Стефан оторвался от чтения. Герберту Молину тогда было девятнадцать лет, и звали его Август Маттсон-Герцен. Он начинает вести дневник, когда в его жизни наступают решающие события. Ему девятнадцать лет, и он решил завербоваться в вермахт. Он хочет сражаться за Гитлера. Уезжает из Кальмара и каким-то образом знакомится в Стокгольме с лейтенантом W., тот помогает шведским юношам поступить в гитлеровскую армию. Было ли на это согласие родителей? Какие у него мотивы? Собирается ли он сражаться с большевизмом или это просто жажда приключений? Не понятно ничего. Кроме того, что ему девятнадцать и он в Осло.
   Он начал читать дальше. 4 июня. Поставлена дата и начата строчка, которая потом тщательно зачеркнута. После этого перерыв до 28 июня, когда появляется жирная запись: «Меня приняли». И второго июля он должен ехать в Германию. Буквы просто излучают торжество – он принят в вермахт! Потом он ест мороженое, гуляет по улице Карла-Юхана, и наблюдает за красивыми девушками, и смущается, «когда они поглядывают на меня». Это первое личное впечатление в дневнике. Он ест мороженое и смотрит на девушек. И смущается.
   Дальше очень неразборчиво. Стефан вчитался и понял почему – Молин сидит в поезде, поезд трясет и качает. Он направляется в Германию. Он волнуется, но полон надежд. И он не один – с ним вместе едет еще один швед, Андерс Нильссон из Люкселе. Он завербовался в СС. Молин отмечает, что «Нильссон довольно молчалив, и это меня очень устраивает, поскольку я тоже не люблю болтать попусту». С ними еще несколько норвежцев. Но их имена он не считает нужным указывать.
   Полстраницы залито чем-то коричневым. Стефану показалось, что он видит, как Молин нечаянно проливает кофе на дневник и убирает тетрадку в рюкзак.
   Следующая запись сделана в Австрии. Уже октябрь. «12 октября 1942. Клагенфурт. Я заканчиваю военную подготовку в частях СС. То есть готовлюсь стать элитным солдатом и уверен, что мне повезет. Написал письмо – Эрнгрен его захватит. Он заболел, ушел в отставку и возвращается в Швецию».
   Стефан потянул к себе стопку с письмами. Самое верхнее датировано 11 октября, Клагенфурт. Он обратил внимание, что написано письмо той же ручкой, что и дневник, – перьевой, иногда оставляющей кляксы. Стефан встал из-за стола и подошел к разбитому окну. В ветвях трепыхалась какая-то птица.
   Дорогие мать и отец.
   Вы, наверное, беспокоитесь, что я долго не пишу. Но отец сам военный, и он, конечно, понимает, что не всегда легко найти место и время, чтобы сесть и написать письмо. Я только хочу сказать, дорогие родители, что чувствую себя хорошо. Из Норвегии я через Германию приехал во Францию, где проходил начальное обучение. А теперь я в Австрии, учусь правильно обращаться с оружием. Нас, шведов, тут довольно много, есть еще норвежцы, датчане, голландцы и трое из Бельгии. Дисциплина очень строгая, не все выдерживают. Но я держусь, и меня даже похвалил капитан Штирнхольц – он отвечает тут за обучение. Думаю, что в немецкой армии, и особенно в СС, где я теперь служу, – лучшие в мире солдаты. Должен сознаться, что мы все тут сгораем от нетерпения приносить какую-то пользу. Кормят довольно хорошо, правда не всегда, но я не жалуюсь. Когда вернусь, не знаю. Увольнения дают только после того, как хорошо послужил. Я, разумеется, по вас скучаю, но, стиснув зубы, выполняю свой долг. Долг сражаться против большевизма, за новую Европу.
   Целую.
Ваш сын Август.
