— Но так вы никогда не доберетесь до «Зебры», запротестовал Забринский. — Если вы потащите меня...
   — Вы слышали, что я сказал, — прервал его Хансен. — Мы вас не бросим. — Лейтенант прав на все сто, — согласился Ролингс. — Нет, Забринский, ты не подходишь на роль героя. Самое главное — рожей не вышел... Ну-ка, пригнись чуток, я сниму со спины у тебя этот груз.
   Я покончил с шинами и торопливо натянул варежки и меховые рукавицы: руки успели замерзнуть в одних шелковых перчаточках. Мы распределили ношу Забринского между собой, снова надели защитные очки и маски, поставили радиста на здоровую ногу, повернулись лицом к ветру и двинулись в путь.
   Точнее будет сказать — потащились.
   Но зато теперь, наконец, в самый нужный момент, удача повернулась к нам лицом. Перед нами открылось гладкое пространство, напоминающее русло замерзшей реки. Ни торосов, ни завалов, ни расселин, ни даже узеньких трещин, вроде той, куда угодил Забринский. Только чистый, ровный, как биллиардный стол, лед, к тому же даже не скользкий: от ударов несомых ветром крохотных ледышек его поверхность стала шершавой и матовой.
   Один из нас по очереди выдвигался вперед, остальные двое поддерживали с боков Забринского, который в полном молчании прыгал на одной ноге. Когда мы прошли по гладкому льду ярдов триста, Хансен, шедший как раз впереди, вдруг остановился так неожиданно, что мы чуть не налетели на него.
   — Дошли! — прокричал он, перекрывая вой ветра. — Мы все-таки дошли!
   Вот она! Чуете?
   — Что мы можем чуять?
   — Гарью пахнет. Горелой резиной. Неужели не чуете? Я стащил защитную маску, приставил раскрытые ладони к лицу и осторожно втянул в ноздри воздух.
   Этого было достаточно. Я снова надел маску, покрепче, ухватил лежащую у меня на плече руку Забринского и последовал за Хансеном.
   А тут и гладкий лед кончился. Перед нами вырос высокий уступ, куда, израсходовав почти все оставшиеся силы, мы кое-как взгромоздили Забринского.
   С каждым шагом запах гари становился все сильней и сильней. Теперь я шагал впереди. Обогнав остальных, я двигался спиной к ветру, сняв очки и водя по льду лучом фонаря. Запах теперь уже так шибал в нос, что в ноздрях щекотало.
   Похоже, источник запаха был прямо перед нами. Я снова развернулся лицом к ветру, прикрывая рукой глаза, и тут мой фонарь ударился обо что-то прочное, твердое, металлическое. Я присмотрелся и сквозь плотную завесу ледовой пурги различил искореженные стальные конструкции, покрытые слоем льда с подветренной стороны и несущие явные следы огня с другой, — все, что осталось от полярного домика.
   Мы все-таки нашли дрейфующую полярную станцию «Зебра»...
   Я подождал своих спутников, провел их мимо угрюмого пожарища, потом велел им повернуться спиной к ветру и снять очки. Секунд десять мы осматривали руины при свете моего фонаря. Все молчали. Потом мы снова повернулись лицом к ветру.
   Дрейфующая станция «Зебра» состояла из восьми отдельных домиков, по четыре в двух параллельных рядах, расстояние между рядами составляло тридцать, а между домиками в рядах — двенадцать футов, считалось, что это уменьшает опасность распространения пожара. Как видно, этого было недостаточно. Винить в этом кого-то было трудно. Такое могло присниться только в диких ночных кошмарах: взорвались цистерны с горючим, и тысячи галлонов пылающей жидкости понесло ветром по льду. Ирония судьбы, которой невозможно избежать, заключается в том, что огонь, без которого человек не может выжить в арктических льдах, представляет собой и самого опасного врага: ведь хотя здесь практически все и состоит из воды, но она заморожена и ее нечем растопить, чтобы использовать для тушения пожара. Разве что тем же самым огнем... Интересно, подумал я, что случилось с большими химическими огнетушителями, которыми были оборудованы все домики.
