Воцарение Петра II удовлетворяло русских людей всех сословий, Ему можно было смело присягнуть, – это свой, российский, кровный, а не чужеземная баба, перехватившая у него престол. Не было в народе никаких протестов, а потому допытливому до крамольных розысков Преображенскому приказу некого было содержать в своих застенках. Дыба и заплечных дел умельцы бездействовали, и было признано за благо Преображенский приказ вовсе упразднить. Залежавшиеся там дела были разделены между Верховным тайным советом и Сенатом.
   Русский народ был доволен происшедшими событиями последних восьми лет, и главной причиной этого довольства был обретенный мир, а в связи с ним ослабились и податные тяготы, и прочие поборы. Не приходилось поставлять рекрутов в армию, перешедшую на мирное положение, отменен был сбор подушной подати во время земледельческих работ, – полегчала жизнь.
   Подошел день поездки Петра II в Москву на коронацию. Он тронулся из Петербурга со всем своим двором, и это походило на великое переселение народов. Знатные вельможи, служители всех званий и коллегий сопровождали императора, и Петербург пустел. Пронесся слух, что парадиз будет покинут навсегда, и это увеличивало количество желающих уехать. Возликовали родовитые, которые все еще не могли свыкнуться с неудобствами жизни в северной столице. Да и кто из здравомыслящих мог радоваться сему болотистому, хмурому, дождливому «земному раю»? Выискался в прошлом один такой, неугомонный чудодей, царь Петр Великий. Ну и пускай на веки вечные он тут покоится, а родовитым, стародавним, истинно русским людям родней Москвы да достославных подмосковных мест нет ничего милее. Там их деревни, вотчины, откуда идет доставка всех припасов, не связанная ни с какими затруднениями и лишними расходами, там все свое, нагретое, насиженное и обжитое испокон веков.
   Боялись переезда в Москву люди, поверившие в преобразование России, успешно проводимое Петром Великим, и что же ожидает их там, в глухоманной тишине, при удалении от моря, от Европы?.. И среди тех людей – самый видный по государственным делам и по своей близости к молодому императору – его старший друг и воспитатель Остерман.
   Одни с надеждой на лучшее будущее, другие – с опасением за настоящее ожидали свидания второго императора с царицей-бабкой Евдокией, которая рвалась к нему и писала великой княжне, своей дражайшей внучке Наталье: «Пожалуй, свет мой, проси у братца своего, чтоб мне вас видеть и радоваться вами; как вы и родились, не дали мне про вас услышать, а не токмо видеть». И писала Остерману о внуке Петре: «Злые люди не давали мне видеть его столько лет, неужели бог за мои грехи откажет мне в этом утешении?» Она, царица-бабка, ждала внучат в Новодевичьем монастыре, где показала бы им могилу схимницы Сусанны, их тетки Софьи. На ее надгробном камне обозначено: «Преставилась 1704 году июля в 3 день, в первом часу дня; от рождения ей было 46 лет, 9 месяцев, 16 дней; во иноцех была 5 лет, 8 месяцев, 16 дней, в схимонахинях переименовано имя ее прежнее София».
   В Твери Петр заболел корью и пролежал в постели две недели.
   Но всему приходит своя пора. Вот, наконец, и она – первопрестольная, белокаменная. Петр остановился в семи верстах от столицы в загородном доме грузинской царицы. И это опять взволновало бабку Евдокию: «Долго ли, мой батюшка, мне вас не видеть? – писала она внуку. – А я в печали истинно умираю, что вас не вижу. Хотя бы я к вам приехала». И, раздосадованная, – снова Остерману: «Долго ли вам меня мучить, что по сю пору, в семи верстах, внучат моих не дадите мне видеть? А я с печали истинно сокрушаюсь. Прошу вас: дайте хотя б я на них поглядела да умерла».
   Петр недоумевал: чего от него хочет и ждет старуха? Деньги ей даны и дворец – тоже. Чтобы предотвратить поток бабкиных излияний и слюнявых поцелуев, внук и внучка пригласили на свидание с ней тетку Елисавету, на которую старуха смотрела искоса, как на сторонницу отцовских нововведений в древнюю русскую жизнь. Досадила бабка Петру, пожурив его за беспутную жизнь и советуя поскорее жениться хоть на ком, пускай даже на иноземке. Петр прервал такой разговор, намереваясь вернуться к уже привычному образу жизни. Свидание хотя и состоялось, но внук «показывал сухость сердца к бабке».
