Глава 3

   Эта арена была такой же бурной, как и любой театр военных действий в ту весну, поскольку Авл Семпроний Азеллион сцепился с ростовщиками. Финансы в Риме, как общественные, так и частные, были еще в худшем состоянии, чем во время Второй Пунической войны, когда Ганнибал оккупировал Италию и блокировал Рим. Деньги прятались всеми торговыми обществами, казна была фактически пуста и поступления очень малы. Даже те части Кампании, которые находились в руках римлян, были в таком хаотическом состоянии, что не было возможности наладить упорядоченный сбор податей; квесторы затруднялись в ведении какой-либо таможенной службы, поскольку один из двух главнейших портов, Брундизий, был полностью отрезан; италики были теперь повстанцами-неплательщиками, что они оправдывали ссылками на царя Митридата. Провинция Азия оттягивала передачу своих сократившихся доходов Риму; Вифиния не платила вовсе ничего, а поступления из Африки и Сицилии съедались дополнительными закупками пшеницы прежде, чем они могли быть отправлены оттуда. Более того, Рим оказался в долгу у одной из своих собственных провинций – Италийской Галлии, откуда поступала большая часть оружия и доспехов. Серебряные позолоченные денарии, каждый восьмой из выпущенных Марком Ливием Друзом, внушили всем недоверие к деньгам, и слишком много сестерциев было отчеканено, чтобы обойти это затруднение. Займы стали обычным делом среди людей со средним и высоким доходом и ростовщические проценты повысились, как никогда раньше.
   Обладая хорошей деловой хваткой, Авл Семпроний Азеллион решил, что самым лучшим способом поправить дела будет закон об освобождении от долга. Его способ был привлекателен и легален; он отыскал древнее установление, которое запрещало назначать плату за предоставление займа. «Другими словами, – заявил Азеллион, – незаконным является получение прибыли от данных взаймы денег. То, что древний закон игнорировался в течение сотен лет и что такая практика превратилась в процветающую отрасль деятельности среди большой группы всадников-финансистов, является еще более предосудительным фактом. Ситуация осложнилась, – процедил Азеллион. – Большое число всадников занимается тем, что скорее берет деньги в рост, нежели дает их. Пока их бедственное положение не будет облегчено, никто в Риме не сможет выпутаться из долгов. Число невыплаченных долгов растет с каждым днем, должники не знают, что им делать, и – так как банкротские суды были закрыты вместе со всеми другими судами – кредиторы стали прибегать к насильственным мерам, чтобы собрать причитающиеся им долги».
   Прежде чем Азеллион успел провести в жизнь возрожденный им закон, ростовщики услышали о его намерении и обратились к нему с просьбой снова открыть банкротские суды.
   – Что? – вскричал он. – Здесь, в Риме, опустошенном наиболее серьезным кризисом с времен Ганнибала, люди, собравшиеся перед моим трибуналом, просят меня об ухудшении дел? Насколько я понимаю, вы – отвратительная кучка алчных людей, о чем я вам и объявляю. Убирайтесь! Если вы этого не сделаете, то я открою для вас суд! Суд, предназначенный специально для того, чтобы привлечь вас за то, что вы даете деньги под проценты!
   С этой точки зрения Азеллиона нельзя было столкнуть. Если бы ему удалось настоять на том, что требование с должников уплаты процентов незаконно, он, без сомнения, в огромной степени облегчил бы бремя их долга – и совершенно легальным путем. Капитал должен быть выплачен во что бы то ни стало. Но не проценты. Семпроний, семья Азеллиона, традиционно защищали бедствующих; горя желанием последовать семейной традиции, Азеллион отдался своей миссии со всем рвением фанатика, отвергая доводы своих противников как бессильные перед лицом закона.
   Однако он сделал ошибку, не приняв в расчет того, что не все его враги были всадниками. Среди них были также и сенаторы, занимавшиеся ростовщичеством несмотря на то, что членство в сенате исключало любую чисто коммерческую деятельность – а особенно такую неописуемо отвратительную, как ростовщичество. В числе сенаторов-ростовщиков был и Луций Кассий, плебейский трибун. С началом войны он занялся этим делом, потому что его сенаторского дохода по цензу явно не хватало. Но по мере того, как уменьшались шансы Рима на победу, Кассий обнаружил, что все средства, которые он дал в долг, задерживаются, выплаты не поступают и перспектива расследования со стороны новых цензоров становится все более реальной. Хотя Луций Кассий безусловно, являлся самым крупным заимодавцем в сенате, он впал в отчаяние и был на грани паники, но, будучи по натуре противоречивой личностью, Кассий начал действовать – и не только от своего имени: он выступил в защиту всех ростовщиков.