   Восемь домиков, по четыре в каждом ряду. Первые два с одной стороны были полностью уничтожены. Ни следа не осталось от стен, состоявших из двух слоев клееной фанеры с прокладкой из фибергласса и капки, даже крыши из листового алюминия словно испарились. В одном из домиков мы разглядели груду почерневших деталей генератора, они были так искорежены и оплавлены, что разобраться в их назначении было невозможно. Приходилось только удивляться, какой силы и ярости пламя над этим потрудилось.
   Пятый домик, третий справа, ничем не отличался от первых четырех, разве что каркас пострадал от жара еще сильнее. Мы как раз отошли от него, до глубины души пораженные увиденным и не в силах произнести ни слова, когда Ролингс выкрикнул что-то невразумительное. Я придвинулся к нему, откинув капюшон парки.
   — Свет! — крикнул он. — Свет! Поглядите, док, вон там! И верно, там был свет длинный, узкий, необычно белый луч пробивался из домика, расположенного напротив того пепелища, у которого мы задержались.
   Преодолевая порывы шторма, мы потащили Забринского туда. Наконец-то мой фонарь высветил не просто нагромождение стальных конструкции. Это был дом.
   Почерневший, местами обугленный, перекошенный дом с единственным окном, наскоро заколоченным листом фанеры, — но тем не менее дом. Свет выходил из приоткрытой двери. Я протянул руку к этой двери, кажется, это была первая не тронутая огнем вещь на станции «Зебра». Петли заскрежетали, словно ржавые ворота на кладбище в полночь, и дверь уступила моему толчку. Мы, зашли внутрь.
   Висящая на крюке в центре потолка лампа Колмана, шипя, бросала свой ослепительный, многократно усиленный зеркальной поверхностью алюминия свет, не оставляя в тени ни единого уголка, ни единой детали помещения размером восемнадцать на десять футов. Толстый, хотя и прозрачный слой льда покрывал не только весь собранный из алюминиевых листов потолок, за исключением трехфутового круга точно над лампой, но и фанерные стены до самой двери. На деревянном полу, также покрытом льдом, лежали тела людей. Возможно, лед был и под ними, этого я не знал.
   Первое, что я подумал, вернее, ощутил, и что пронзило мне сердце горечью поражения, а душу обдало морозом почище любого шторма, было чувство вины за то, что мы опоздали. За свою жизнь я видел много мертвецов и то, как выглядят мертвые люди, и вот теперь передо мною лежали трупы. Глядя на эти безжизненные тела, бесформенной кучей громоздящиеся на грудах одеял, пледов, покрывал и мехов, я не поставил бы и цента на то, что сумею отыскать здесь хоть одно еще бьющееся сердце. Расположенные тесным полукругом в дальнем от входа углу, они выглядели невозмутимо спокойными и неподвижными, словно став. частью этого царства вечного холода. И ни звука вокруг, только шипение лампы на потолке да металлическая трескотня льдинок, бьющих в покрытую слоем льда восточную стену дома. Мы посадили Забринского у стены.
   Ролингс сбросил со спины свой багаж, вытащил печку и, сняв варежки, принялся доставать брикеты горючего. Хансен поплотнее притворил дверь, оттянул лямки своего рюкзака и устало уронил на пол запас консервированной пищи.
   Не знаю, почему, но рев шторма снаружи и шипение лампы внутри только усиливали ощущение безмолвия, и грохот упавших банок заставил нас вздрогнуть. Он заставил вздрогнуть и одного из мертвецов. Человек, лежащий ближе других ко мне у левой стены, неожиданно пошевелился, потом перевернулся на другой бок и сел, обратив к нам изможденное, обмороженное, в пятнах ожогов лицо с неровными клочьями длинной темной щетины. Недоверчиво уставившись мутными, покрасневшими глазами, он долго, не мигая, рассматривал нас, потом, с непонятной мне гордостью отказавшись принять протянутую руку, с трудом, покачиваясь и явно страдая от боли, поднялся на ноги. Его запекшиеся, растрескавшиеся губы изогнулись в подобие улыбки.
