— Теперь понятно, что я имел в виду? — спросил Хейз.
   Карелла только хмыкнул.
   "...добрых и порядочных людей нашего прихода за то, что им не удается выполнить их денежной обязанности — вносить еженедельную десятину во имя Господа Бога нашего. Он отмечал, что десятина упоминается в Священном писании не менее сорока восьми раз. Он счел уместным привести нам несколько мест из Ветхого Завета, включив их в последнюю воскресную проповедь в такое время года, которое более созвучно возвышенным материям. Я хотел бы процитировать его:
   "Со времен отцов ваших вы отвернулись от Моих наставлений и не следуете им. Вернитесь ко Мне и Я вернусь к вам, говорит Владыка гостиям.
   Но вы говорите: «Как мы вернемся?»
   Может ли человек обкрадывать Бога? Да, вы обкрадываете Меня. Но вы говорите: «Как мы обкрадываем Тебя?»
   Вашими десятинами и пожертвованиями. Вы прокляты проклятием, ибо вы обкрадываете Меня.
   Принесите полную десятину в хранилище, тогда пища появится в Моем доме!"
   И это говорит духовный пастырь, который от своих прихожан не видел ничего, кроме доброты и щедрости. Мои друзья-прихожане! Я хотел бы предложить свою цитату из Святой Библии. Это Евангелие от Иоанна, глава 2, стихи 14-16:
   "И нашел, что в храме продавали волов, овец и голубей, и сидели менялы денег.
   И сделав бич из веревок, выгнал из храма всех, также и овец и волов, и деньги у менял рассыпал, а столы их опрокинул.
   И сказал продающим голубей: возьмите это отсюда, и дома Отца Моего не делайте домом торговли!"
   Отец Майкл Берни делает дом Отца Нашего домом торговли!
   Все мы хорошо знаем наши обязанности перед Господом, мы хорошо знаем, что пять процентов наших годовых доходов следует отдавать церкви, делая еженедельные пожертвования. Но мы не хотим превращаться в паству счетоводов. Пусть отец Майкл еще и еще раз пересчитает пожертвования, а потом сосчитает и свои молитвы. Благородный слуга Господень должен извиниться с амвона за обвинения в обкрадывании..."
   — Обратите внимание на последнюю строку, — сказал Хейз.
   "...обкрадывании Господа! Гордыня предшествует разрушению, а высокомерный дух — падению.
   Ваш во Христе, Артур Л. Фарнс".
   — Да... — протянул Карелла, возвращая письмо.
   — Догадываюсь, что сумасшествие вы исключаете сразу же, кто же станет писать такое письмо-обращение ко всей пастве, чтобы потом взять и прикончить кого-то. Но предположим...
   — Угу.
   — ...предположим, этот малый действительно сошел с ума и ухлопал священника. По-моему, это какой-то чертовски злой тип. Я не католик, поэтому я не...
   — Я тоже, — сказал Карелла. Он считал себя падшим католиком; его мать говорила: «Как тебе не стыдно!»
   — ...я не знаю, как далеко можно зайти, если начать катить бочку на священника, назначенного в ваш приход, если он на самом деле вам назначен, — вот чего я не знаю.
   — Я тоже.
   — Ну, допустим, его прислали и, допустим, вам не понравилось, как он выговаривает вам за ваши долги...
   — Вашу десятину.
   — Один черт. Тогда вы пишете письмо... для чего? Чтобы отозвать его? Так это делается в католической церкви? Отозвать священника, который не ужился с паствой?
   — Честное слово, не знаю.
   — И я тоже.
   — Или же вы пишете ему предупреждение о том, что, если он не прекратит своих нападок, вы опрокинете его столики? Хочу заметить, Стив, что многое в этом письме звучит как предупреждение.
   — С чего ты это взял?
   — А вам не кажется, что упоминание о менялах в храме похоже на предостережение?
   — Нет.
   — Разве?