   Азеллион был авгуром. А так как он был к тому же и городским претором, то регулярно наблюдал предзнаменования в интересах города с подиума храма Кастора и Поллукса. Через несколько дней после столкновения с ростовщиками он, как обычно, уже отметил добрые предзнаменования и вдруг обратил внимание, что толпа на форуме у его ног значительно гуще, чем бывает всякий раз, когда люди собираются, чтобы понаблюдать за действиями авгура.
   Когда Азеллион поднял чашу, чтобы совершить возлияние богам, кто-то бросил в него камень. Он ударил жреца чуть выше левой брови. Азеллион закружился на месте, чаша выпала из его рук и со звоном покатилась по ступеням храма, брызгая во все стороны освященной водой. Теперь камни полетели отовсюду, туча камней; низко пригнувшись и закрывая голову своей пестрой тогой, Азеллион инстинктивно бросился к храму Весты. Но добропорядочные люди из толпы разбежались, как только поняли, что происходит, и разъяренные ростовщики, напавшие на него, преградили Азеллиону путь к убежищу у священного очага Весты.
   У него оставался один только путь – по узкому проулку, называвшемуся спуском Весты и вверх по Ступеням Весталок на Новую улицу, проходившую в нескольких футах выше уровня форума. Преследуемый толпой ростовщиков, Азеллион кинулся, спасая свою жизнь, на Новую улицу, где были расположены таверны, обслуживавшие как форум, так и Палатин. Взывая о помощи, он вбежал в заведение, принадлежавшее Публию Клоатию.
   Но помощи он не дождался. Пока два человека держали Клоатия, а двое других – его помощника, остальные все вместе подняли Азеллиона и растянули его на столе в точности так, как прислужники авгура поступают с жертвенным животным. Один из них перерезал Азеллиону горло с таким наслаждением, что нож заскрежетал по шейным позвонкам, и он умер здесь, растянутый на столе, в потоках крови. Публий Клоатий плакал, кричал и клялся, что он не знает никого из этой толпы, ни одного человека!
   Оказалось, что их вообще никто не знает в Риме. Возмущенный святотатственным характером этого деяния, так же, как и самим убийством, сенат назначил награду в десять тысяч денариев за информацию, которая помогла бы найти убийц, публично совершивших убиение авгура в полном облачении во время совершения официальной церемонии. После того как в течение восьми дней никаких сведений не поступило, сенат решил увеличить вознаграждение, пообещав: прощение соучастника преступления, освобождение для раба или рабыни, введение в сельскую трибу для вольноотпущенников обоего пола. Ответом было полное молчание.
 
   – А чего вы ожидали еще? – спросил Гай Марий у молодого Цезаря, когда они тащились по перистилю вокруг садика. – Ростовщики, разумеется, покроют это преступление.
   – Так говорит Луций Декумий. Марий остановился.
   – И ты много беседовал с этим архиплутом, молодой Цезарь? – спросил он.
   – Да, Гай Марий. Он глубоко осведомлен во всякого рода делах.
   – И большинство из этих сведений, готов поклясться, не годятся для твоих ушей.
   – Мои уши росли вместе со всем остальным в Субуре, и я сомневаюсь, что здесь их может что-либо оскорбить, – усмехнулся молодой Цезарь.
   – Нахальный мальчишка! – тяжелая рука легонько стукнула мальчика по затылку.
   – Этот садик слишком мал для нас, Гай Марий. Если ты хочешь, чтобы твоя левая сторона на самом деле обрела подвижность, нам нужно ходить дальше и быстрее, – это было сказано твердо и авторитетно, тоном, не допускавшим возражений.
   – Я не хочу, чтобы Рим увидел меня в таком виде! – проворчал Гай Марий.
   Молодой Цезарь решительно отцепился от левой руки Гая Мария и оставил великого человека ковылять без поддержки. Когда перспектива падения стала очевидной, мальчик снова подошел и поддержал Мария с кажущейся легкостью. Марий не переставал удивляться, как много силы таится в этой худенькой фигурке. Не ускользнуло от внимания Мария и то, что молодой Цезарь пользовался своей силой, безошибочным инстинктом чувствуя, где и каким образом он может добиться максимального эффекта.