   Торжественный въезд Петра в первопрестольную столицу наконец последовал. В трех местах были установлены новые триумфальные ворота, обитые шпалерами и коврами, украшенные эмблемами и картинами, соответствующими сему торжеству. Московский губернатор князь Иван Федорович Ромодановский ввел государя через Спасские ворота в Кремль.
   Первые же они пребывания второго императора в Москве были ознаменованы необыкновенными милостями всем Долгоруким, получившим ордена и высокие звания. Князья Алексей Григорьевич и Василий Лукич были назначены членами Верховного тайного совета; князь Иван стал обер-камергером. Они старались неотлучно быть при государе, и никому не было доступа к нему. Сама царица-бабка не могла видеться с царствующим внуком наедине, – Долгорукие присутствовали при их встречах и беседах.
   Прошла торжественная коронация, совершенная все тем же архиепископом Феофаном, появились новые генералы и фельдмаршалы; простому народу отпущены недоимки и сбор подушных денег за майскую треть. С виновных сняты штрафы, а преступникам даровано облегчение в наказаниях. Были широко распахнуты двери всех питейных заведений, – Москва торжествовала и в пьяных недостачи не было.
   Чтобы отдалить Петра от докучливого наставника Остермана, князь Алексей Григорьевич Долгорукий увозил государя из Москвы, забавляя охотой в лесных подмосковных дачах.
   – Чего тебе, милок, голову разным ученьем забивать? Не те дни на дворе. Поедем лучше ко мне в Горенки, там теперь по пороше какая охота будет! Собак там сколько у меня! Захочешь – кормить их станешь, забавляться. И никого из постылых людей там не увидишь, все – свои.
   В Горенках, как и в Москве, у Долгоруких было огромное подворье. Кроме господского дома на усадьбе множество надворных построек для прислуги – для поваров и стряпух, пивоваров и конюхов, для доезжачих, стремянных, огородников и истопников и великого множества собак. И много разных нежилых строений – сараев, погребов, конюшен, клетей, амбаров, наполненных разными припасами, привозимыми из деревень. При доме – баня. У каждой дворовой семьи – своя клетушка; посреди двора своя собственная церковь и поповка, жилье причта.
   Предложение было заманчивым, и Петр уже видел себя рыскающим по лесам и ложбинам. Так оно потом и случилось. Десятки экипажей тянулись из поместья в поместье, располагаясь на ночлег в лесах или в степях. Охотились на волков, лис и зайцев с английскими собаками; на пернатую дичь – с прирученными соколами и ястребами. Устраивали облавы на медведей, но в них молодой император участия не принимал. Долгоруковские слуги в охотничьих ливреях – зеленых кафтанах с золотой или серебряной перевязью, в красных штанах и в горностаевых шапках справлялись со зверем рогатинами. Эти охоты, сопровождаемые пиршествами, были в старом московском духе и как бы воскрешали восточно-азиатские нравы по желанию князей Долгоруких, задававшихся целью навсегда отбить у своего молодого повелителя вкус к петербургской жизни.
   Часто с князем Алексеем Григорьевичем проводил Петр ночи под открытым небом у разведенного костра или в раскинутом у опушки леса шатре. Только обед да ночь предназначались для отдыха, и в смежающихся от дремоты глазах мелькали быстроногие зайцы, а то вспыхивал вдруг, будто подожженный костром, пламенеющий, пышный лисицын хвост. А по возвращении с охоты в село Горенки, где было сборное место всей охотничьей ватаги, велись шумные обеды с заздравными, чоканьем чарок и наперебой шли льстивые разговоры об охотничьем счастье государя, хвалили его меткость в стрельбе и перечисляли другие удачи. Намечались планы новых охотничьих выездов, а о скучных государственных делах не было и помина. Пускай их ведет Остерман, кстати не надоедающий теперь напоминанием об учении.
   Петр полюбил Москву с веселой жизнью у князей Долгоруких и совершенно не думал о возвращении в Петербург. Да и в самой Москве старался не задерживаться, уклоняясь от свиданий с докучливым Остерманом, и Долгорукие поощряли это, удерживая Петра в Горенках да в новых сборах на охоту.
