— Гм… Она выигрывает на расстоянии. Но она счастлива, поверьте мне, ведь она любит меня такой невыразимой, почти болезненной любовью.
   — Да, пожалуй, счастливее нас обоих, — сказала герцогиня, не успев обдумать свои слова.
   Он смотрел на нее, оцепенев.
   — Совершенно верно, — счастливее нас.
   И, вдруг развеселившись:
   — Но я еще получу свое! Послушай, Линда, она еще выплатит мне то, что я должен получить.
   Он осыпал изумленную девочку бурными поцелуями.
   В то же мгновение на порог ступила чья-то нога; и очень бледный, с поднятой головой и легкой улыбкой выражавшей смесь растерянности и презрения, появился Нино.
   — Здорово, мой милый мальчик! — воскликнул Якобус.
   Мальчик поцеловал герцогине руку, не глядя на нее.
   — О, я пришел только — только взять урок, — холодно сказал он, подходя к окну.
   Герцогиня вдруг пожалела обо всем, что успела сказать в эти полчаса. Она не понимала больше, как могла сидеть здесь.
   «Я изменила ему, — думала она. — Это ребячество, но это верно».
   Она рассматривала профиль мальчика и вместе с ним обвиняла и осуждала себя. Она с горечью чувствовала, что изменила ему, ему и его большому другу, подобно обыкновенной женщине, какой она не была в его душе. Она была любимой далью, сказочной целью, где среди серебряной паутины месяца и звона арф, над сверкающими террасами и черно-голубыми кипарисами высоко взлетало невозможное чувство, высокая, как небо, струя, никогда не падавшая назад.
   Якобус принес какой-то рисунок, вставил его в рамку и, отойдя немного, стал испытующе рассматривать.
   — Посмотрите-ка, что сделал этот малый! Что ж, сегодня молодой маэстро не соизволит бросить на это взгляда?
   Он обнял Нино за шею, любовно, как старший брат. Мальчик терпел это прикосновение, высоко подняв плечи. Он дал подтолкнуть себя к мольберту. Вдруг он выпрямился.
   — Это не мое, — сказал он тихо и решительно.
   — Что это он болтает? Это не его?
   — Это не мое. Вы исправили это.
   — Исправил — исправил… Ведь я твой учитель…
   — Не только исправили. То, что я сделал, вообще никуда не годилось.
   Его взгляд оторвался от рисунка, коснулся сначала художника, затем упал на лицо герцогини, тяжелый и печальный. Они оба испугались и отвели глаза.
   «Он догадывается, — сказала она себе. — Он догадывается о вещах, которых не знаю я сама. И которых не хочу знать», — прибавила она в немом возмущении. Она встала.
   Якобус не знал, что ответить Нино. Неожиданно, на мгновение, он понял ясно все, что произошло и что сделал он сам.
   — Он прав, этот мальчик, я вбиваю ему в голову, что у него есть талант. Я хочу сделать его своим другом, потому что герцогиня любит его. Поэтому я обнимаю его и показываюсь ей вместе с ним. Нечто от ее благоволения падает и на меня. И ведь он только мальчик. Он домогается… для меня.
   — Нино, теперь рисовать! Рисовать теперь! — крикнул он, подхватив мальчика и кружась с ним по комнате.
   «Ба! — подумал он. — Он не имеет понятия обо всем этом. Это глупости»…
   И он сейчас же забыл об этом.
   Нино разложил на столе свою работу; он молча рисовал, нагнувшись над ней. «Ах, Иолла, Иолла», — звучало в его душе. Сердце у него болело. «Ах, если бы я не пришел, все было бы так, как раньше, всего час тому назад, в нашей комнате… Я не знаю, что произошло с тех пор. Что-то ужасное, но я не понимаю, что именно»… И где-то внутри, из самой глубины его страдания, коварно поднималось желание: «О, Иолла, если бы я совсем не любил тебя»…
   «Нет, нет! — крикнул он себе. — Я буду любить тебя до самой смерти. Но этого человека я ненавижу вместе с его театральным атласным камзолом».