   – Гай Марий, я перестал называть тебя дядей, когда пришел к тебе после того, как с тобой случился удар. Я подумал, что удар поставил нас на один уровень. Твое dignitas уменьшилось, мое возросло. Мы теперь равны. Но в некоторых отношениях я тебя определенно превосхожу, – бесстрашно сказал мальчик. – Благодаря любезности моей матери – и потому, что я думал, что мог бы помочь великому человеку – я тратил свое свободное время на то, чтобы составить тебе компанию и вернуть тебе способность ходить. Ты хочешь лежать на своем ложе и заставляешь меня читать тебе вслух, а запас историй, которые ты мог рассказать мне, исчерпался. Я уже знаю каждый цветок, каждый кустик и каждый сорняк в этом саду! И я прямо тебе скажу: эта затея изжила себя. Завтра мы выйдем через дверь, выходящую на Серебрянический спуск. Мне не важно, пойдем ли мы вверх, на Марсово поле, или вниз, через Фонтинальские ворота, но завтра мы выйдем!
   Свирепые карие глаза уставились сверху вниз в холодные голубые, и как ни заставлял себя Марий не обращать на это внимания, глаза молодого Цезаря всегда напоминали ему глаза Суллы.
   Это было все равно, что встретиться на охоте с большой дикой кошкой и обнаружить, что глаза ее, которым полагалось бы быть желтыми, на самом деле бледно-голубые в окружении полночной темноты. Таких кошек считают выходцами из преисподней; может быть, таковы и эти люди?
   В дуэли взглядов не уступал ни один из них.
   – Я не пойду, – сказал Марий.
   – Ты пойдешь.
   – Разрази тебя гром, юный Цезарь! Я не могу сдаться мальчишке! Ты что, не знаешь более дипломатических способов решать дела?
   Искреннее удивление отразилось в этих беспокойных глазах, придав им живость и привлекательность, совершенно несвойственные глазам Суллы.
   – Когда имеешь дело с тобой, Гай Марий, нужно забыть о таких вещах, как дипломатия, – заявил юный Цезарь. – Дипломатический язык – это прерогатива дипломатов. Ты не дипломат, к счастью. Каждый знает свое место, когда имеет дело с Гаем Марием. И это мне нравится так же, как нравишься мне ты.
   – Ты что, не признаешь слово «нет» в качестве ответа, мой мальчик? – спросил Марий, чувствуя, что его воля сокрушена. Сначала стальные когти, а потом меховые рукавицы. Каков подход!
   – Да, ты прав, я не принимаю слово «нет» в качестве ответа.
   – Ладно, хорошо, мальчик, посади меня здесь. Если мы собираемся завтра выйти, то сейчас мне нужно отдохнуть. – Марий прокашлялся – А что, если завтра мы отправимся на Прямую улицу? Меня отнесут туда в паланкине, а потом я выберусь из него и мы сможем пойти куда твоей душе угодно.
   – Если мы и попадем с тобой на Прямую улицу, Гай Марий, то произойдет это только в результате наших собственных усилий.
   Некоторое время они сидели в молчании. Молодой Цезарь держался совершенно спокойно. Он с самого начала понял, что Марий не любит суеты, и когда он сказал об этом своей матери, она просто использовала это как хорошую школу для того, чтобы избавить его от суетливости. Он мог найти способ, как взять верх над Марием, но не мог победить свою мать!
   От него требовалось, разумеется, то, чего не хочет делать и обычно не любит делать ни один десятилетний мальчик. Каждый день, после окончания занятий с Марком Антонием Гнифоном, он должен был забыть о своем желании побродить вместе со своим другом Гаем Марцием, жившим по соседству на первом этаже, и вместо этого отправлялся в дом Гая Мария, чтобы составить ему компанию. У него не оставалось времени для себя, потому что мать не давала ему порезвиться ни дня, ни часа, ни минуты.
   – Это твой долг, – говорила она в те редкие моменты, когда он упрашивал ее позволить ему пойти с Гаем Марцием на Марсово поле посмотреть какие-нибудь интересные события – отбор боевых коней к Октябрьской скачке или команду гладиаторов, нанятых для похорон, отрабатывающую торжественный шаг.
   – Но у меня же никогда не будет времени, свободного от исполнения какого-либо долга. Неужели я ни на минуту не смогу об этом забыть?
   – Нет, Гай Юлий, – отвечала она. – Долг будет всегда с тобой, в каждую минуту твоей жизни, при каждом твоем вздохе, и долгом нельзя пренебрегать, чтобы потворствовать себе.