   — Чертовски долго вы сюда добирались. -Этот хриплый, слабый голос явно принадлежал настоящему лондонцу. — Меня зовут Киннерд, я радист.
   — Хотите виски? — спросил я.
   Он снова улыбнулся, попытался облизать покрытые коркой губы и кивнул.
   Добрый глоток спиртного исчез у него в глотке, как тот парень в бочке, что пытался одолеть Ниагарский водопад: вот только что был — и уже пропал навсегда. Он перегнулся пополам, надрываясь от кашля, из глаз у него хлынули слезы, но когда он снова выпрямился, то буквально ожил: затуманенный взгляд просветлел, а на бледных, впалых щеках проступил чуть заметный румянец.
   — Если вы всегда здороваетесь таким образом, дружище, — заметил он, то недостатка в приятелях у вас никогда не будет... — Он снова пригнулся и потряс за плечо лежащего на полу соседа. — Джолли, старина, подымайтесь, покажите свои хорошие манеры. У нас тут гости.
   Старину Джолли пришлось как следует потрясти, пока он проснулся, но потом он мигом пришел в себя и резво вскочил на ноги. Это был круглолицый увалень с голубыми фарфоровыми глазами, который, несмотря на такую же, как у Киннерда, щетину, вовсе не казался изможденным, хотя веки у него покраснели, а на носу и губах виднелись следы обморожения. Глаза у него расширились от изумления и тут же засветились радостью. Старина Джолли, как я вскоре понял, умел быстро приспосабливаться к любым обстоятельствам.
   — Значит, гости? -В его густом голосе явственно звучал сильный ирландский акцент. — Что ж, чертовски рады вас видеть. Салютуй, Джефф.
   — Мы не представились, — сказал я. — Я доктор Карпентер, а это...
   — Вот как, старина? Очередное собрание членов Королевского медицинского общества будем считать открытым? — прервал меня Джолли. Как я убедился позднее, это свое «старина» он употреблял чуть ли не в каждой фразе, что странным образом гармонировало с его ирландским произношением.
   — Вы — доктор Джолли?
   — Совершенно верно. Штатный медицинский офицер, старина.
   — Понятно. Это лейтенант Хансен с американской подводной лодки «Дельфин»...
   — С подводной лодки? — Джолли и Киннерд переглянулись, потом снова уставились на нас. — Это верно, старина? Вы сказали — с подводной лодки? — Потом я вам все объясню... Это торпедист Ролингс, радист Забринский.
   — Я взглянул на лежащих людей, кое-кто при звуке голосов заворочался и даже привстал на локтях. — Как дела у них?
   — Двое или трое очень сильно обгорели, — ответил Джолли. — Двое или трое сильно обморозились и истощены, страдают от холода и недоедания. Но все что им нужно — это тепло и хорошее питание, тогда, как цветы после майского ливня, они за несколько дней придут в норму. Я собрал их вот так, в кучу, чтобы было теплей.
   Я посчитал лежащих. Вместе с Джолли и Киннердом их оказалось двенадцать человек. Я спросил:
   — А где остальные?
   — Остальные? — в глазах у Киннерда мелькнуло недоумение, потом лицо его помрачнело. Он ткнул большим пальцем через плечо. — В соседнем доме, дружище.
   — Почему?
   — Почему? тыльной стороной ладони он протер свои красные глаза. Потому что нам неохота было спать в обнимку с мертвецами, вот почему.
   — Потому что вам неохота было... — Я умолк и снова взглянул на лежащих на полу людей. Семеро уже проснулись, из них трое приподнялись на локтях, все, правда, в разной степени, были возбуждены и ошарашены, лица оставшихся троих, которые продолжали спать или находились без сознания, были прикрыты одеялом. Я медленно проговорил: — Всего вас здесь было девятнадцать...