   Якобус заглянул ему через плечо.
   — Да ты делаешь успехи! Герцогиня, посмотрите-ка… дело начинает идти на лад. Теперь уже нечего сомневаться, что-нибудь из него да выйдет!
   Он болтал от радости. Успехи его ученика веселили его, как неожиданное оправдание.
   — Что же ей еще нужно, Нино, этой герцогине! Мало того, что я сам в угоду ей стал большим художником, — каждый делает, что может… Но теперь я сделаю художника и из тебя, чтобы впоследствии, когда мои руки начнут дрожать, был кто-нибудь, кто следил бы за ее красотой и прославлял ее. Правда, я верный слуга, Нино? Как ты думаешь, она выплатит мне когда-нибудь мой долг, наша герцогиня?
   Мальчик поднял глаза.
   — Этого я не знаю, это ваше дело, — дерзко сказал он. Он думал:
   «Когда дядя Сан-Бакко ненавидит кого-нибудь, он дает ему заметить это. Дольше так не может идти».
   — Я хотел вам сказать, что с меня довольно рисовать. Я не делаю никаких успехов, вы только так говорите. Я никогда больше не приду. Я вообще не хочу быть художником.
   — Что такое? Я ничего не слышал. Значит, ты ничего не сказал.
   — Нино, — сказала герцогиня, — а ты думаешь о том, что твоя мать лежит дома, что она больна и не должна ничего знать об этом? О том, что ты хочешь отказаться от искусства?
   Она просила; он слышал это. Он слышал также, что она прибегла к имени его матери, чтобы просить для себя самой.
   — Ах, вы, с вашим искусством! — произнес он медленно, страдальчески и упрямо, не поднимая глаз от земли.
   — Ты хотел бы лучше воевать, я знаю, — совершать великие подвиги и переживать необыкновенные вещи. Но пойми, что все это дает искусство, что теперь все это дает почти только искусство. Посмотри, даже одеяние великих времен, — кто носит его теперь. Художники.
   Мальчик бегло, не поднимая головы, оглядел своего врага. «Я невероятно невоспитан», — подумал он, — «но это должно быть», — и он презрительно фыркнул.
   — Я тебе не нравлюсь? — спросил Якобус.
   — Тогда, — прибавила герцогиня, — у художников была причина бояться друг друга. Они носили за работой мечи.
   — А очки? — спросил Нино. — Вот видите, одно не подходит к другому.
   Якобус покраснел и отошел в сторону.
   — Пойдем, моя Линда, уйдем потихоньку. Нам стыдно.
   — И ему, в самом деле, стыдно! — воскликнула герцогиня, смеясь. Она была благодарна обоим за эту откровенную перебранку. Она отогнула обеими руками голову мальчика назад, так что он должен был посмотреть ей в глаза.
   — Посмотри-ка, ведь он тоже мальчишка — как ты. Поэтому ты можешь обидеть его тем, что он носит очки. Что вы за мальчуганы!
   Мальчик повернулся к художнику и сказал громко и дрожа.
   — Простите меня, пожалуйста! — Тебя, Иолла, я обидел еще гораздо, гораздо больше. Ах, ты даже не можешь знать, как.
   Он вдруг почувствовал себя размягченным, неспособным заставить страдать человека и счастливым своей слабостью. Рука его возлюбленной еще лежала на ею лбу, он совершенно не чувствовал ее, так легка была она. В своем смятении он готов был думать, что там сидит белая, волшебная голубка.
   — Иолла! — прошептал он, закрывая глаза.
   — Значит, опять друзья? — спросил Якобус, протягивая Нино руку.
   — Да, — ответил мальчик тихо и покорно.
   Якобус обхватил рукой его шею и запрыгал с ним по комнате.
   — Рисовать нам уже не придется. Уже темно.