   Поэтому он был должен, идя к дому Гая Мария, не спотыкаясь, не замедляя шаг, не забывая улыбаться и здороваться с встречными на шумных улицах Субуры, заставляя себя идти быстрее мимо книжных лавок, чтобы не поддаться соблазну заглянуть внутрь. Все это были плоды терпеливых, но беспощадных уроков его матери – никогда не слоняться без дела, никогда не выглядеть так, будто у тебя есть лишнее время, никогда не потакать себе, даже если дело идет о книгах, всегда улыбаться и здороваться с теми, кто тебя знает, и со многими из тех, кто не знает.
   Иногда, прежде чем постучаться в двери Гая Мария, он взбегал по ступенькам Фонтинальской башни и стоял на ее верху, глядя вниз на Марсово поле, мечтая оказаться там вместе с другими ребятами – рубить, колоть и отражать удары деревянным мечом, ткнуть какого-нибудь идиота-задиру носом в траву, воровать редиску с полей рядом с Прямой улицей, быть частицей этой беспорядочной жизни. Но затем – задолго до того, как ему надоедало это зрелище, – он отворачивался, вприпрыжку сбегал по ступенькам башни и оказывался у дверей Гая Мария прежде, чем кто-нибудь мог заметить, что он опоздал на несколько минут.
   Гай Юлий Цезарь любил свою тетку Юлию, которая обычно сама открывала ему дверь; у нее для него была припасена особая улыбка, а кроме того, поцелуй. Как замечательно она целовала! Его мать не одобряла этот обычай, она говорила, что он действует развращающе – это слишком по-гречески, чтобы быть моральным. К счастью, его тетя Юлия так не считала. Когда она склонялась, чтобы запечатлеть на его губах этот поцелуй, она никогда, никогда не отворачивала лицо в сторону, целясь в подбородок или щеку, – он прикрывал глаза и вдыхал воздух так глубоко, как только мог, чтобы уловить каждую частичку ее запаха своими ноздрями. Много лет спустя после того, как она уйдет из мира, пожилой Гай Юлий Цезарь почувствует слабый запах ее духов, исходящий от другой женщины, и из глаз его покатятся слезы, которые он не сможет сдержать.
   Она всегда сообщала ему о событиях дня: «Сегодня он очень несговорчив», или «К нему приходил друг и это привело его в отличное расположение духа», или «Ему кажется, что паралич усиливается, и он хандрит».
   Обычно ближе к вечеру она кормила его обедом, отсылая перекусить в перерыве, наступавшем, когда она собственноручно кормила обедом Мария. Он сворачивался калачиком на ложе в ее рабочей комнате и, пока жевал, читал книгу, – чего никогда не разрешалось ему делать дома – погружаясь в деяния героев и в стихи поэтов. Слова околдовывали его. От них его сердце то взлетало ввысь, то замирало, то скакало галопом; а иногда, как, например, при чтении Гомера, они рисовали перед ним мир, более реальный, чем тот, в котором он жил.
   «Даже смерть не могла показать в нем тех черт, что не были прекрасны», – вновь и вновь повторял он про себя описание погибшего молодого воина – такого храброго, такого благородного, такого совершенного, что будь он Ахилл, Патрокл или Гектор, он восторжествовал бы даже над собственной кончиной.
   Но тут раздавался голос его тети или слуга стучал в дверь и сообщал, что его зовут, – и книга немедленно откладывалась, и он снова взваливал на плечи груз своего долга. Без разочарования или возмущения.
   Гай Марий был тяжелым грузом. Сначала Марий был худым, потом разжирел, теперь, когда стал стар, снова похудел, и его кожа свисала широкими складками и мешками, как этот мясистый оползень с левой стороны его лица. Добавим к этому выражение его ужасных глаз. Он пускал слюну из левого угла рта, казалось, не замечая этого, так что ее струйка дотягивалась до туники, оставляя на ней постоянно мокрое пятно. Время от времени он устраивал разносы, преимущественно своему злополучному сторожевому щенку, единственному индивидууму, который был связан с ним на достаточно долгий период времени, чтобы воспользоваться им для выражения всей своей злости. Иногда он мог начать плакать и плакал до тех пор, пока слезы не смешивались со слюной и из носа у него не начинало омерзительно течь. Иногда он смеялся над какой-нибудь шуткой так, что тряслись стропила и тогда вплывала тетя Юлия с приклеенной улыбкой и ласково выгоняла молодого Цезаря домой.