   — В самом деле, не кажется. В чем еще ты видишь предостережение?
   — В чем? О'кей, где еще? Например, что вы скажете об этом месте? Так-так-так... вот. «Пусть... сосчитает свои молитвы...» Разве не похоже на угрозу?
   — Нет.
   — Заставить человека считать свои молитвы? По-вашему, это — не угроза? Пусть сосчитает свои молитвы, пока не поздно!
   — А где он говорит это?
   — Что «это»?
   — "Пока не поздно"?
   — Этого нет. Я экстраполирую его мысль.
   — А что значит — «экстраполировать»?
   — Это значит — делать вывод из того, что уже известно.
   — Откуда ты это знаешь?
   — Случайно.
   — На мой взгляд, если человека просят сосчитать свои молитвы, это вовсе не обязательно должно означать предупреждение.
   — Ладно, а вот тут? «Благородный слуга Господень должен извиниться с амвона за обвинения в обкрадывании Господа!» Иначе... Так?
   — Где говорится «иначе»?
   — Вот здесь. «Гордыня предшествует разрушению, а высокомерный дух — падению!»
   — Это не значит «иначе».
   — Это кодовое обозначение для «иначе». Послушайте, вы не хотите побеседовать с этим малым; тогда мы не пойдем к нему, так что забудем об этом! Я только думал...
   — Похоже, он очень набожный человек, вот и все, — сказал Карелла. — Такие люди везде есть.
   «Как мой отец, — подумал Хейз, но вслух не сказал. — Он и Коттоном меня назвал в честь священника-пуританина».
   — Если хотите знать, — сказал он, — в этом мире полным-полно набожных людей, которые не совсем в уме. И кое-кто из них может броситься с ножом на человека. Я не говорю, что Артур Л. Фарнс, этот пижон, и есть тот чокнутый, который прикончил священника, но я полагаю, что, когда вы получаете такое письмо, — тут может пахнуть смертельной угрозой, вот что я говорю! И мы будем очень тупыми копами, если прямо сейчас не постучим в дверь этого малого, это мы должны сделать.
   — Согласен с тобой, — ответил Карелла.
* * *
   Скайлеру Лютерсону хотелось узнать, кто из его учеников намалевал распылителем перевернутую пентаграмму на воротах Святой Екатерины.
   — Потому что, видите ли, — говорил он, — я не хочу, чтобы здесь появились полицейские.
   Его настоящее имя вовсе не Скайлер Лютерсон. Его имя — Самуэль Лидс — вообще-то достаточно приятное, может, за исключением того, что «Самуэль» похоже на имя пророка из Ветхого Завета (меньше всего на свете хотел бы он этого сходства), а «Лидс» созвучно названию индустриального города на севере Англии. Его пра-пра-прадедушка в самом деле торговал в Лидсе скобяными изделиями до того, как перебрался в Америку, но это была история древнего мира, а Скайлер решил отметиться в новой истории более причудливо.
   Он выбрал себе имя «Скайлер» не потому, что оно по-голландски означало «ученый» или даже «мудрый человек» (на самом деле он совершенно не знал голландского), а потому, что оно звучало как «небо»[12], как небеса над головой или царство Бога, из которого однажды выпал ангел. Разве не сам сатана был бесцеремонно изгнан с небес, сброшен с верхней стратосферы в огненные глубочайшие глубины? А разве сатана не известен в то же время как Люцифер, чье имя Самуэль Лидс не мог присвоить из скромности поклонника, но мог повторить хотя бы аллитеративно[13]... Люцифер, Лютер... и как-то срифмовать... Люцифер, Лютерсон... фамилия, достигающая в ретроспективе величия... Лютерсон, сын Лютера, сын Люцифера, глава церкви Безродного, восславим сатану!