   Видя отчуждение и охлаждение Петра, опасаясь лишиться своего чина, звания и власти, Остерман махнул рукой на свои обязанности воспитателя, обещая Долгоруким действовать во всем согласно с их желаниями и заверяя в своем неизменном к ним расположении. И покорнейше просил лишь об одном – не лишать его благосклонной своей дружбы. Они с большой радостью готовы были отвечать ему таким же пониманием их обоюдных интересов. Пусть будет так. Недаром говорится, что худой мир – лучше доброй ссоры.
   Все было хорошо. Народ доволен своим молодым государем, а что он не принимает должного участия в делах Верховного тайного совета и что сами верховники давно уже не собираются решать назревшие вопросы, – до всех тех тонкостей простому люду особых забот нет, лишь бы жизненное полегчание не нарушалось.
   Но случались и неприятности, которые нельзя предусмотреть. Сколько ни говорилось о предосторожностях, например, против пожаров, а торопливые набатные звоны раздавались то с одной, то с другой колокольни, а то и с нескольких. День стоял тихий, ясный, стала спадать жара, и к городу подкрадывалась сумерки, можно было обывателям, отдыхая от дневных трудов, посидеть спокойно на скамеечке, и в этой благодатной тишине – набат.
   – Батюшки-светы, в Немецкой слободе горит.
   Загорелся один дом, а не прошло и получаса, как пламя охватило уже шесть или восемь домов. Прибежали на пожар гвардейские солдаты с топорами в руках. Надо бы – с ведрами, чтоб воду подносить, а они, как бешеные, врывались в еще не горевшие дома и начинали грабить. Хозяева старались защищать свое добро, а им грозили топорами. И было это на виду у офицеров, которые то ли не могли, то ли не хотели остановить бесчинства. А сбежавшиеся на пожар градожители безучастно говорили:
   – Подумаешь, какая важность! Горят все немцы да французы, ну и пускай.
   Горело дружно и до поздней ночи, больше ста домов пожгло, не считая флигелей, служб и других строений. Когда Петру, находившемуся в Горенках, донесено было о грабеже, он приказал забрать виновных, но князь Иван постарался пожарное то дело затушить, чтоб выгородить гренадеров, какие были в грабеже замечены, а князь Иван был их капитаном.
   Бог часто помечал Москву пожарами для ради развлечения и утех черного люда, многочисленной посадской челяди и холопей из боярских домов. С довольной ухмылкой вспоминали они те дни, когда сожжен был Холопий Приказ и изодраны хранившиеся в нем крепостные книги. Еще бы так же запалилось где ни то! Чтоб не скучалось. А пошуметь, волненью сделаться да подпустить бы красненького петушка, чтобы он крылушками помахал, – вот было б весело!
   Да и без того, похоже, не скучали скрывавшиеся по лесам, оврагам, буеракам тати. Находясь в Москве, Верховный тайный совет узнал, что в Алаторском уезде с полсотни тамошних разбойников сожгли село Пряшино, владение князя Куракина, а приказчика убили. Сгорело в том пожаре более двухсот дворов, и слух прошел, что близко самого Алатыря стоят разбойники в отменном сборище с оружием, и даже с пушками, и похваляются, что со дня на день возьмут и разорят весь город, где гарнизона нет, и для их поимки некого послать. Сообщалось также, что в Пензенской губернии, в других низовых уездах, жгут помещичьи усадьбы и главное пристанище воров в селе Торцеве, где поселилось множество набродных людей, кои живут в землянках и лачугах на верховьях реки Хопра, а иные селятся в пустых разоренных деревнях по речке Печаловке, а деревни те разорены и выжжены за воровство солдатами. Верховный Тайный совет предписал, чтоб те деревни снова разорить, беглых бить кнутом и не давать селиться, а супротив разбойников послать полковника с драгунами.
   А у господ дворян – свое, другое лихо. Только недавно по указу высвободились из полков, чтобы пожить в своих поместьях, и снова требуют в Москву. Правда, теперь уже не военных, а партикулярных знающих людей, в коих оказался недочет. А где их было сыскать, праздных, недавно отслуживших? Послали кого поплоше: глухих, хромых, старых да увечных, мелкопоместных, имевших по одному двору, а то и вовсе никакого. И – на тебе – опять строгий указ: ежели губернаторы пришлют по тому запросу неспособных людей, то взыскано будет с них самих, и в Москве тогда придется быть им самолично, чтоб могли ответствовать в делах.
   Много хлопот у вице-канцлера Андрея Ивановича Остермана.