   Бумага была желтой и хрупкой. Стефан посмотрел на просвет и ясно увидел водяные знаки – немецкий орел. Он постоял немного у окна. Герберт Молин уезжает из Швеции, переходит норвежскую границу и вербуется в СС. Из письма к родителям становятся понятными его мотивы. Он не искатель приключений. Он присоединяется к нацизму, чтобы участвовать в строительстве новой Европы, а для этого надо уничтожить большевизм.
   В девятнадцать лет он уже убежденный нацист.
   Он вернулся к столу. В начале января 1943 года Молин где-то в глубине России, на Восточном фронте. Оптимизм его уступает место сомнениям, потом отчаянию и под конец – страху. Стефан задержался на нескольких фразах, написанных той зимой.
   14 марта. Где – неизвестно. Россия. Холода не отпускают. Каждую ночь боюсь что-нибудь отморозить. Стрёмберга вчера убило осколком. Хюттлер дезертировал. Если его поймают, расстреляют или повесят. Мы зарылись в окопы и ждем атаки. Я боюсь. Единственное, что придает мне силы, – мечта вернуться в Берлин и начать учиться танцам. Интересно, сбудется ли это?
   Он танцует, подумал Стефан. Сидит в окопе и спасается тем, что представляет, как скользит по паркету в танце.
   Он покосился на фотографии. Герберт Молин улыбается. Ни малейших признаков страха. Улыбка светского льва. На этих фото страха нет. Страх, наверное, зафиксирован на других, никогда не сделанных снимках. А может быть, они были сделаны, но он просто уничтожил их, чтобы не вспоминать свой страх.
   Жизнь Герберта Молина можно разделить на две половины, подумал Стефан, – до страха и после страха. Это решающий водораздел. Зимой 1943 года он пытался выжить на Восточном фронте, и он познал страх. Страх заполз в его душу, чтобы остаться там навсегда. Ему тогда было только двадцать лет. Может быть, это тот же самый страх, что я заметил тогда в лесу под Буросом. Тот же самый страх – через сорок лет.
   Он продолжал неспешно читать дневник. Уже начало смеркаться. Из разбитых окон тянуло холодом. Он взял бумаги на кухню, закрыл дверь, завесил окно прихваченным из спальни одеялом и продолжил чтение.
   В апреле впервые появляется запись – он хочет домой. Он боится погибнуть. Его часть отступает, долго и мучительно, отступает не только от немыслимой войны, но и от рухнувшей идеологии. Условия жуткие. Он все время пишет об окружающих его мертвецах, безглазых лицах, оторванных руках и ногах, перерезанных глотках. Он пытается найти спасение, избежать смерти, но выхода не находит. К тому же он понимает, что дезертирство – это не выход: чуть позже весной он получает приказ принять участие в расстреле. Они должны казнить двух бельгийцев и одного норвежца – те пытались сбежать, но были пойманы. Это одна из самых длинных записей.
   19 мая 1943 года. Россия. Или может быть, это польская территория. По приказу капитана Эммерса назначен в расстрельный взвод. Два бельгийца и один норвежец, Лауритцен, приговорены к расстрелу за дезертирство. Их поставили в канаву, мы стояли на дороге. Трудно стрелять вниз. Лауритцен плакал, пытался отползти. Капитан Эммерс приказал привязать его к столбу. Бельгийцы молчали, а Лауритцен все время рыдал. Я прицелился в сердце. Они дезертиры – действуют законы войны. Кому охота умирать? После нам выдали по стакану коньяку. Сейчас в Кальмаре весна. Если зажмуриться, можно увидеть море… Вернусь ли я домой?
   Стефан почти физически ощутил страх Молина. Он расстреливает дезертиров, считает, что это справедливо, получает свой коньяк, грезит о Балтийском море, а страх тем временем вползает в его сознание и не дает ему ни минуты покоя. Стефан попытался представить, что это не Молин, а он сам скрючился в окопе где-то на Восточном фронте. Ад, подумал он. Меньше чем за год наивная вера полностью уступила место страху. Он уже ничего не пишет о новой Европе, у него одна цель – выжить. И когда-нибудь вернуться в Кальмар.