   Неплохо для мальчишки девятнадцати лет! А именно столько было старине Скайлеру, когда он основал свою церковь в Лос-Анджелесе. Сейчас ему уже тридцать девять. Все это происходило двадцать лет назад, в дни детей цветов, помнишь, Мод? Когда все проповедовали любовь. Кроме Скайлера Лютерсона из церкви Безродного, где меж раздвинутых ног разных добровольных «алтарей» он проповедовал противоположность любви, он восхвалял ненависть, выжигая гнойник за гнойником горяче-белым отвращением своего семени. Поклонение сатане состояло в обучении противоположному в превращении обратной стороны в лицевую. Любовь через ненависть. Принятие через отрицание. Свет через тьму. Добро через зло.
   Даже внешний вид, который он тщательно продумывал, соответствовал догматам его вероучения! Конечно же, не для него этот бутафорский вид бородатого дьявола с дугообразными бровями, и не для него эти малиновые шелковые одежды и остроконечный колпак. Кто он в конце концов — истинный и святой служитель церкви, всей душой преданный дьявольскому, или просто ряженый на празднике Хэллоуин?[14] Или еще такая проблема: должен ли Дьявол явиться человеку как Дьявол, или в своем бесконечном зле и коварстве он должен принимать какое-то иное обличье? А тем более: должен ли сын сатаны — сын Люцифера, Лютерсон! — задирать свои земные штаны и выставлять напоказ мохнатые лодыжки и раздвоенное копыто? Надо ли ему демонстрировать неверующим свои желтые глаза, подобные маякам? Должен ли он извергать жуткий запах серы и писать через ноздри, изрыгать багровую блевотину в лица дураков, будет ли это выглядеть достоверно и правдоподобно и похоже ли будет на сына владыки сатаны и слуги его?
   Скайлер Лютерсон был блондином.
   Голубоглазым.
   Он начал тренироваться с тяжестями во время коротких прогулок, когда отбывал срок в колонии для несовершеннолетних преступников в Калифорнии, еще до того, как сменил имя. И до сих пор три раза в неделю разминался в гимназии возле церкви. И как результат тело его было стройным, гибким, мускулистым.
   Его нос можно было бы назвать греческим, не будь он сломан в нескольких местах, а произошло это там, где, отбывая заключение, белокурый, с пухлыми, как у новорожденного, щеками Скайлер Лютерсон был вынужден защищать свою задницу от старшего, более рослого парня, решившего попробовать ее любой ценой. Под «любой ценой» не подразумевалась, правда, разорванная селезенка, которую тот заработал себе после того, как разбил Скайлеру его еще формирующийся нос и заявил о своем желании сделать его своей «личной кошечкой». Будущий Скайлер Лютерсон воспользовался немудреным способом, чтобы охладить его страсть: выхватив железный прут из груды хлама в столярной мастерской и орудуя им как бейсбольной битой. С тех пор переросток никогда его не беспокоил. И другие — тоже.
   У Скайлера был широкий женоподобный рот, украшенный полной нижней губой, как у сирен киноэкрана, и тонкой верхней — как у политика. У него были даже белые зубы: «Чтобы лучше съесть тебя, моя дорогая!» Не важно, что они были под коронками! Когда он улыбался, врата его адских палат широко распахивались, и оттуда манила вечная ночь...
   Сейчас он улыбался, желая знать — точно, — кто нарисовал пентаграмму на церковных воротах.
   Он говорил неторопливо и четко.
   — Так кто же намалевал пентаграмму на этих долбаных воротах? — спросил он.
   Через непристойность — к чистоте!
   На него глядели трое.
   Две женщины и мужчина. Обе женщины не раз служили ему «алтарем». Через сатану Скайлер познал их интимно. Мужчина так же интимно познал их через ритуалы сатанинского блуда, которым заканчивался каждый обряд отречения. Одну из женщин звали Ларами, другую — Корал. Имена, конечно же, ненастоящие. А мужчину звали Стенли. И это было его настоящее имя; какой дурак захочет сменить свое имя на Стенли, если он только не собирается стать стоматологом? Стенли был платным церковным дьяконом. Ларами и Корал были послушницами и, по существу, не получали платы, но деньги все равно каким-то образом прилипали к их рукам. Ларами была чернокожей, Корал — белой, а Стенли — испанцем; так сказать, настоящие Объединенные Нации! Вместе они ломали голову, кто же оказался настолько туп, чтоб изукрасить пентаграммой врата церкви?