   А тут еще задумал он устроить лагерь тысяч на пятнадцать солдат и попытаться этим удержать второго императора от его поездок на охоту да привить ему некоторые навыки в военном искусстве. На это Петр ответил:
   – Разве Андрей Иванович забыл, что я вовсе не люблю играть в солдаты, а потому затея его зряшная.
   Прежде пособницей остермановского влияния на императора была его сестра Наталья, но летом она занемогла и, болезненная, не могла следить за братом и как-то воздействовать на него. Забытая им, она страдала от одиночества, на протяжении двух месяцев мучилась приступами изнуряющей лихорадки, перешедшей в чахотку.
   Беда не ходит одна, ведет за собой другую. А началось все с радостного дня: в Киле у голштинской герцогини родился наследник. Вечером, после торжества крещения, была иллюминация и фейерверк. Герцогиня Анна Петровна стояла у открытого окна и любовалась зрелищем. Придворные дамы предостерегали ее о возможности простудиться и сами затворили окно. Анна смеялась над их опасениями и хвалились своим русским здоровьем. Но предостережения оправдались. Герцогиня простудилась и скончалась на десятый день. В завещании она просила, чтобы ее тело «положено было при гробах родительских». Во время царствования Петра II только и понадобился балтийский флот, чтобы привезти в Петербург тело умершей Анны Петровны.
   Впечатлительная натура Натальи не могла свыкнуться с мыслью, что брат променял ее сообщество на охоту с Долгорукими. Здоровье ее разрушалось, но никого не было, кто бы позаботился о ней, кроме фрейлин Крамер и Каро, нетерпеливо ожидавших ее смерти, чтобы поделить между собой кое-какие драгоценности. На десятый день после погребения в Петербурге герцогини голштинской великая княжна Наталья на пятнадцатом году своей жизни умерла.
   Петр казался безутешным, рыдал, не спал две ночи, выехал из Слободского дворца, где жил вместе с сестрой. Церемония погребения Натальи проводилась с необыкновенной торжественностью, – брат после смерти сестры воздавал ей должное. Но кончился последний день печали и, чтобы развеять грусть, Петр каждодневно уезжал из Москвы в сообществе князей Ивана и Алексея Долгоруких. Бывал в селе Измайлове, где жила цесаревна Прасковья Ивановна с гостившей у нее сестрой Екатериной, герцогиней мекленбургской.
   После смерти матери царицы Прасковьи они жили как бы затворницами, терпели нехватки в приличном для их царственных особ содержании, не пользовались от императора вниманием, сообразно их высокому рождению. А ведь родные, кровные. Петр внял их горестным укорам. К каждой царевне был причислен особый штат и выделены денежные пенсионы. Старшая сестра их, Анна, курляндская герцогиня, жила за счет своей Курляндии. Ну, и пускай.
   Прошло еще несколько дней, и время снова проходило в прежних забавах и совершенной праздности. Московские жители могли видеть своего второго императора, когда он, закутанный в шубу, по привычке мчался к своим друзьям Долгоруким.

VI

   Печалились никонианские попы, что жалованья от государства им нет, а от мира подаяние слабое: сами миряне не всыте живут, и бог весть, как добывать попу пропитание, а ведь у каждого семья, да немалая. И кто бы мог подумать, что раскольники, заядлые и давние их враги, готовы были облегчить участь церковных пастырей своими доброхотными приношениями, а попам только и трудов, что показать в своих списках исповедальников и староверов, проживающих в их поповских приходах. Вроде бы и приискана была возможность избежать лиха, вроде бы и обхитрили раскольники замыслы властей, но некоторые малодумцы поспешили обрадоваться и сами себя выдали, похваляясь, что избежали правительственных козней. Дознались власти о ложных поповских приписках и – то одного, то другого потянули к строгому ответу.
   – Ведомо тебе было, поп, что ты должен помогать властям предержащим в сыске тех, кто к ним враждебно относится? Ведомо было?
   – Ведомо, – с тяжким вздохом, поникая головой, отвечал поп.
   – Ежели бы ты на исповеди своего прихожанина узнавал, что он замыслил или уже совершил государственное преступление, причастен к бунту или к иным злоумышлениям, что ты должен в том случае сделать?
   – Должен о том исповеднике немедля дать знать власть имущим, – как послушный ученик перед строгим учителем, отвечал поп.
   – Так, – согласно кивал вопрошавший. – Донести властям под страхом смертной казни за умолчание. Отвечай, так или нет?
   – Так.
   – И на тебя же была возложена обязанность выявлять раскольников, уклонявшихся от платы податей, а ты что делал?