   — Верно, девятнадцать, — невозмутимо отозвался Киннерд. Остальные...
   Ну, им не повезло...
   Я ничего не сказал. Внимательно вгляделся в лица проснувшихся, надеясь приметить среди них то, которое было мне так знакомо, и утешая себя тем, что, возможно, из-за обморожения, ожогов или истощения не сумею отыскать его сразу. Я глядел во все глаза, но уже отдавал себе отчет: никого из этих людей мне раньше видеть не приходилось.
   Я нагнулся над одним из спящих и поднял прикрывающее лицо одеяло.
   Снова незнакомец. Я опустил одеяло. Джолли удивленно спросил:
   — Что случилось? Чего вы хотите?
   Я не ответил. Осторожно пробравшись среди лежащих, которые все еще тупо следили за мной, поднял одеяло с лица второго из спящих. И снова опустил одеяло, чувствуя, как сохнет во рту и свинцовой тяжестью наливается сердце.
   Я подошел к третьему спящему и в нерешительности остановился над ним, зная, что надо доводить дело до конца, и страшась того, что сейчас обнаружу. Потом резко нагнулся и поднял одеяло. Передо мной лежал человек, чье лицо почти полностью закрывала повязка. Человек со сломанным носом и густой светлой бородой. Человек, которого я никогда в своей жизни не видел. Я осторожно прикрыл ему лицо одеялом и выпрямился.
   Ролингс тем временем уже успел раскочегарить печку.
   — Это поднимет температуру почти до точки таяния льда, — сообщил я доктору Джолли. — Горючего у нас полно. Мы принесли с собой также пищу, алкоголь и полный комплект медикаментов и материалов. Если вы с Киннердом готовы этим заняться, то я присоединюсь к вам через минуту... Лейтенант, это была полынья? Тот гладкий участок, который попался нам как раз перед станцией?
   — Скорее всего, да, — Хансен как-то странно взглянул на меня. Похоже, эти парни не в состоянии пройти не то что пять миль, а пару сотен ярдов. Кроме того, шкипер сказал, что ему придется вскоре нырнуть... Значит, что свистнем «Дельфину», пусть подплывает прямо к черному ходу?
   — Они смогут найти эту полынью? Без ледовой машины?
   — Проще простого. Я беру у Забринского рацию, отмеряю точно двести ярдов на север, даю им пеленг, потом отмеряю двести ярдов на юг и снова даю пеленг. Они засекают нас с точностью до одного ярда. Потом отмеряют пару сотен ярдов отсюда и оказываются точно посреди полыньи.
   — Но подо льдом. Мы не знаем, какой толщины там лед. К западу еще недавно была чистая вода. Доктор Джолли, как давно это было? — С месяц назад. Может, пять недель, точнее сказать не могу.
   — Ну, и какая толщина? — спросил я у Хансена.
   — Пять футов. Ну, шесть... Вряд ли они сумеют пробиться. Но у капитана всегда чесались руки пустить торпеды... — Он повернулся к Забринскому. Ваша рация еще работает?
   Я не стал вмешиваться в их разговор. Тем более, что и так плохо соображал, что говорю и делаю. Я чувствовал себя старым, больным, разочарованным и опустошенным. И смертельно усталым к тому же. Теперь я получил ответ на свой вопрос. Я преодолел 12000 миль, чтобы найти этот ответ, но я одолел бы еще миллион — только бы уйти от него подальше. Однако правде надо было смотреть в глаза, изменить ее я был не в состоянии. Мэри, моя невестка, никогда не увидит своего мужа, трое моих чудесных племянников никогда не увидят отца. Мой брат был мертв, и больше никто и никогда не сумеет его увидеть. Кроме меня. Я собирался увидеть его сейчас.
   Выйдя из домика, я плотно прикрыл дверь, завернул за угол и низко пригнул голову, преодолевая сопротивление ветра. Через десять секунд я уже стоял перед дверью последнего домика в этом ряду. Зажег фонарь, нашел ручку, повернул ее, толкнул дверь и зашел в помещение.