   Он поймал Нино и заставил его прыгать, как собачонку. С ним и игрушечным паяцом он разыграл перед герцогиней целую комедию. Нино проявил большую ловкость; он думал: «Она молчит? Она думает, что я недоволен?» Он громко и сердечно рассмеялся ей в лицо, и она ответила тем же.
   Якобус, наконец, остановился, упираясь рукой в бедро и грациозно изогнув ногу; кудри его растрепались. Он глубоко перевел дыхание. Он чувствовал себя молодым; он чувствовал: «Отроческие прелести стройного Нино будет все засчитаны в мою пользу. Герцогиня видит только меня».
   — Нино! — воскликнул он, обезумев от торжества. — Герцогиня теперь настроена милостиво, я вижу это. Поди к ней и попроси ее, чтобы она выплатила мне мой долг! Пойдешь?
   — Что за ребяческое упорство! — пробормотала герцогиня.
   «Еще и это», — сказал про себя мальчик. Он опять на секунду закрыл глаза. Бледный, в упоении самопожертвования, подошел он к ней. Он взял ее руку; его губы, его дыхание, его ресницы ласкали ее.
   — Отдай господину Якобусу его долг! — твердо сказал он.
   — Этого ты не должен был говорить.
   Она обернулась и увидела у двери Клелию Мортейль.
   — И вы здесь? — воскликнул Якобус. — Это чудесно. Мы как раз играем. Будем веселы!
   — Я очень рада. Продолжайте свою игру, — медленно и беззвучно ответила Клелия. Она села спиной к окну. Все вдруг замолчали. Сумерки сгущались. Якобус принужденно сказал:
   — Синьора Клелия, мы видим только ваш силуэт, — и в нем есть что-то странно жуткое.
   Ее голова задвигалась легкими толчками.
   — Что с вами? Вы без шляпы? Вы были в церкви? Вы идете в концерт?
   Ответа не било.
   Маленькая Линда прижалась к отцу, Нино стоял в ожидании.
   — Ах, ты, Нино Свентателло! — громко и весело крикнул Якобус. — Для игры слишком темно. Я расскажу тебе сказку.
   Он привлек девочку и мальчика к себе и усадил их по обе стороны от себя на низкую скамью у подножия длинного резного сундука. Герцогиня стала перед ними.
   — Нино Свентателло — это сказка об одном мальчике, который спал на ступенях колодца, потому что у него не было постели. Когда в одно прекрасное утро он проснулся, ему принадлежал Рим: одному важному господину, возвращавшемуся домой на рассвете, понравились его белокурые кудри и тень вокруг его сомкнутых век. Он приказал отнести его в свой дворец и позаботился о том, чтобы ему с крайней осторожностью надели новое платье: белые шелковые башмаки, чулки и штаны, красную куртку, зеленый шитый камзол, — он надеялся, что, когда Нино проснется в этом княжеском наряде, он будет вести себя очень смешно.
   Но Нино, как только открыл глаза, рассмеялся сам от удовольствия, увидя кавалеров, которые приветствовали его. Их парики волочились на пол-локтя по земле, так низко кланялись они. Он сейчас же потянулся с такой грацией; лакею, пролившему шоколад, так ловко дал пощечину и сел с такой уверенностью на любимую лошадь важного господина, что этот последний, наконец, сказал: — Постой! Ты держишь себя так, как будто ты принц! — Вы так думаете? — ответил Нино. Господин понял шутку. — Ты будешь им в самом деле. Но прежде ты должен доказать, что обладаешь мужеством, благовоспитанностью и красноречием. Обладать этими вещами легко для того, кто уже носит платье кавалера. Поэтому ты должен выказать их в твоем старом платье. — В старом? Я никогда не носил ничего старого. Ему надели его старое платье. — Я согласен на этот маскарад, — сказал Нино. Он посмотрел на кучера господина: — Это очень сильный человек, я рискну.