   Но в Кальмар он вернется только весной 1945 года. Из России он попадает сначала в Германию. Он ранен. Запись от 19 октября 1944 года объясняет, откуда взялись обнаруженные судмедэкспертом в Умео пулевые ранения. Что именно произошло, неясно, но в августе 1944-го он был тяжело ранен. Выжил чудом. Но благодарность судьбе за чудесное спасение в дневнике отсутствует. Стефан заметил, что в записях Герберта Молина появляется новая интонация. Не только страх – ненависть.
   Он начал ненавидеть. Он в ярости по поводу того, что происходит, пишет о том, что нужна «беспощадность», «крутые меры». Война проиграна, но он не теряет веры, что цели ее были святыми. Может быть, виноват Гитлер, но в меньшей степени, чем все те, кто не хотел понять, что война была святым крестовым походом против большевизма. В 1944 году он начинает ненавидеть этих людей. Особенно ясно это ощущается в одном из писем в Кальмар. Оно, как обычно, без обратного адреса, датировано 1 января 1945 года. Очевидно, родители написали, что беспокоятся о нем. Стефану было непонятно, почему Молин сохранил только свои письма – писем, адресованных ему, в связке не было. Может быть, потому, что он смотрел на свои письма как на дополнение к дневнику. Это его голос, это его рука водит ручкой по бумаге.
   Дорогие мать и отец,
   Извините, что долго не писал. Но мы передислоцировались и теперь находимся совсем недалеко от Берлина. Вы не должны волноваться. Война – это всегда страдания и жертвы, но мне пока везет. Я не теряю мужества, хотя многие из моих товарищей убиты. Но мне очень странно, почему так мало шведских юношей, да и не только юношей, захотело встать под знамена рейха. Неужели они не понимают, что происходит? Неужели они не понимают, что русские подомнут под себя всех, если мы не окажем сопротивления? Не буду утомлять вас своими размышлениями и своей злостью, но я уверен, что вы, и мать и отец, меня понимаете. Вы не возражали, когда я принял решение, а отец сказал, что он тоже пошел бы воевать, если бы не возраст и больная нога. Пора кончать письмо. Теперь вы знаете, что я жив и продолжаю сражаться. Часто вспоминаю Кальмар. Как дела у Карин и Нильса? А розы у тети Анны? В свободные минуты я все время вспоминаю дом – жаль, что их выпадает не так много.
   Ваш сын
Август Маттсон-Герцен,
ныне произведенный
в унтершарфюреры.
   Вот и прояснились мотивы Молина. Родители поощряли его желание сражаться за Гитлера против большевизма. Он завербовался в СС не как юный искатель приключений. Он поставил перед собой задачу. К концу 1944-го, по-видимому в связи с ранением, ему присвоили новое звание. Унтершарфюрер – что это? Чему это соответствует в шведской армии? И есть ли вообще такое соответствие?
   Он продолжал читать. Молин пишет все реже и короче, но остается в Германии до конца войны. Он участвует в уличных боях в Берлине – улица за улицей превращаются в руины. Пишет, что несколько раз чуть не «угодил в лапы к русским, спаси меня Бог от этого». Шведские, норвежские и датские фамилии больше не появляются – он единственный швед, остальные – немцы. 30 апреля – последняя военная запись, на этом военная часть дневника кончается.
   30 апреля. Сражаюсь за свою жизнь, пытаюсь выбраться из этого ада. Война проиграна. Снял с какого-то убитого гражданский костюм и переоделся. Можно назвать это дезертирством, но все уже решено. Попробую ночью перейти мост, и будь что будет.