   Раньше здесь размещалась лаборатория, теперь это был склеп, прибежище мертвых. Лабораторное оборудование было кое-как сдвинуто к одной стене, а все очищенное пространство занимали мертвые тела. Я знал, что это мертвецы, но только потому, что об этом мне сообщил Киннерд: эти бесформенные, обгорелые, изуродованные .тела легче всего было принять за кучи мусора, в лучшем случае — за неизвестные на земле формы жизни, но никак не за человеческие останки. Страшно воняло паленым мясом и выхлопными газами. Меня удивило, что у кого-то из уцелевших нашлось достаточно мужества и железной выдержки, чтобы перенести сюда, в этот домик, леденящие душу, омерзительные останки товарищей по станции. Крепкие же у них желудки!
   Они, все до единого, должно быть, умерли быстро, очень быстро. Пламя не окружало их, не подбиралось к ним — они сразу вспыхнули и мигом сгорели дотла. Штормовой ветер обрушил на них море огня, пропитанные пылающим топливом, они превратились в ослепительно-жаркие факелы и умерли, крича и корчась в дикой, непредставимой умом агонии. Страшнее смерти и не придумаешь...
   Одно из лежащих передо мною тел привлекло мое внимание. Я нагнулся и направил луч фонаря на то, что когда-то было правой рукой, а сейчас представляло собой почерневшую клешню с выпирающей наружу костью. Жар был так силен, что оно искривилось, но все же не расплавилось, это странной формы золотое кольцо на безымянном пальце. Я сразу же узнал это кольцо, его при мне покупала моя невестка.
   Я не ощущал ни горя, ни боли, ни дурноты. Возможно, тупо подумал я, все это придет потом, когда первоначальный шок отхлынет. Да нет, вряд ли. Это был уже не тот человек, которого я так хорошо помнил, это был не мой брат, которому я был обязан и чьим должником останусь теперь навсегда. Передо мною грудой золы и пепла лежал чужой, совершенно незнакомый мне человек, и отупевший мозг в моем измученном теле отказывался признать в нем того, кто так отчетливо сохранился в моей памяти.
   Так я стоял какое-то время, опустив голову, потом что-то необычное в положении тела привлекло мое профессиональное внимание. Я нагнулся пониже, совсем низко и замер в таком положении. Потом медленно, очень медленно выпрямился — и тут услышал, как позади отворилась дверь. Вздрогнув, я обернулся: это был лейтенант Хансен. Он опустил защитную маску, поднял очки и поглядел сперва на меня, а потом на лежащего у моих ног человека. Лицо у него помертвело. Он снова поднял глаза на меня.
   — Значит, все было напрасно, док? — Сквозь рев шторма до меня едва долетел его хриплый голос. — О Господи, мне так жаль...
   — Что вы хотите сказать?
   — Это же ваш брат? — он повел головой в сторону трупа.
   — Коммандер Свенсон все-таки рассказал вам?
   — Да. Перед самым нашим уходом. Потому-то мы с вами сюда и отправились... — Посерев от ужаса и отвращения, он обвел взглядом все, что лежало на полу. -Извините, док, я на минутку...
   Он повернулся и выскочил наружу.
   Когда он возвратился, то выглядел чуть получше, но ненамного.
   Он сказал:
   — Коммандер Свенсон сообщил мне, что именно поэтому разрешил вам идти сюда.
   — Кто еще знает об этом?
   — Шкипер и я. Больше никто.
   — Пусть так и останется, ладно? Сделайте мне такое одолжение.
   — Как скажете, док... — В его исполненном ужаса взгляде проступили удивление и любопытство. -О Господи, вы когда-нибудь видели хоть что-то похожее?
   — Давайте возвращаться к остальным, — произнес я. — Здесь нам делать больше нечего.