   Поначалу мальчик чувствовал себя беспомощным, не зная, что и как делать. Ему не хватало терпения, хотя уроки его матери сделали его способным скрывать это несовершенство. В конце концов он перестал различать, где настоящее его терпение, а где притворное. Будучи небрезгливым, он научился не замечать слюнотечения Гая Мария. Но он был существом, обладавшим острым умом, так что со временем сообразил, как обращаться с Гаем Марием. И либо это умение, либо первоначальная неразрешимость порученной ему задачи, внушили молодому Цезарю мысль столь невообразимую, что он не мог и представить ее последствий. Никто ему этого не мог подсказать, потому что никто, кроме него, не мог этого понять, даже врачи. Гая Мария нужно было заставить двигаться. Гая Мария нужно было заставить делать упражнения. Гая Мария нужно было заставить понять, что он снова мог бы жить, как нормальный человек.
   – И что еще ты узнал от Луция Декумия или от какого-нибудь еще субурского негодяя? – спросил Марий.
   Мальчик даже подпрыгнул, так неожиданно прозвучал вопрос и так не созвучен он был его собственным мыслям:
   – Сейчас, я припомню, кажется, я кое-что слышал.
   – Что же?
   – О причине, по которой консул Катон решил оставить Самний и Кампанию Луцию Корнелию, а сам пожелал перебраться на твое старое командное место в войне против марсов.
   – Ого! Ну изложи мне свою теорию, молодой Цезарь.
   – Она касается того рода людей, к которым принадлежит, по моему мнению, Луций Корнелий, – серьезно сказал молодой Цезарь.
   – И что же это за род людей?
   – Он из тех, кто может сильно напугать других людей.
   – Да, он это может!
   – Ему должно было быть известно, что в его руки никогда не отдадут командование на юге. Оно принадлежит консулу. Поэтому он и не потрудился начинать спор по данному поводу. Он просто подождал, когда консул Катон прибудет в Капую, а затем употребил свое колдовство, которое настолько испугало консула Катона, что он решил держаться от Кампании как можно дальше.
   – И у кого ты почерпнул данные для своей гипотезы?
   – У Луция Декумия. И у моей матери.
   – Она может знать, – таинственно произнес Марий. Юный Цезарь, нахмурившись, искоса посмотрел на него и пожал плечами:
   – Раз Луций Корнелий получил верховное командование и нет никакого дурака, который мог бы мешать ему, он должен действовать продуманно. Я думаю, что он очень хороший полководец.
   – Не такой хороший, как я, – вздохнул, всхлипнув, Марий.
   Мальчик тут же уцепился за подобную слабость.
   – Ну вот, перестань себя жалеть, Гай Марий! Ты опять сможешь командовать, особенно если мы выберемся из этого дурацкого садика.
   Не выдержав этой атаки, Марий переменил тему:
   – А что твой субурский сплетник рассказал о том, как консул Катон действует против марсов? – спросил он и фыркнул – Никто не рассказывает мне о том, что происходит, – они думают, что меня это расстроит! А меня больше всего расстраивает то, что я ничего не знаю. Если я ничего не услышу хотя бы от тебя, я просто лопну от злости!
   – Мой сплетник говорит, – усмехнулся молодой Цезарь, – что у консула начались неприятности с того момента, как он появился в Тибуре. Помпей Страбон забрал твои старые войска – это он умеет! – поэтому консул Луций Катон остался с одними рекрутами – сельскими парнями, только что получившими гражданство, из Умбрии и Этрурии. Как их обучать, не знает ни он сам, ни даже его легаты, так что он начал их тренировку со сбора всей армии. Он замучил их своим разглагольствованием. Ты знаешь все эти речи – что мол они идиоты и деревенщина, кретины и варвары, жалкая куча червей, из которых он самый лучший, и что все они умрут, если не подтянутся, и тому подобное.
   – Ну прямо явились духи Лупуса и Цепиона! – с недоверием воскликнул Марий.
   – Во всяком случае одним из тех, кого собрали в Тибуре слушать всю эту чушь, оказался друг Луция Декумия. Его имя Тит Тициний. Он отставной центурион-ветеран, которому ты выделил участок из своих земель в Этрурии после Верцелл. Он говорит, что оказал тебе однажды хорошую услугу.
   – Да, я хорошо его помню, – сказал Марий, пытаясь улыбнуться и обильно проливая слезы и слюну.
   Тут же появился в руках юного Цезаря «Мариев носовой платок», как он называл его, и слюна была тщательно вытерта.
