Круглая площадка медленно погружалась в сумрак. Герцогиня взяла мальчика за руку; они опять прошли аллею молчания. В косом солнечном луче фиолетовым светом сверкнул гравий. Каменные фигуры уже принадлежали одиночеству и мраку. Одна из них засветилась; когда Нино обернулся, она была уже едва видна. Лениво тянулся между черными зубцами туй бледно-серебристый поток неба. А под ним все хранило молчание: молчали безропотные мудрецы, терпеливые, влюбленные, запуганные боги.
   Мальчик молча шел рядом со своей возлюбленной; ее одежды колебались. Он торжественно говорил себе:
   — Я тоже когда-нибудь умру, как это ни странно. Тогда я буду думать о том, что я пережил этот день. Что все остальное в сравнении с этим!
 
 
   «Неужели это невозможно?» — спрашивал он себя в течение целой недели, в лабиринтах рощиц, на горе, у бассейна и в своей комнате. «Что?» — отвечал он самому себе.
   «Она называет меня своим другом. Никогда не смеется она надо мною, даже тогда, когда я выдаю себя и стыжусь. Она сама открывает мне свои тайны, — я не понимаю их, но они пугают меня, и мне чудится, что это говорят фонтаны в чаще… Разве она не могла бы любить меня, как мужчину? Это звучит нелепо, это я, конечно, знаю, но предположим на минутку, конечно, не серьезно. Ведь я уже не ребенок, ростом я только немного меньше нее, не так ли? Я вспоминаю образ святой Катерины, в нашей лицейской церкви. Какая высокая, мощная женщина, — и как взволнованно и нежно подает она свою пышную руку своему жениху: маленькому Иисусу.
   Она прекрасна в своем белом платье и золотом плаще, вся увешанная нитями жемчуга! В волосах у нее корона, полная драгоценных камней. Поют ангелы; за ними вокруг белых колонн обвиваются красные хоругви… Какое торжество! Так должно было бы быть, именно так, с Иоллой и со мной».
   Он умолял самого себя, в страхе, что его мечта сейчас рассыплется в прах.
   «Подумай, ведь если бы мне было восемнадцать лет, нет, только семнадцать, и у меня было бы на подбородке два-три волоска, никто не удивлялся бы. Ведь известно, что Антонио Фабрицции, из восьмого класса, любовник жены одного полковника. Мне недостает трех лет, только всего. Куда же годится мир, в котором неизмеримое счастье — разве я знаю, что это вообще было бы такое? — не может существовать только потому, что человеку не хватает трех лет?»
   Он рвал платье у себя на груди, ломал руки.
   «Почему ты не растешь, не становишься шире? Я готов заключить союз с дьяволом. Пусть он сделает меня мужчиной, на один только год, и даст мне любовь Иоллы. Пусть тогда он возьмет мою душу… Один год? Нет, один день. За один день я сделал бы это! К сожалению, дьявол не хочет ничего знать обо мне, вероятно, потому, что я ничего не знаю о нем. Зачем мы неверующие! Подожди-ка…»
   И он погружался в предположения о реальности или сказочности всего божественного. Они медленно препровождали его в царство сна.
   Утром он решал с бьющимся сердцем:
   — Я спрошу ее, не выйдет ли она за меня замуж. В сущности, это, может быть, очень просто, только мои сомнения осложняют дело. Говорят, что у любящих всегда так бывает… Она скажет «да», потому что любит меня. Мы подождем, пока мне исполнится двадцать лет…
   Вечером он натягивал одеяло до подбородка, стискивал зубы и бормотал:
   — Как это мне приходят в голову такие безумные мысли?
   Просыпаясь, он всплескивал руками.
   — Но я так люблю ее. Не должна ли она ответить мне тем же? Никто не может принять безвозмездно столько любви, это было бы слишком несправедливо: любовь не допустила бы этого.
 
Amor ch'a nullo amato amar perdona.
 