   Он молча кивнул. Мы вместе прошли в соседний домик. Кроме доктора Джолли и Киннерда, еще трое оказались теперь на ногах: заместитель начальника станции капитан Фолсом, необыкновенно длинный и тощий, с сильно обгоревшими лицом и руками, затем молчаливый темноглазый Хьюсон, водитель трактора и механик, отвечавший за работу дизельных генераторов, и наконец энергичный йоркширец Нейсби, исполнявший на станции обязанности кока.
   Джолли, который уже открыл мою медицинскую сумку и теперь менял повязки тем, кто еще лежал, познакомил меня с ними и снова взялся за дело. В моей помощи, по крайней мере пока, он, по-видимому, не нуждался. Я слышал, как Хансен спрашивает у Забринского:
   — С «Дельфином» связь есть?
   — Что-то нету, — Забринский перестал посылать свой позывной и зашевелился, поудобнее пристраивая больную ногу. — Точно не знаю, в чем закавыка, лейтенант, но похоже, что сгорела какая-то схема.
   — Ну и что дальше? — тяжело произнес Хансен. — Умнее ничего не придумаете? Хотите сказать, что не можете с ними связаться?
   — Я их слышу, а они меня нет, — Забринский смущенно пожал плечами. Моя вина, ничего не скажешь. Выходит, когда я свалился, сломалась не только моя нога.
   — Ну, ладно, а починить эту штуковину сможете?
   — Вряд ли это получится, лейтенант.
   — Черт побери, вы, кажется, числитесь у нас радиоспециалистом.
   — Все верно, — рассудительно проговорил Забринский.
   — Но не волшебником же. Рация устаревшего типа, схемы нет, а все обозначения на японском языке, никаких инструментов и приборов, да еще и пальцы задубели от холода — тут и сам Маркони поднял бы руки кверху.
   — А вообще ее можно отремонтировать? — напористо спросил Хансен.
   — Это транзистор. Значит, лампы не могли разбиться. Думаю, что отремонтировать можно. Но это займет очень много времени. К тому же, лейтенант, мне придется поискать сперва какие-нибудь инструменты.
   — Так ищите! Делайте все что угодно, только наладьте мне эту штуку! Забринский ничего не сказал, только протянул Хансену наушники.
   Тот взглянул на Забринского, потом на наушники, молча взял их и приложил к уху.
   Пожал плечами, вернул наушники радисту и сказал:
   — Да, пожалуй ремонтировать рацию пока ни к чему.
   — Да-а, — протянул Забринский. — Сели мы в лужу, лейтенант.
   — Что значит — сели в лужу? — спросил я.
   — Похоже, нас самих скоро придется спасать, угрюмо ответил Хансен. -С «Дельфина» почти без перерывов передают: «Лед быстро смыкается, немедленно возвращайтесь».
   — Я с самого начала был против этого безумства, — вмешался в разговор лежащий на полу Ролингс. Он грустно помешивал вилкой начинающие таять куски консервированного супа. — Предприятие, конечно, отважное, но, скажу я вам, ребята, с самого начала обреченное на неудачу.
   — Будьте так добры, не суйте свои грязные пальцы прямо в суп и помалкивайте в тряпочку, — ледяным тоном отозвался Хансен. Потом вдруг повернулся к Киннерду. — А что с вашей рацией? Ну, конечно же! У нас тут мается без дела крепкий парень, который охотно, просто с удовольствием покрутит ваш генератор...
   — Прошу прощения. — Киннерд улыбнулся. Наверно, именно так улыбаются привидения. — Дело не в ручном генераторе, он сгорел. Наша рация работала на батареях. Батареи кончились. Весь запас кончился.
   — Вы говорите, на батареях? — удивленно посмотрел на него Забринский. Тогда отчего затухал сигнал во время передачи?
   — Нам приходилось время от времени менять никель-кадмиевые элементы, чтобы выжать из них весь ток до последней капли. У нас их осталось всего пятнадцать штук, остальные сгорели при пожаре. Вот поэтому и случались затухания. Но даже элементы «Найф» не могут служить вечно. Вот они и кончились. Того тока, что в них осталось, не хватит на самый маленький фонарик.