   — Все дело в том, — сказал Скайлер, — что патер мертв.
   Стенли покачал головой. Не от печали, а с испугом: священник в самом деле мертв, а кто-то нацарапал пентаграмму на воротах Святой Екатерины! У Стенли была массивная голова, покрытая рыжевато-коричневыми спутанными волосами, отчего он был похож на пожилого льва, и покачивание головой у него выходило весьма величественно.
   — По правде говоря, нам скрывать нечего, — заявил Скайлер.
   Обе женщины кивнули в знак согласия — этакая симфония черно-белого единства. На Корал были надеты шерстяная юбка с треугольным рисунком и белая крестьянская блузка, она была без лифчика. Длинные светлые волосы, такие же голубые, как у Скайлера, глаза и курносый нос, густо посыпанный веснушками. Ларами была в облегающих джинсах, сапогах и свитере. Это была высокая, потрясающе симпатичная женщина рода масаи, чудесным образом очутившаяся в большом жутком городе. Рядом с ней Корал больше походила на домохозяйку из прерий. Между прочим, именно ею она и была до того, как переехала на Восток и вступила в церковь Скайлера. Женщины напряженно думали. Какой же балбес мог нарисовать пентаграмму на воротах в церковный двор? Это был жгучий вопрос текущего дня.
   — Послушайте, — сказал Скайлер. — Допустим, полиция начнет задавать те же самые вопросы, что и этот долбаный поп. Допустим, они придут сюда и захотят узнать, например, глотаем ли мы таблетки во время мессы? Мы всегда должны отвечать, что во время наших служб мы не принимаем экстази или что-либо в этом роде. Кстати, наши службы носят частный характер, вот так-то, и закрыты для публики, не имеющей на них приглашения. Так мы должны отвечать этому долбаному попу! Но тогда здесь появится это полицейское дерьмо, они будут шнырять тут с ордерами и всякой всячиной, выписывать то или это, просто из принципа ломая нам кайф, а это копы умеют делать отлично! Ведь они могут просто вообразить своими короткими мозгами, что если кто-то нарисовал пятиугольник на этих трахнутых воротах, то он же мог и прикончить священника! И набросятся на нас, как саранча!
   — Извини меня, Скай, — произнесла Корал.
   — Да, Корал.
   Ласково. Его глаза ласкали ее. Он, пожалуй, попросит ее снова послужить «алтарем» в субботнюю ночь, 26 мая, ночь, не особо значительную по церковному календарю, кроме, может быть, того, что она следует сразу же за торжествами по случаю праздника изгнания. Без сомнения, самыми важными церковными праздниками были Вальпургиева ночь и канун Дня Всех Святых. Но это были ночи дикого разгула, а праздник изгнания традиционно был уравновешенным, сдержанным. Вот почему месса в следующую субботу таила в себе возможность предельного расслабления. Корал будет великолепным «алтарем». Каждый раз, лежа на драпированном помосте с раздвинутыми ногами, сжимая в руках подсвечники, эта женщина была в постоянном движении, трепеща в предвкушении того, что вот-вот произойдет. Даже стоя здесь перед ним, она переминалась с ноги на ногу, а правой рукой, как девчонка, теребила юбку.
   — Думаю, надо сообщить это всей пастве, Скай, сказать всем, что кто-то в наших рядах — может, из-за сверхусердия или по абсолютной глупости — поставил церковь в опасное положение, Скай. И мы попросим того, кто нарисовал пентаграмму, кем бы он ни был, выйти и сознаться. А потом пойти самому или самой в полицию и сказать там, что это сделали они. И тогда следствие займется тем, кто действительно нарисовал этот символ на воротах. Вот как я думаю, Скай.