   Что сталось с ним дальше, он не пишет. Но, как бы то ни было, он остался в живых и сумел вернуться в Швецию. Молин достает дневник только через год. Он уже в Кальмаре. Его мать умерла 8 апреля 1946 года. Он пишет в день похорон: «Мне будет не хватать ее. Она была хорошим человеком. Похороны были очень красивые, отец чуть не плакал, но держался. Все время думаю о войне. Даже когда я хожу под парусом в Кальмарсунде, мне чудится свист гранат».
   Стефан продолжал читать. Заметки становились все реже, все короче. Вот запись о том, что он женился. Рождается ребенок. О смене фамилии – ни слова. Ни слова и о музыкальном магазине в Стокгольме. В июле 1955 года, без всякого видимого повода, он вдруг начинает сочинять стихотворение. Потом все вычеркивает, но прочитать все же можно:
 
Тихие всплески зари окрасили воду пролива,
Я слышу, как в роще поет соловей
И носятся чайки, крича торопливо…
 
   Наверное, не нашел рифму к слову «соловей». «Сильней» подходит. Или «розовей». Стефан достал ручку и записал в блокноте «И море все розовей». Стих вышел скверный, но Герберт Молин, похоже, и сам понимал, что поэзия – не его сильная сторона.
   Он читал дальше. Герберт Молин переезжает в Алингсос, затем в Бурос. Десять дней в Шотландии вдохновляют его на длинные, подробные записи. Ничего подобного не бывало с того времени, когда, полный оптимизма, он только что приехал в Германию.
   После поездки в Шотландию он снова погружается в будничную жизнь и берется за перо очень редко. Только иногда записывает какие-то события, не комментируя.
   Последние записи Стефан старался читать особенно внимательно. До этого Молин отметил, что последний раз вышел на работу в полиции. Несколько слов было о переезде в Херьедален.
   Одна заметка показалась ему любопытной.
   12 марта 1993. Поздравительная открытка от старины Вестерстеда, портретиста. Поздравляет с юбилеем.
   Последняя запись датирована 2 мая 1999 года.
   2 мая 1999 года. 7 градусов.
   Мой мастер по головоломкам Кастро умер в Барселоне. Письмо от его жены. Он тяжело болел последние годы – неизлечимая болезнь почек.
   И все. Осталось еще много чистых страниц. Тетрадь, купленная им в июне 1942 года в Осло, следовавшая за ним почти шестьдесят лет, так и не была закончена. Если дневник вообще можно когда-нибудь закончить. Он завел дневник, когда был еще совсем молодым человеком, убежденным нацистом, по дороге из Норвегии в Германию. По дороге на войну. Он ест мороженое и смущается, когда норвежские красотки бросают на него взгляды. Пятьдесят лет спустя он пишет о смерти изготовителя головоломок. И вот через полгода сам он тоже мертв.
   Стефан закрыл дневник. За разбитым окном было почти совсем темно. Есть ли какая-то подсказка в дневнике? Или вне дневника? На это я не могу ответить, подумал он. Я знаю только то, что он записал, и понятия не имею о том, чего он не записал в свой дневник. Но теперь я знаю о нем больше. Он был нацистом, воевал во время Второй мировой войны на стороне Гитлера. Помимо этого, он был в Шотландии и долго и часто гулял с кем-то, кого он называет «М».
   Стефан снова завернул дневник, фотографии и письма в дождевик и ушел тем же путем, что пришел, – через окно. Открыв машину, помедлил. Ему стало грустно. Ему было жаль Молина. Но ему было жалко и себя – ему всего тридцать семь, у него нет детей, и он болен раком, который вполне может свести его в могилу еще до сорока.
   Он поехал в Свег. Машин на дороге было совсем мало. Когда он проехал Линселль, его обогнала полицейская машина, потом еще одна. События минувшей ночи казались странными, далекими и совершенно нереальными, хотя с момента его кошмарной находки прошло меньше суток. Герберт Молин ни слова не написал в дневнике про Авраама Андерссона. Как и о Эльзе Берггрен. Две его жены и дети просто упомянуты, очень коротко. Ни слова об их отношениях.
