалованья. Считаю, что так.
Так оно к тому и велось. Подошли верховные правители к мысли, что прежде, когда в губернии или в уезде полновластно хозяйничали воеводы, было лучше, проще и выгоднее государству. Воеводам жалованье не давалось, а кормились они за счет своих подопечных. Было так? Было. Значит, так тому и следует быть.
По указу воеводе надлежало быть человеком, наделенным многими добродетелями. Следовало уметь быть и толковым военачальником, и ученым архивистом, чтобы в деловые бумаги хорошо вникать, и даже своего рода летописцем быть. Должен воевода в доподлинности хлебные и другие торговые дела знать и собирать «куриозные гисторические письмена», разыскивать их по монастырям, снимать копии с древних грамот и отсылать в Сенат; правильно судить и рядить своих жителей. Должен хранить деньги от собранных податей «в крепком безопасном месте, в сундуках с замками и печатями, за добрым караулом», а ключи от тех сундуков держать при себе. Получкам и выдачам денег надлежало вести строжайшую отчетность, а за похищение казенных денег ему, как государственному татю, грозило лишение имущества, чести и самой жизни.
В правительственных указах говорилось о бескорыстном служении государству, но было известно, что выколачиваемые из народа деньги вместо употребления их на благое общее дело в немалой части оседали в карманах продувных ловкачей. Принимались устрашающие меры для борьбы с казнокрадами, а в стране, как велось все исстари, так и продолжало быть. Были воеводы, стали вместо них губернаторы, а толк один. Радовались они, получив такую должность, что будет им сытное, большое кормление. Радовались их жены и дети, а также ближние и дальние родственники, и дворовая челядь, что все станут безмерно сыты и часто одарены следуемыми им подарками.
Города, в коих надлежало проживать губернаторам, были несравненно более обжитыми, нежели новомодный Петербург, – не видать бы его никогда! Тут, в губернском городе, издавна сложившийся уклад жизни: съезжая или приказная изба, в какой прежде на жесткой лавке сиживал воевода, а ныне – в мягком кресле – глава губернии господин губернатор, но так же он судит и рядит; перед окнами его канцелярии бьют на правеже неисправных плательщиков податей и должников разных прочих поборов. В Петербурге еще далеко не в каждом доме уют и всякие удобства для жизни, а тут – добротное, сложенное из толстенных бревен жилье, при котором жаркая баня с предбанником, клети с подклетями, подвальные хранилища и погребицы. А за частоколом усадьбы – посад, торговая площадь с земской избой, где старосты да старшины ведут повседневное управление людской жизнью; соборная церковь, где поп, протопоп и сам архиерей пекутся о спасении душ горожан; гостиный двор с господами купцами, из коих иные, не пожалев денег на пошлину, так и остались пышнобородыми, а не с постыдно оголенными лицами. Тут же кружечный двор и харчевня возле почтового ямского подворья и на виду прочно сложенная городская тюрьма. Все привычно, знакомо и возведено по ранжиру.