   Виноват, во всем виновен опростоволосившийся поп и должен за свою промашку быть в Преображенском приказе, где под кнутом или на дыбе еще в чем повинится.
   Уцелевшие, спохватившиеся попы порвали и сожгли свои записи, а некоторые из них решились кинуть приходы и, сбежав в леса, примкнуть к раскольникам.
   – Праведные старцы, обретавшиеся в расколе, своей заботой животы наши поддерживали, не давали почахнуть и умереть от глада, – благодарно отзывались попы о своих недавних врагах. – Истинное, из праведных праведное ваше древлее благочестие, поклоyемся ему, и сподобьте нас, многогрешных, приблизить к себе.
   Раскольники с великой охотой приближали к себе прибежавших попов, спешно перекрещивали их и переучивали вести службу по старине.
   У въездных ворот на подворье Вознесенского монастыря толпились люди. Были тут и монастырские обитательницы, и миряне c последними городскими новостями: на окраине Александрова солдаты заняты устройством большого лагеря. Должно, смотр войскам будет или какое войсковое учение.
   – У начальства в точности бы разузнать, зачем солдат много будет.
   – А кто тебе про то скажет? Пришли – значит надобно,.. Погоди… Это кто же такие?..
   Разговоры замолкли, и все обратили внимание на подъехавших к самым воротам. Великий грех приехать на лошади к святому месту. Коновязь эвон где; обезноженных несут на себе, а эти, гляди, подкатили.
   С грядки телеги спрыгнул унтер-офицер и помог вылезти из телеги низкорослой, горбатой да кривобокой старушонке. Сказал:
   – Кто-нибудь за лошадью присмотрите, а нам к матери игуменье надо. Как звать ее?
   – Матушка Маремьяна. А как про вас доложить? – полюбопытствовала стоявшая в воротах монахиня.
   – Там узнает – какие. Веди знай.
   – Пожалуйте, коли так.
   И повела приехавших на подворье.
   – Кто ж такие-то?
   – Аль не видел? Убогая. Должно, в младенчестве уронили, вот и стала горбатенькая.
   – Лошадь к коновязи свести?
   – А куда ж еще!
   – Им бы на подворье да к самой келье матушки Маремьяны подъехать, – осуждающе проговорила послушница, отводя лошадь от монастырских ворот.
   Игуменью, прилегшую среди дня отдохнуть, подняли с постели.
   – К тебе, мать Маремьяна, на догляд и на послушание. Варвара Арсеньева, свояченица князя Меншикова. И мне приказ строгий даден, чтобы своими глазами видел, как ей пострижение будет. Так что имей в виду…
   – Да ведь князь-то… – начала было игуменья и тут же осеклась.
   – В ссылку отправлен князь, а ее – к тебе вот. Принимай, мать, и действуй, чтоб зазря мне тут не задерживаться.
   Игуменья заторопилась распорядиться, чтобы все было приготовлено к постригу.
   – Вот, значит, Варвара Михайловна, как… Примешь ты ангельский чин и евонной благодати сподобишься.
   Варвара ничего не ответила. Надоел ей этот унтер-офицер. За дорогу расспрашивал обо всем, чего ему знать совсем не положено. Только и сказала за все время – как зовут ее да что была в семье князя своим человеком.
   – Ты, наверно, тут не простой инокиней станешь. Как там ни говори, что в опале хозяин стал, а все могутный он да самосильный. В своем поместье вроде как на спокое жить станет. Узнает, что ты тут, в Вознесенском, глядишь, и наведается, – обнадеживал Варвару ее конвоир.
   – Ладно, – примирительно сказала она. – Как будет, так будет.
   – И я говорю. А вклад в монастырь внесешь, тогда вовсе хозяйкой тут станешь.
   Не чаяла, не гадала Варвара, что окажется монастырской затворницей. Истинно, что пути господни неисповедимы и противиться тому невозможно. Насильно постригут, если станешь упорствовать. Считай что в тюрьме теперь.
   Даже исполнение всех заповедей, начертанных на скрижалях завета, – это для благочестивого христианина пока еще узкий и тернистый путь к жизни вечной. Много препятствий стоит на тропе его веры и не все может преодолеть человек, преследуемый искушениями и властью страстей в неспокойном море житейском.