   Ровный говор Среднего Запада. Небольшая щель между верхними передними зубами. И теребит свою юбку, как школьница, вызванная к доске. «Вот бы заняться с ней мессой прямо сейчас, сию же трахнутую минуту», — подумалось ему.
   — Считаю, что Корал права, — сказал Стенли, кивая своей массивной львиной головой. — Раскроем это пастве...
   «Широко раскроем это пастве», — подумал Скайлер.
   — ...в эту субботу до начала мессы, перед тем, как вы совершите вхождение. Объясним, что мы оказались в опасности из-за того, что кто-то сделал глупость по простоте...
   — Если только... — сказала Ларами.
   Немногословная женщина.
   Продекламировала свою часть, исполнила небольшой танец масаи и покинула сцену.
   — Если только тот, кто нарисовал звезду, не убил также и священника.
   Скайлер уставился на нее.
   — Ты думаешь, что такое возможно? — спросил он.
   — После того, что говорил о нас священник? — Она пожала плечами.
   Этот жест абсолютно четко давал понять, что все, что говорил священник, могло служить мотивом для убийства.
   — Полнейший анус! — сказал Скайлер. — Если в он держал язык за зубами...
   — А он не держал!
   Это опять Ларами, овладевшая искусством почти всегда держать язык за зубами.
   — Да, это так, — сказал Скайлер, — он не держал. Вот поэтому мы оказались в положении, грозящем опасностью! Заявляю вам, я не хочу, чтобы здесь появились полицейские! Не хочу, чтоб они заглядывали во все щели, чтоб пронюхали, что маленькие девочки играют некоторые роли в наших обрядах, вызнали, что при случае мы пользуемся безобидными, правда, таблетками для поддержания мессы, нежелательно, чтобы они доискались, как иногда во время мессы мы приносили в жертву маленьких животных, хотя не могу себе представить, что же здесь противоречит этому трахнутому закону? А все дело в том, что этот поп наделал много шума с амвона, называя нас — как бишь его? — общиной, оторвавшейся от Христа, можете вы этому поверить? Это, конечно, доказывает, что угроза нашей церкви действительно существует и недвусмысленно свидетельствует о том, сколь безрассудно приверженцы Христа хотели бы сжить нас со света, убить церковь-младенца в колыбели. Но...
   — Скай!
   Это вступила Корал. Мягко.
   — Мне кажется, нам надо самим связаться с полицией, до завтрашней ночной мессы — немедленно, предупредить их, что мы в курсе того, что намалевано на воротах, и дать знать, что мы ведем свое внутреннее расследование...
   Ну и словечки же у нее!
   — ...попытаемся установить, кто нарисовал эту звезду, хотим, чтобы он или она сами признались в содеянном, Скай. Тем самым мы уведомляем полицию, что делаем все, от нас зависящее, для сотрудничества с ней. Тогда они не станут подозревать, что какая-то группа заговорщиков, связанная с нашей церковью, нарисовала кабалистический знак на воротах священника, а потом убила его.
   — Если только... — произнесла Ларами.
   Все повернулись к ней.
   — Если только именно так и не произошло, — заключила она.
* * *
   Артур Левеллин Фарнс был рослым, мускулистым белым мужчиной с типично городской манерой речи и внешностью закаленного превратностями погоды фермера Новой Англии. Его магазин мужской одежды располагался на Стем-авеню между Карсон и Коулс-авеню. Он только что вернулся с обеденного перерыва, когда в два часа дня к нему вошли два детектива. Похоже, большая часть его обеда перекочевала на галстук и пиджак. Карелла подумал, что это единственный мужчина, не работающий в отделе убийств, который все еще носит пиджак. Он мог бы поспорить, что Фарнс к тому же носит мягкую фетровую шляпу.