   – Он часто приезжал в Рим и останавливался у Луция Декумия, потому что ему нравится слушать новости о событиях на форуме. Но когда началась война, Тит Тициний записался обучающим центурионом. Долгое время он находился в Капуе, но в начале года был послан в помощь консулу Катону.
   – Я полагаю, что Титу Тицинию и другим центурионам не удастся начать обучение, пока консул Катон занимается своей болтовней в Тибуре?
   – Конечно. Но он включил их также в число слушателей. И именно по этой причине он попал в неприятное положение. Тит Тициний, слушая, как консул Катон оскорбляет всех и каждого, настолько разозлился, что нагнулся, подобрал большой ком земли и бросил его в консула Катона! А потом все начали забрасывать консула Катона комками земли! Он закончил свою речь, по колени закиданный землей, и с армией, находящейся на грани мятежа. – Мальчик перевел дух и добавил: – Заорал, завяз, заткнулся.
   – Перестань играть словами и продолжай!
   – Извини, Гай Марий.
   – Ну?
   – Катон консул остался цел и невредим, но счел, что его dignitas и auctoritas пострадали нестерпимо. И вместо того, чтобы предать инцидент забвению, он заковал Тита Тициния в цепи и отослал в Рим с письмом, в котором требует, чтобы сенат судил его за подстрекательство к мятежу. Он прибыл сегодня утром и сидит в Лаутумийской тюрьме.
   Марий начал подниматься.
   – Хорошо, это оправдывает наше решение выйти завтра утром, молодой Цезарь, – согласился он с беззаботным видом.
   – Мы пойдем посмотреть, как там дела с Титом Тицинием?
   – И зайдем в сенат, мальчик, – я во всяком случае собираюсь туда. Ты сможешь подождать в вестибюле.
   Юный Цезарь подхватил Мария и машинально придвинулся, чтобы принять на себя вес его беспомощной левой стороны.
   – Не надо этого делать, Гай Марий. Он предстанет перед плебейским собранием. Сенат не хочет им заниматься.
   – Ты патриций, тебе нельзя находиться в комиции, когда там собирается плебс. И я в моем нынешнем состоянии этого тоже не могу. Поэтому мы найдем себе хорошее место на ступенях сената и будем наблюдать этот цирк оттуда, – сказал Марий. – О, мне это будет полезно. Цирк на форуме гораздо лучше всего, что могут выдумать эдилы, устраивая игры!
 
   Если Гай Марий когда-либо сомневался в том, что он выплыл на волне народной любви, то эти опасения должны были бы полностью развеяться на следующее утро, когда он выбрался из своего дома, чтобы преодолеть крутой Серебрянический спуск, сойдя через Фонтинальские ворота на нижний конец форума. В правой руке у него была палка, а с левой стороны мальчик, Гай Юлий Цезарь, – и вскоре Гая Мария тесной толпой окружили мужчины и женщины со всей округи. Его приветствовали, многие плакали. При каждом его гротескном шаге, при выбрасывании вперед правой ноги и ужасном подволакивании левой, при повороте бедер толпа подбадривала его. Весть стала обгонять их, такая радостная, такая приподнятая:
   «Гай Марий! Гай Марий!»
   Когда он вступил на нижний форум, приветствия стали оглушительными. Пот стекал на его брови. Навалившись на молодого Цезаря так тяжело, как никогда раньше, хотя об этом не догадывался никто, кроме него и молодого Цезаря, Марий проковылял вокруг комиции по ее краю. Человек двадцать сенаторов кинулись, чтобы поднять его на подиум Гостилиевой курии, но он отстранил их и с ужасным усилием шаг за шагом проделал весь путь наверх. Ему принесли курульное кресло, и он опустился на него, не пользуясь ничьей помощью, кроме мальчика.
   – Левая нога, – проговорил он, тяжело дыша.
   Юный Цезарь сразу понял, опустился на колени и вытащил беспомощную конечность вперед, пока она не оказалась, как положено при классической позе, впереди правой, затем взял безжизненную левую руку и положил ее поперек коленей, спрятав неподвижно сжатые пальцы в складки тоги.
   Гай Марий сидел теперь более величественно, чем любой царь, склонив голову в знак признательности за приветствия, в то время, как пот катился по его лицу и груди, работавшей, словно гигантские меха. Плебс был уже созван, но все до одного мужчины в Колодце комиции повернулись к ступеням сената и приветствовали его, после чего десять плебейских трибунов призвали всех прокричать в честь Мария троекратное «ура».