   Когда господин проезжал со своей прекрасной дочерью, Нино лег на дорогу, подставив шею прямо под правое колесо. Справа сидела молодая девушка, она испуганно вскрикнула. Кучер натянул поводья, колесо коснулось шеи Нино. Господин хотел выскочить, но девушка удержала его: — Ты так тяжел, экипаж накренится, и он погиб. — Между тем, как лошади били копытами у его головы, Нино говорил:
   — Вы знаете меня, прекрасная принцесса: я один из мальчиков, которые стояли у золотой дверцы вашей ярко расписанной шелковой колесницы и протягивали руку: но я опустил свою, потому что ваши глаза были так огромны и так сини. Вы знаете меня, я один из мальчиков, которые у кухонного окна вашего дворца вдыхали запах кушаний, заедая коркой черствого хлеба. Но наверху, у вашего окна я увидел кусочек белого плеча с золотым локоном на нем — и предоставил свой хлеб другому. Вы знаете меня, я один из мальчиков, которые обхватывали руками золотые прутья решетки вашего парка, когда на пестрых лужайках кавалеры и дамы играли в мяч. Но я увидел, как развевались ваши золотые локоны и как носилась по цветам, не причиняя им никакого вреда, ваша легкая фигура, — и обхватил прутья еще крепче, иначе я перескочил бы через решетку, вмешался бы в блестящее общество и упал бы к вашим ногам. И так как я не придумал ничего другого, я лежу теперь под золотыми колесами вашей нарядной коляски и говорю вам, как вы прекрасны и как я люблю вас. (При этом голос Нино дрожал, потому что то, что он говорил, было правдой, — или он думал, что это правда; он сам уже не знал этого). И сейчас ваш кучер, хотя он и очень силен, не сможет больше сдерживать лошадей, и я умру за вас. Потому что люди, толпой окружающие меня, остерегутся вытащить меня из-под колес. Они слишком любят красивые речи и слишком жадны до интересных зрелищ, чтобы прежде времени положить конец этой увлекательной и захватывающей сцене.
   — Но я сделаю это! — воскликнула молодая девушка, выпорхнула из экипажа и подняла Нино. — «Кто ты? — Я принц Нино, ваш батюшка знает меня. — Важный господин рассердился: — Что это за комедия? Что ты выдумываешь, бродяга? — Нино ответил спокойно и с достоинством: — Вы хотели, чтобы я разыграл комедию бродяги. Я, принц, должен был доказать, что и в платье бродяги обладаю мужеством, благовоспитанностью и красноречием. Разве не мужество, что я кладу шею под колеса коляски, запряженной двумя дикими жеребцами? Разве не благовоспитанно, что я делаю это в честь дамы? И не засвидетельствуют ли все присутствующие, что я даже в необыкновенной и опасной позе умею говорить?
   Господин расхохотался, приказал опять надеть Нино платье принца и женил его на своей дочери.
   Якобус кончил; он с гордостью услышал, как мальчик возле него глотал слезы. «Она должна была бы видеть это», — подумал он. Нино думал: «Господи, что если теперь принесут огонь! Ведь у меня мокрые глаза». Он не смел пошевелиться; в комнате царила тишина.
   — Синьора Клелия, вам понравилась сказка? — спросил Якобус.
   Все ждали. Наконец, из темноты донеслось тоном раздраженного ребенка:
   — Я не знаю. Мой отец умирает.
   — О! О!
   Якобус бросился к ней, он обнял ее в темноте так крепко, как будто хотел оторвать от порога могилы.
   — Почему ты не сказала этого раньше? — пробормотал он. — Почему ты не дала утешить себя? Ведь я — твой.
   — Я пришла к тебе, да, — но это была ошибка. У меня нет никого. Я совсем одна. Ты, может быть, думал обо мне, когда… раньше вы были так веселы?
   Он выпустил ее и велел принести огонь. Он забегал по комнате.
   — Герцогиня, не принимайте этого близко к сердцу, умоляю вас.
   Как только стало светло, герцогиня бросилась к Клелии.
   — Я потрясена, — несколько раз тихо сказала она.