   Детективы представились и сообщили ему, что занимаются расследованием обстоятельств убийства отца Майкла Берни. Фарнс ударился в длинную и внешне прочувствованную хвалебную речь священнику, с которым он совсем недавно повздорил в своем открытом письме, а сейчас называл человеком, преданным Господу, истинным служителем церкви, добрым и мягким пастырем церковного стада и чудесным существом, чье отсутствие будет столь тяжко перенести...
   Ни один мускул на лице при этом не дрогнул.
   — Мистер Фарнс, — сказал Хейз, — мы просматривали корреспонденцию отца Майкла и наткнулись на письмо, которое вы адресовали приходу...
   — Да, — улыбаясь, кивнул Фарнс.
   — Вам известно, о каком письме идет речь?
   — Разумеется. О том, которое я написал в ответ на его проповеди о десятине.
   — Да, — подтвердил Хейз.
   — Да, — сказал Фарнс.
   Он по-прежнему улыбался. Но сейчас он еще и кивал. «Да, — качнулась его голова. — Да, я посылал это письмо. Да, в ответ на его кары, которыми он грозил нам за нарушение долга перед церковью. Да, это я осмелился возмутиться. Да. Я!» Кивок, еще кивок.
   — Ну и что вы скажете об этом письме, мистер Фарнс?
   — А что о нем говорить? — спросил Фарнс.
   — Я бы сказал, что это весьма злое письмо, как вы считаете?
   — Только весьма злое? Я бы сказал, капитально злое!
   Детективы уставились на него.
   — В самом деле, мистер Фарнс, — сказал Хейз, — вы в этом письме написали такое...
   — Да что скрывать, я был взбешен!
   — Ага.
   — Так вымогать деньги! Как будто мы уже не вносили честно свою долю! Все, что ему было нужно, это доверять нам! Но нет! Вместо этого он неделями бойко мечет громы и молнии в своих проповедях, которые были бы более уместны в каком-нибудь туземном селении, а не в нашем приходе! Он никогда не доверял нам! Извините, — пробормотал он и быстро отошел к мужчине, выбиравшему на полке пару брюк. — Чем могу служить, сэр? — спросил он.
   — Да я просто смотрю, — ответил мужчина. — Все эти брюки — сорок второго размера?
   — Да. Отсюда и до конца полки.
   — Благодарю вас, — ответил покупатель.
   — Дайте мне знать, если понадобится моя помощь, — сказал Фарнс и вернулся к детективам. Понизив голос, он сказал: — Это — магазинный вор! На Рождество он стащил у нас целый костюм, надев его под свой старый. Я это обнаружил, лишь когда он ушел. Извините меня, но я должен следить за ним, мне хотелось бы поймать этого сукиного сына.
   — И нам тоже, — подтвердил Карелла.
   — Вы что-то говорили о доверии, — напомнил Хейз.
   — Да, — подхватил Фарнс, следя за человеком, двигавшимся вдоль полок. — Во многих отношениях церковь — это бизнес. И я не богохульствую. Поэтому-то и десятина упоминается в Библии. Не должно быть никакого недоразумения относительно бизнеса, которым церковь вынуждена заниматься. Для того, чтобы выжить, вы же прекрасно это знаете. Десять процентов, поделенные на черные и белые. Пять — каждую неделю в кружку, остальные пять — как благотворительный взнос. Улавливаете ход моих мыслей?
   — Да, мы улавливаем, — ответил Карелла.
   — О'кей! А как узнаешь, кладут ли тебе в кружку пять процентов? Вместо двух или трех с половиной? Ответ один: никак! Вы доверяете пастве. Доверяя им, вы, в свою очередь, внушаете доверие к себе. И тогда вместо недостачи каждую неделю вы будете получать больше доходов! Любой дурак должен...
   — Простите, здесь примерочная кабина?