   Люди, посвятившие себя неукоснительному исполнению заповедных обетов, называются монахами или иноками (от греческого слова «монахос» – одинокий отшельник). Уточняя чин пострижения новоприбывшей мирянки Варвары, игуменья мать Маремьяна решила отвергнуть трехлетний искус, служивший степенью испытаний послушницы перед вступлением в монашество, дав ей право ношение рясы и камилавки. Но ведь не молодая девица новоначальная и не такая простая мирянка, чтобы ей годы на послушании пребывать, но рано преображать и в великий ангельский образ, не готова еще она проявить полное отчуждение от суетного мира и принять великую схиму, а потому пусть будет совершено пострижение в схиму малую. Может, потом, спустя какое-то время, изберет для себя жизнь затворницы и молчальницы, тогда и примет великую схиму.
   Старицей новопостриженной, ее духовной наставницей будет она сама, игуменья Маремьяна. Подозвала игуменья иеромонаха Никодима и поручила ему постригать мирянку Варвару в малую схиму, и дальше он уже сам распорядился обо всем, чему положено быть.
   Сопровождавший Варвару унтер-офицер был доволен, что никакой оттяжки дела не произошло, а чтобы и дальше все шло чинно и гладко, игуменья подсказывала Варваре, как и что делать, а в ответах сама отвечала за нее.
   Монастырские инокини и послушницы с возжженными свечами встретили принимавшую постриг мирянку, которая, сложив на паперти свои одежды, не обувана, не одевана, не покровенна, в одной власянице входила в храм, в знак начала своего отрешения от мирской жизни. Перед царскими дверями алтаря стоял аналой, на котором лежали крест, ножницы и Евангелие. Иеромонах в иерейском облачении, преподав постригаемой краткое увещание, призывая ее отверзать уши своего сердца, не внемлить гласу, зовущему взять легкое иго, и помнить, со страхом и радостью давая ответы, что все небесные силы внимают ее словам, кои отзовутся ей в последний день воскрешения. Иеромонах вопрошал: «Что пришла еси, припадая к святому жертвеннику и святой дружине сей?»
   Не знала Варвара, что следовало отвечать, и уж, конечно, у нее и в мыслях не было добровольно принять постриг, но не успела она подобрать слова для ответа, как игуменья громко ответила за нее, чтобы всем было слышно: «Желая жития постнического, честной оче». И еще вопрос: «Желаеши ли сподобиться ангельского образа и вчинену быть лику монашествующих?» И опять ответила сама игуменья: «Ей-богу, так, честной оче». Иеромонах, одобрял ее решение: «Воистину добро дело и блаженно избрал еси».
   – На колени становись, на колени, – шептала Варваре игуменья, и преклонившей колени постригаемой иеромонах возложил на голову Большой требник и читал молитву, в которой просил бога признать достойными тех, кто оставил все житейское, и принять новоявленную сопричастную к лику избранных. Потом, по его повелению: «Возьми ножницы и подаждь ми я». Подала ему с аналоя ножницы, коими тот крестообразно постриг волосы на ее голове, чтобы «отъятием нечувствительных власов соотложить бессловесные мысли, влекущие к миру».
   При этом пострижении произнесено было новое имя, начинающееся с той же буквы, что и мирское, и стала Варвара называться Варсонофией. При тихом пении всего клира начиналось облачение новой инокини в одежды ее монашествующего чина, начиная с хитона, той же власяницы.
   – Сестра наша облачается в хитон нищеты и нестяжания.
   Затем надели на нее параман – плат с изображением креста, носимый на персях или раменах. Параман шнурами, пришитыми к его углам, объемлет плечи новопостриженной, обвивает и стягивает ее одежду, начавшую топорщиться на ее горбу и не прилежать плотно к искривленному боку. Одели сестру Варсонофию в рясу с еще неукороченным подолом, волочащимся у нее по полу, – в рясу радования, избавляющую от всех скорбей. Потом, в подтверждение слов иеромонаха, – «Препоясует смерти чресла свои силою истины, в умерщвлении тела и оставлении духа» – игуменья подсказала новопостриженной надеть пояс, чтобы крепче стянуть свое плотское естество; облачили ее в мантию, знаменующую обручение ангельского образа; надели на голову клобук в знак того, что стремится найти в монашестве укрытие от соблазнов: отвратить очи, закрыть уши, чтобы не видеть и не слышать суеты мирской. Обули инокиню в сандалии и, наконец, ей, постриженной в малую схиму, дана была вервица, небольшая веревка со многими узлами, называемыми четками. По ним считают совершенные молитвы и поклоны.