   За стойкой администратора в гостинице никого не было. Он перегнулся через нее и достал свой ключ. Поднявшись в номер, проверил чемодан – никто его не трогал. Он все больше и больше склонялся к мысли, что это ему просто показалось.
   В начале восьмого он спустился в ресторан. Джузеппе все еще не звонил. Девушка подала ему меню и улыбнулась.
   – Я вижу, ты взял ключ сам, – сказала она.
   Лицо ее стало серьезным.
   – Я слышала, опять что-то случилось. Еще какого-то пожилого человека убили под Глёте.
   Стефан кивнул.
   – Ужас какой-то. Что у нас тут происходит?
   Она покачала головой и, не дожидаясь ответа, протянула ему меню:
   – Мы поменяли блюда. Телячьи котлеты не рекомендую.
   Стефан заказал филе лося под соусом беарнез с вареной картошкой и уже почти все съел, когда девушка вновь появилась в кухонной двери и сказала, что ему кто-то звонит. Он поднялся на несколько ступенек в вестибюль. Это был Джузеппе.
   – Я остаюсь на ночь, – сказал он. – Я тут, в гостинице.
   – Как дела?
   – Не за что зацепиться.
   – Собаки?
   – Ничего не нашли. Я буду примерно через час. Составишь мне компанию за ужином?
   Стефан пообещал.
   Чем-то я ему все же смогу помочь, подумал он, положив трубку. Какие отношения были у Герберта Молина с Андерссоном, я так и не знаю. Но одна дверца все же приоткрылась.
   У Эльзы Берггрен в шкафу висит эсэсовский мундир.
   И Герберт Молин не зря так тщательно скрывал свое прошлое.
   Вполне может быть, что мундир в шкафу у Эльзы принадлежал Герберту Молину, хотя он когда-то и снял с убитого гражданскую одежду, чтобы выбраться из горящего Берлина.

15

   Джузеппе очень устал, но все равно, не успев сесть за столик, тут же начал смеяться. Время уже шло к закрытию: единая в двух лицах девушка-администратор уже накрывала столики для завтрака. Помимо Джузеппе и Стефана, в зале был только один посетитель. Он сидел за столиком у стены. Стефан решил, что это кто-то из водителей, хотя для того, чтобы гонять машины по бездорожью, он выглядел довольно пожилым.
   – В молодости я часто ходил по ресторанам, – объяснил Джузеппе причину смеха. – А теперь только когда приходится ночевать в гостинице. Теперь на уме только убийства и разные прочие мерзости.
   За едой Джузеппе рассказал, что произошло за день. Весь его рассказ можно было подытожить одним словом – ничего.
   – Топчемся на месте, – сказал он. – Никаких следов. Никто ничего не заметил – мы уже нашли несколько человек, кто проезжал этой дорогой вчера вечером. Главный вопрос и для Рундстрёма, и для меня – есть ли связь между Гербертом Молином и Авраамом Андерссоном? Или нет? А если нет, тогда что все это значит?
   Поужинав, он заказал чашку чаю, Стефан предпочел кофе. Отпив глоток, он честно рассказал о посещении Эльзы Берггрен, о том, как он забрался к ней в дом в ее отсутствие, и о своей находке в сарае у Герберта Молина. Он отодвинул чашку и положил перед Джузеппе письма, фотографии и дневник.
   – Это уж слишком, – раздраженно сказал Джузеппе. – Мне казалось, мы договорились, что ты сам не будешь ничего предпринимать.
   – Я очень сожалею.
   – А что, если бы Эльза Берггрен тебя застукала?
   На этот вопрос Стефану ответить было нечего.