   Забринский не сказал ничего. Никто не сказал ничего. Шторм продолжал обстреливать восточную стену домика ледяной картечью, лампа Колмана шипела под потолком, печка, негромко урча, пожирала брикет за брикетом, но все эти звуки только усиливали ощущение мертвой, непрошибаемой тишины, воцарившейся в помещении. Никто не смотрел на соседа, все уставились в пол тем застывшим, пристальным взглядом, который присущ разве что фанатику-энтомологу, выслеживающему дождевого червя. Если бы какая-нибудь газета поместила на своих страницах сделанную именно в этот момент фотографию, ей с трудом удалось бы убедить читателей, что полярники со станции «Зебра» всего десять минут назад встретили спасательную экспедицию, которая избавила их от верной смерти. Читатели обязательно придрались бы, что картина неправдоподобна: должно же быть на лицах, если не ликование, то хотя бы заметное облегчение.
   И они были бы правы: атмосфера действительно установилась не очень-то радостная.
   Наконец, прерывая затянувшееся молчание, я обратился к Хансену:
   — Ну, что ж, дела обстоят так, а не иначе. Наша электроника не работает, а другой нам взять негде. Значит, кто-то должен вернуться на «Дельфин», причем немедленно. Предлагаю свою кандидатуру.
   — Нет! — вспылил Хансен, но тут же взял себя в руки " и продолжал: Простите, дружище, но в приказах шкипера ни слова не говорилось о том, чтобы позволить кому-то наложить на себя руки. Вы остаетесь здесь.
   — Ну, хорошо, я остаюсь здесь, — кивнул я. Сейчас не время было подчеркивать, что я не нуждаюсь в его разрешении. Не стоило пока что и размахивать «манлихером». — И все мы останемся здесь. И все здесь умрем.
   Тихо, не сопротивляясь, без шума, мы просто ляжем и умрем... По-вашему, в газетах всего мира нас назовут героями? Особенно нашего командира...
   Амундсен был бы в восторге от этого...
   Это было несправедливо, но мне сейчас было не до справедливости.
   — Никто никуда не пойдет, — сказал Хансен. — Конечно, это не мой брат погиб здесь, но будь я проклят, док, если позволю вам отправиться на верную гибель. Вы не в состоянии, никто из нас сейчас не в состоянии добраться до «Дельфина» — после того, что мы уже перенесли. Это первое. И еще: без рации, без связи с «Дельфином» нам не найти дорогу на корабль. И третье: скорее всего, смыкающийся лед заставит «Дельфин» нырнуть еще тогда, когда вы будете на полдороге. И последнее: если вы не попадете на «Дельфин» — из-за того, что заблудитесь, или потому, что он раньше уйдет под воду, — вы никогда не осилите дорогу обратно на станцию. Сил не хватит, да и ориентиров никаких. — Перспективы не слишком-то радужные, — согласился я. — А каковы перспективы на исправление ледовой машины?
   Хансен покачал головой, но не сказал ни слова. Ролингс снова принялся размешивать суп, он, как и я, старался не поднимать головы, чтобы не видеть полных ужаса и отчаяния глаз на изможденных, обмороженных лицах. Но он все же поднял голову, когда капитан Фолсом с трудом оторвался от стены и сделал пару неверных шагов в нашем направлении. Мне было ясно без всякого стетоскопа, что состояние у него крайне тяжелое.
   — Боюсь, мы не совсем понимаем... — сказал он. Речь получилась невнятная, неразборчивая: губы у него запеклись и распухли, да и двигать ими было больно из-за ожогов. Сколько месяцев фолсому придется терпеть еще эту боль, подумалось мне, сколько раз он ляжет под нож хирурга, прежде чем снова сможет без опаски показать людям свое лицо! И это в том случае, если мы сумеем доставить его в госпиталь. — Может, объясните?.. В чем дело?