   — Нет, нет, я совсем одна, — упрямо повторяла молодая женщина, не сдаваясь. Она не хотела возбуждать участия, она не думала больше о том, чтобы изображать, как раньше, приятную картину жалующейся нимфы. Она не хотела видеть в глазах других отражения своей прелестной мечтательности. Наконец-то ее не должны были больше находить милой. Нет, она хотела быть совсем не милой, совершенно отвергнутой, лишенной человеческого сочувствия и сердечности! В качестве единственного утешения она стремилась к тому, чтобы вносить холодок жути и страха в жизнь счастливых, ограбивших ее.
   — Мы пойдем туда, не правда ли, герцогиня? — спросил Якобус. — Синьора Клелия, мы не оставим вас.
   — Это лишнее.
   Герцогиня обхватила снизу ее беспомощно протянутые, отстраняющие руки.
   — Он умирает? Вы не поверите, как я боюсь этого!
   Ее неожиданная страстность поразила Клелию.
   Якобус смотрел на них; он вдруг присмирел.
   — Останься здесь, — попросил он Нино. — Останься с маленькой Линдой.
   И они ушли.
 
 
   В воздухе было что-то тягостное. Небо разливалось темным пламенем, точно огненный поток из расплавленных небесных тел. Мрак тесных улиц был усеян яркими пятнами: качающимися цепями светящихся разноцветных бумажных шаров и волнующимися рядами девушек в платках — синих, желтых, розовых. Народ праздновал день своего святого. Он двигался взад и вперед, в чаду от жарившегося масла, среди пьяного смеха, влюбленных призывов, заунывных мелодий гармоники и задорных песен мандолины.
   Они быстро прошли сквозь праздничную толпу, думая об умирающем.
   Клелия возмущалась:
   — Я не хочу. Я должна потерять сразу возлюбленного и художника. Я буду бороться, я буду злой, отвратительно злой.
   И она с яростью думала, против кого направить свою злость.
   Якобус бежал от нетерпения.
   «Этот старик невыносим. По какому праву он умирает и мешает мне? Наконец-то мне предстоит овладеть женщиной, которой я добился с Таким трудом; как смеет случиться что-нибудь раньше этого!.. И ей страшно — как и мне».
   Она спрашивала себя:
   «Почему я боюсь этого мертвеца? Кто был он? Один из служителей в храме богини! Правда, он не мечтал робко и блаженно, как Джина; не привешивал тяжелых венков, не сжигал ароматных трав и не извлекал звуков из больших золотых лир, как это хотела бы делать я. Он был властолюбивый и скупой жрец, который за вышитым совами занавесом считает золотые монеты. Он ломал работающих, он выжимал из них последнюю силу. Что он делал с Проперцией! И все-таки у меня теперь такое чувство, как будто он оставляет меня одну и в опасности, как оставила меня Проперция. Я остаюсь одна с тщеславными фатами, как Мортейль, с леди Олимпией, развратной авантюристкой, с Зибелиндом, врагом света. Сан-Бакко является, как гость; он оставил за собой все подвиги и умеет почитать. Но мальчик Нино еще не может довольствоваться поклонением; его еще только тянет к подвигам… И я сама чувствую что-то в себе, что-то горячее и неумолимое гонит меня из торжественной галереи вниз по высоким ступенькам, о которые разбиваются волны непосвященного народа. Я уже исчезаю в них, я уже погибла.
   Ее пугала безрассудная толпа, колыхавшаяся и толкавшаяся вокруг нее. Они взошли на пароход и доехали до Ca d'oro. Когда они вошли в переулок возле палаццо Долан, навстречу им попались три молодые девушки. Три парня наклоняли сзади покрасневшие лица к медно-красным узлам волос и громко распевали у самых золотистых шей что-то нежное, что заставляло девушек смеяться. Одна из девушек держала между зубами розу. Она вдруг обернулась к своему поклоннику и губами бросила ему розу прямо в рот. Герцогиня видела это, входя в портал.
   У подножия лестницы толпились слуги. Они вздрогнули при виде своей госпожи.
   — Что случилось? — спросила Клелия.
   Слуги подталкивали друг друга, корчились, заикались.