   – Больше этого не должно быть, – сказал, помедлив, Джузеппе. – Но лучше, если мы не будем рассказывать Рундстрёму о твоем ночном визите к этой даме. Он этого не поймет. Он привык действовать по правилам. К тому же, как ты наверняка и сам заметил, его не очень радует вмешательство посторонних в его следствие. Я говорю «его следствие», поскольку у него есть привычка любое более или менее тяжкое преступление рассматривать как свое личное дело.
   – А Эрик Юханссон ему не расскажет? Несмотря на то, что обещал помалкивать?
   Джузеппе покачал головой:
   – Эрик не особенно жалует Рундстрёма. Нельзя отрицать, что между соседними округами, как и между всякими соседями, всегда существуют какие-то трения. В Херьедалене людям не очень нравится играть роль младшего братишки большого Емтланда. И полицейские – не исключение.
   Джузеппе подлил себе чаю и стал рассматривать фотографии.
   – Странную историю ты рассказал, – произнес он задумчиво. – Герберт Молин был убежденный нацист и завербовался в вермахт. «Унтершарфюрер». Что это за птица? Что-то из гестапо? Концлагеря? Что там было написано на воротах в Аушвиц? Arbeit macht frei? Труд освобождает? Мороз по коже.
   – Я не так много знаю о нацизме, – сказал Стефан. – Но бывшие поклонники Гитлера не кричат об этом на каждом углу. Молин поменял фамилию, и мы теперь знаем почему. Заметал следы.
   Джузеппе попросил счет и расплатился. Вынул ручку и на обратной стороне счета написал – Герберт Молин.
   – Мне легче думается, когда я пишу, – сказал он. – Август Маттсон-Герцен превращается в Герберта Молина. Ты говоришь, он чего-то боялся. Скажем, боялся, что прошлое когда-нибудь его все-таки настигнет. Ты ведь говорил с его дочерью?
   – Вероника Молин ни словом не обмолвилась о том, что ее отец – нацист. Да я и не спрашивал – с чего бы мне пришел в голову такой вопрос?
   – Думаю, что тут как в семьях преступников – эту тему стараются обойти.
   – Я тоже так подумал. Можно только предполагать – что, если и у Авраама Андерссона тоже было некое прошлое?
   – Посмотрим, что обнаружится в его доме, – сказал Джузеппе и написал – Авраам Андерссон. – Техникам надо отдохнуть пару часиков. Они будут работать всю ночь.
   Джузеппе нарисовал стрелку между двумя именами и заострил ее с обоих концов. Потом рядом с фамилией Андерссон нарисовал свастику и поставил жирный вопросительный знак.
   – Мы, конечно, можем завтра с утра как следует поговорить с Эльзой Берггрен, – задумчиво сказал он и старательно вывел на бумажке ее фамилию, соединив стрелками с двумя другими.
   Потом смял счет и бросил его в пепельницу.
   – «Мы»? – спросил Стефан.
   – Мы можем сказать, что ты – мой личный, в высшей степени личный и только личный, ассистент. Без следственных полномочий.
   Джузеппе весело засмеялся, но тут же посерьезнел.
   – У нас на шее два жутковатых убийства, – сказал он. – Плевать на Рундстрёма. И на формальности тоже. Я хочу, чтобы ты присутствовал. Двое услышат больше, чем один.
   Они вышли из ресторана. Давешний посетитель все еще сидел за столиком. Они договорились встретиться в полвосьмого и расстались.
 
   Стефан сразу провалился в сон. Ему приснился отец. Они искали друг друга в каком-то нескончаемом лесу и не могли найти. Когда отец наконец нашелся, Стефану стало легко и радостно.
   Джузеппе же почти не спал. В четыре он был уже на ногах, и перед тем, как они встретились в вестибюле, он успел съездить на место преступления.
   По-прежнему никаких результатов. Ничего. Никаких следов убийца Авраама Андерссона, а возможно, и Герберта Молина не оставил.