   — Да, — сказал Фарнс, — за занавеской. Позвольте мне подвернуть вам отвороты на брюках, сэр.
   — Не беспокойтесь, я могу...
   — Никаких проблем, сэр, — сказал Фарнс и, взяв три пары брюк, перекинутых через руку мужчины, закатал отвороты на брюках. — Прошу вас, сэр!
   — Благодарю, — сказал покупатель.
   — Позовите меня, если понадобится помощь, — предложил Фарнс и возвратился к полицейским. Снова понизив голос, объяснил: — Он вошел в кабину с тремя парами брюк. Посмотрим, сколько их будет, когда он выйдет.
   — Вы говорили о доверии, — напомнил ему Хейз.
   — Да, — сказал Фарнс. — Я говорил, что любой дурак должен знать: вы никогда не преуспеете в бизнесе — даже когда этот бизнес связан со спасением душ во имя Иисуса Христа, — если не будете доверять людям, с которыми ведете дела. Это я и пытался объяснить отцу Майклу, да упокоит Господь его душу, в своем письме.
   — Непохоже, чтобы ваше письмо было о доверии, — возразил Хейз.
   — Разве? А я думаю, оно как раз об этом!
   — Вот, например, мистер Фарнс, — сказал Хейз, испытавший это уже на Карелле и считавший себя экспертом. — Неужели вы полагаете, что эти слова — о доверии? Вот этот отрывок, — он развернул письмо, отыскивая нужное место, — вот, мистер Фарнс! «...И деньги у менял рассыпал, а столы их опрокинул». Это тоже о доверии, мистер Фарнс?
   — Это о том, что нельзя превращать место богослужения в коммерческую лавку.
   — А что вы скажете на это? — вопрошал Хейз, еле сдерживая раздражение. — Ага, вот здесь, мистер Фарнс! «Пусть отец Майкл еще и еще раз пересчитает пожертвования, а потом сосчитает и свои молитвы»?
   — Надо было дать ему понять, что он осчастливлен Господом, вручившим ему такую добрую и щедрую паству.
   — А это? Что это означает? «Гордыня предшествует разрушению, а высокомерный дух — падению»? Это опять про доверие?
   — Это о том, что нужно положиться на Господа, указующего путь, уводящий от гордыни и высокомерия.
   — Ну и ну! У вас весьма своеобразный способ истолковывать собственные слова! — сказал Хейз. — И все это вы лично обсуждали с отцом Майклом?
   — Да! И мы весело посмеялись над этим.
   — Весело что?
   — Весело посмеялись. Я с отцом Майклом.
   — Смеялись над этим вашим письмом?
   — О да! Потому что я погорячился, понимаете ли.
   — И он нашел это смешным? Так, что ли? Что вы несколько переусердствовали...
   — Да.
   — ...под действием его проповедей...
   — Верно.
   — ...и написали письмо, которое вы только что сами охарактеризовали как «капитально злое»? И он нашел это...
   — Да, мы оба.
   — ...забавным?
   — Ну...
   — Смешным до чертиков?
   — Нет, мы его нашли не лишенным юмора. Я очень разозлился. Зачем я писал это праведное возмущенное обращение к пастве, когда мне всего-то и надо было сделать, что пойти к самому отцу Майклу, — как я в конце концов и поступил — и в приятной беседе с ним уладить эту проблему.
   — Итак, вы все уладили?
   — Конечно!
   — Когда?
   — В воскресенье на Пасху. Я приехал после обеда, зашел к нему домой. И у нас была хорошая, долгая беседа.
   — И к чему вы в конце концов пришли?
   — Отец Майкл сказал, что обратится ко всем прихожанам с просьбой полностью довериться ему и сообщить, кто сколько сможет безболезненно для себя вносить каждое воскресенье, а он доверит им честно делать свой взнос: главное, понимаете ли, доверие! Вот это я смог объяснить ему во время нашей беседы. Что ему следовало бы питать хоть немного доверия к своей пастве!