   — Джоакино, у тебя разорван пиджак… Твое платье совершенно мокро, Даниэль.
   Между величественными пустыми мраморными перилами вниз спорхнул с сознанием своего достоинства маленький, нарядный человечек.
   — Графиня, я приветствую вас. Вы пришли вовремя.
   — Доктор, что с моим отцом?
   — Он чувствует себя хорошо, графиня.
   — Он останется жив?
   — Успокойтесь, — легко бросил врач. — Правда, он не будет жить, но он перейдет в вечность во сне… Ах, вот что…
   Он прервал себя.
   — Вас удивляет вид людей. Это ничего. У нас только что был маленький пожар в комнате больного… Боже мой, это, очевидно, произошло в момент необъяснимого подъема сил… Меня как раз не было. Граф встал с постели, я спрашиваю себя, как? Он поджег с помощью обыкновенной жестянки с маслом картины на высоких подставках у кровати, столетние шедевры. Эти старые, сухие рамы, этот высохший пергамент, все это вспыхнуло, как солома. Я прибежал вовремя и позвал слуг. Я счастлив, графиня, что оказал услугу вашему дому. Конечно, несколько терракот лопнуло, несколько картин сгорело.
   — А мой отец?
   — Граф лежал на полу и раздувал пламя. Его рубашка загорелась. Успокойтесь, графиня, ничего не произошло; все обстоит по-прежнему. Моему искусству удалось сохранить графу жизнь, по крайней мере, на ближайшие полчаса. За ближайшие полчаса нам нечего бояться, — или почти нечего: можно ли когда-нибудь знать? Я должен теперь отправиться на важный консилиум, но я сейчас же вернусь. Мое почтение, графиня.
   Они поднялись наверх. Умирающий лежал среди большого зала, головой к входу, зарывшись в подушки. С высоких разрушенных мольбертов из черного дерева и бронзы к постели стекал широкий поток старинных драгоценностей. Рамы почернели и потрескались, обожженные полотна свернулись. Пахло горелым тряпьем. Среди всего этого опустошения жалобно простирала кверху руки Ниобея. Герцогиня узнала в продырявленной картине, на которой стояли ноги статуи, свой собственный портрет. Она наступила на яркие обломки и сказала себе, что здесь красота и величие жили три — четыре сотни лет, — чтобы погибнуть у ее ног.
   — Почему допустили это? — раздраженно спросила она. — Почему он остался один?
   — Мой муж, — плаксиво сказала Клелия, — очевидно, ушел. Его расстраивает, когда кто-нибудь умирает.
   — Перенести кровать в другую комнату?
   — Ах, к чему!
   Она покачала головой, подавшись плечами вперед.
   — Бедная женщина, — пробормотал Якобус, в мучительной неловкости не зная, как ему держать себя.
   — Как он бледен! — сказала герцогиня. Она вдруг заметила это.
   — Раз он умирает… — ответил Якобус, заложив руки в карманы.
   Она подошла к кровати и настойчиво сказала:
   — Ваша дочь здесь. Граф Долан, вы слышите? Ваша дочь. И мы тоже. Вы видите меня?
   — Бесполезно, — заявил Якобус, подходя с другой стороны. — Он не узнает никого. Разве вы не видите, что им владеет только одна мысль?
   Она видела это. Последний остаток этой почти иссякшей жизни изливался в одном усилии: еще раз вырваться из покровов, в которых подстерегала смерть. Руки работали, голова легкими толчками, без надежды и без отдыха, подвигалась к краю подушки. Кожа была бела, как бумага. Болезненные впадины между иссохшими щеками и огромный, жесткий крючок носа правильно и быстро подергивались. Тяжелые складки век сдвигались, погасший взгляд в короткие мгновения сознания искал чего-то.
   — Клелия, дайте же ему ее! — попросила герцогиня.
   Это был тот римский бюст, который Проперция могла подарить только одному, — ее милая Фаустина, та, которую Долан называл ее душой и которую он окончательно отвоевал себе, когда умерла великая несчастливица.