   Уходя, Джузеппе хлопнул себя по лбу, подошел к девушке за стойкой и спросил, не прибрала ли она накануне вечером квитанцию за ужин – ему надо было подколоть ее к отчету о командировке. Он вспомнил о ней уже в постели. Но она квитанцию не видела.
   – Разве я не оставил ее на столе?
   – Ты смял ее и бросил в пепельницу, – сказал Стефан.
   Джузеппе смущенно улыбнулся и пожал плечами. Они решили пройтись пешком до дома Эльзы Берггрен. Утро было совершенно безветренным, в еще ночном небе сияли звезды. Они подошли к мосту. Джузеппе показал на белое здание суда:
   – Тут слушалось громкое дело несколько лет назад. С расистским душком. Нападение на улице. Два парня заявили, что они неонацисты. Не помню точно название их организации – по-моему, «Швеция для шведов». Наверное, ее уже нет в природе.
   – Они теперь называю себя БАД, – неуверенно сказал Стефан.
   – И что это значит?
   – «Белое арийское движение».
   Джузеппе покачал головой:
   – Жуткие дела, – опять сказал он. – Думали, что нацизм похоронен раз и навсегда. А он, как видишь, жив. Даже если это всего-навсего бритоголовые сопляки.
   Они перешли мост.
   – Когда я был мальчишкой, здесь ходили поезда, – сказал Джузеппе. – Внутренняя линия. Из Эстерсунда через Свег в Орсу. Там надо было делать пересадку. Или это было в Муре? Я ездил с теткой – еще совсем малышом. Теперь поезда ходят только летом. Тот итальянский певец, который произвел на мою мать такое неизгладимое впечатление, тоже приехал поездом. Тогда здесь не было ни аэродрома, ни лимузинов. Она встречала его на вокзале среди других поклонников. У нее даже есть фото. Очень нерезкое – фотоаппарат был какой-то доисторический. Но она хранит снимок, как драгоценность. Должно быть, она была без ума от него.
   Они подошли к дому Эльзы.
   – Ты предупредил? – спросил Стефан.
   – Нет. Решил, что лучше застать ее врасплох.
   Они прошли через сад. Она открыла тут же, как будто ждала их.
   – Джузеппе Ларссон. Следователь из Эстерсунда. А со Стефаном вы уже знакомы. У нас есть несколько вопросов по ходу следствия об убийстве Герберта Молина. Вы ведь были с ним знакомы?
   «У нас есть вопросы», – подумал Стефан. Что касается меня, я не собираюсь ставить никаких вопросов.
   Они вошли в прихожую, и Стефан посмотрел на Джузеппе. Тот подмигнул.
   – Наверное, что-то очень важное, если вы явились спозаранку?
   – Совершенно верно, – сказал Джузеппе. – Давайте присядем. Разговор может затянуться.
   Джузеппе говорил неожиданно сухо и лаконично. Стефан попытался представить, как бы он сам себя вел на его месте, если бы задавал вопросы.
   Они прошли в гостиную. Кофе Эльза Берггрен им не предложила.
   Джузеппе взял быка за рога.
   – В одном из шкафов у вас висит нацистский мундир, – сказал он.
   Эльза Берггрен замерла. Потом холодно посмотрела на Стефана. Он понял, что она подозревает именно его, хотя и не может понять, каким образом он проник в ее спальню.
   – Не знаю, запрещено ли хранить эсэсовскую форму, – сказал Джузеппе. – Может быть, запрет касается только публичных выступлений в таком мундире. Вы не могли бы его принести?
   – Откуда вам известно про мундир?
   – Я пока воздержусь от ответа на этот вопрос. Но ставлю вас в известность, что это имеет непосредственное отношение к расследованию двух убийств.
   Она поглядела на него с удивлением. Стефану показалось, что удивление было искренним. Она ничего не знала про убийство близ Глёте. Это было странно. Прошло двое суток, а она ничего не знает. Не смотрит телевизор, подумал он. Не слушает радио. Такие тоже есть, хотя и немного.