   Дочь поставила ее на край постели.
   — Ты узнаешь меня, папа? — спросила она.
   Его судорожно сжатые пальцы принялись царапать и терзать камень и душить бедную обезображенную шею избранной и принесенной в жертву души, с которой когда-то, в дни своей силы, боролся и он.
   «Какие жестокости, неслыханные и безумные, горят теперь под этим черепом? — спросила себя герцогиня. — И ведь он сам уже почти перешел в каменную вечность, которой принадлежит милая Фаустина».
   Наконец он обессилел, и камень выпал из его рук. Клелия плакала гневными слезами: ее умирающий отец не обратил на нее внимания. Она сделала движение плечами, как будто оставляя все за собой, и быстро вышла из зала.
   Герцогиня указала на обломки вокруг и затем на старика.
   — Это тоже была страсть, — сказала она печально и гордо.
   — О чем тут жалеть, — жестоко ответил он. — Существуют более важные вещи.
   Он бродил по комнате, глубоко встревоженный, прислушиваясь к тому, что делалось у него в душе. Вдруг он остановился; ему показалось, что он видит ее в первый раз.
   — Это поразительно! Так до ужаса хороша она не была еще никогда; никогда у нее не было такой пожирающей, страшной красоты. Это жизнь в сладострастии, которую я хочу написать; это Венера, которую я предугадываю в ней и которая принадлежит мне! О, теперь нет больше сомнений… И ее сила растет у этого смертного одра! Не окрашиваются ли ее губы ярче? Это отжившее тело как будто уже раскрылось перед нами, и из него вышли тысячи новых, безымянных зародышей, — как будто круговорот уже совершился, и горячая жизнь, какую знал, быть может, этот ушедший, ударяет нам в лицо. Да, я тоже чувствую это: точно источник молодости бьет к нам из маски смерти, бьет в наши глаза и рты и наполняет нас чем-то опьяняющим. Она не будет отрицать, что это любовь!
   — Герцогиня! — тихо и почти властно сказал он.
   — Я знаю, — сказала она, глядя на него и тяжело переводя дыхание. Их обоих одновременно охватил порыв, чуть не унесший их от кровати умирающего, чтобы броситься в опьянении на грудь друг другу. Они цеплялись за прутья кровати и смотрели друг на друга при неверном свете свечи, бледные, бессознательно улыбаясь.
   — Вы принадлежите мне, — снова заговорил он. — Ведь вы Венера.
   Он уперся руками о кровать и смотрел на нее поверх очков. Его седеющая борода распласталась по груди. На нем все еще был его бархатный камзол с белым жабо. Черный плащ, под которым он спрятал его, неподвижными складками спадал с плеч.
   — Венера?
   — Как я и предсказал вам… Не узнал ли я и Минерву в вас, прежде чем вы стали ею? Тогда вашей красоте было предназначено становиться все более холодной. Воздух вокруг вас отливал серебром, вы прижимались к мрамору и исчезали среди статуй. Теперь вы тревожите мрамор, на который опираетесь. Вы сообщаете ему странную лихорадку. Взгляните вот на тот разорванный портрет…
   — Вам хочется видеть меня такой. Мои портреты — это ваши желания.
   — Конечно. Каждый из ваших портретов только желание. Насытьте меня, наконец, — тогда появится шедевр. Потому что, герцогиня…
   Он торжественно повысил голос:
   — …вы обязаны дать мне шедевр. Когда-то мне пригрезилась Паллада, которую написал бы великий мастер четыреста лет тому назад. Теперь я хочу написать никем невиданную Венеру. Моей Палладой вы жили все эти семь лет. Вы приняли жертву моего искусства и моей жизни, — я напоминаю вам всегда об одном и том же. Теперь дайте мне Венеру, которая в вас! Дайте мне себя!
   Он опомнился и подавил свое возбуждение. Спокойно и высокомерно он прибавил:
   — К чему я так прошу. Это и без того ваша судьба.