   «Иолла бледна, она утомлена, она носит просторные платья. Она говорит: „Я хотела бы, чтобы меня любили“, — конечно, она подразумевает меня».
   А ночью он стонал:
   — Не меня, я знаю, а того, другого!
   Он обеими руками брался за голову; она болела от напряжения, с которым он подавлял в своем мозгу истину.
   — Не думай, — кричал он тому Нино, который не хотел отказаться от самообмана, — что я серьезно слушаю твои невозможные выдумки. Ведь я все-таки знаю, что будет!
   Он не знал ничего, — и это было самое ужасное.
   Однажды после обеда герцогиня сказала:
   — Сойдем вниз на дорогу! Я жду гостей.
   Он ничего не спросил; кровь у него застыла.
   — Фрау Беттину и ее мужа, — пояснила она.
   Дорогой они почти не разговаривали. День был душный. Раз, на повороте, мальчик увидел наверху, между массами зелени, белые ступени.
   «Теперь они исчезнут навеки, — подумал он. — Они уже не поведут меня в царство сказки».
   Он закусил нижнюю губу; ему удалось не заплакать.
   Герцогиня сказала устало:
   — Очевидно, они не приедут. Вернемся.
   Нино шел, колеблясь между надеждой и отчаянием. Лестница показалась снова. Вдруг он сказал себе холодно, почти испытывая облегчение:
   — Теперь все кончено.
   Он услышал стук экипажа. Из него вышли Якобус и его жена. Он присоединился к герцогине. Нино шел впереди с фрау Беттиной. Тупое спокойствие не покидало его; он лег с ним в постель и спал в течение часа.
   Затем он открыл глаза, и вдруг сон соскочил с него, как в разгаре дня. Страх пронизал его до кончиков пальцев. При каждом треске дерева, при каждом шорохе листьев в саду его нога сама собой высовывалась из-под одеяла.
   — Теперь ночь, теперь ночь. Что происходит теперь, — боже, что происходит теперь? Вместе ли они? Когда двое любят друг друга… Где они, в спальне у Иоллы? Я все еще не знаю коридоров, которые ведут туда, двери, через которую она входит. Я не знаю решительно ничего! Что они делают? Когда в школе рассказывали истории о женщинах, я представлялся, что понимаю. Зачем я не попросил объяснить их себе! Маленького Миньятти! Я мог бы пригрозить прибить его, чтобы он не рассказал никому… Они целуются, конечно, потом они раздеваются. Потом ложатся в постель? А потом, что потом?
   Он закрыл рот рукой и застонал.
   — Нет! Они лгали! Все женщины могут делать такие вещи. Но ради Иоллы я отрицаю их Я отрицаю, что такие вещи существуют!
   Он стал на колени в постели и умоляюще протянул руки, обливаясь слезами, обезумев.
   — О, не допускай этого!
   Вдруг он вздрогнул и упал ничком. Он услышал за окном шум. «Это шаги». Он был уже у окна. Кто-то выступил из тени дубов. Только один? Да, только один. Вспыхнула сигара: это был Якобус. Он подошел ближе и узнал мальчика.
   — Нино, ты не спишь? Сходи же вниз.
   — Сейчас! — крикнул Нино, отбегая от окна. Он любил этого человека!
   «Он бродил по аллеям, пока я лежал и воображал всякий вздор. Все, все это неправда».
   Он наскоро оделся и сбежал в сад. Среди ликования его охватил страх, что ноги могут отказаться служить ему. Он сказал, наконец, облегченно вздыхая:
   — Вот и я.
   Они долго шли рядом. Якобус думал:
   «Я не выдержу этого — спать под одной крышей с ней и вдали от нее. Это унижение. Я совсем не лягу. По крайней мере здесь со мной этот мальчик, который мне так симпатичен. Я думаю иногда, что, если бы его не было, она меня совсем не любила бы. Для меня было благодеянием знать, что он с ней».
   Он вынул папиросы.
   — Хочешь?
   Нино закурил, наслаждаясь своим спокойствием и уверенностью.
   «Он возле меня, — вот, мне стоит только протянуть руку. Ничего не может случиться».
   И они бродили под мерцающими звездами; спускались с горы и опять поднимались на нее, без устали ходили между туями с ярко освещенными луной статуями и в тени рощиц, вдоль изгородей из роз, сквозь чащу и вокруг бассейнов, — но ни разу не прошли вдоль дома, под открытыми окнами, откуда ночной воздух доносил до них сонное дыхание их возлюбленной.
 
 
   «Я не спал почти всю ночь — из-за Иоллы», — с гордостью говорил себе Нино. Но он чувствовал себя усталым и вяло слонялся по дому. После обеда, когда даже голоса птиц заснули и слышно было только, как молчит погруженная в задумчивость жара, он прокрался вниз по аллее статуй, мимо большого бассейна с его всадниками, нимфами и тритонами, и вошел в кусты, густо обступившие круглую площадку. Ему пришлось пробиваться сквозь них, по узким тропинкам, под шипами. Цветы чертополоха протягивали свои желтые головки и странно благоухали. Зашуршала белка. У ног мальчика с хриплым криком взлетела, хлопая крыльями, большая робкая птица.
   Наконец, мальчик добрался до обширного треугольника, заросшего травой и уже давно попавшего во власть разрастающегося кустарника и потерявшего свою форму. Его закрывала завеса из высоких платанов, одетых плющом. Она отрезала самый острый угол площадки. Нино пробрался в это убежище. Под нависшей скалой в высоком дерне виднелось что-то мраморное, поросшее мхом. Когда-то это, очевидно, был водоем бассейна; еще прежде — саркофаг. Над ним, у скалы, неподвижно глядела большая каменная маска; когда-то она, очевидно, выплевывала воду. Другая, с пустыми глазами и открытым ртом, зевала в стене античного бассейна; через нее когда-то выливался излишек воды.
   Нино проделал дыру в плюще, вившемся по краям. Он вполз в отверстие и вытянулся на подушках сухих растений. По пальцам у него проползла медянка и исчезла. Он был совершенно один. Над ним, по воздушному потолку из сердцевидных листьев, пробирался, спиной книзу, толстопузый паук. Было тихо, прохладно, пахло увядшими листьями. Ему достаточно было слегка приподняться, чтобы вложить лицо в маску, которая служила истоком. Сквозь ее глазные впадины он видел запущенный треугольник с нетронутым человеческой ногой дерном. Несколько солнечных лучей встретились и затерялись в нем. Блеснул цветок. Запела синица. Небо было темно-синее. Нино упал на свое ложе и заснул. Проснувшись, он услыхал где-то сзади голос Якобуса.
   — Что бы я ни делал, — цвет получается вялый. Зеленое освещение слишком неблагоприятно… И вы ни в каком случае не хотите наверху, перед домом?
   Герцогиня сказала:
   — Вы теряете голову. Я стану совершенно нагая перед изгородью из роз!
   — Это было бы очень красиво, — возразил Якобус. — Вам мешают слуги? Их можно было бы услать.
   — О, они меня мало беспокоят.
   — Моя жена, конечно, тоже нет; ее тоже можно услать… Кто же еще?
   — Кто?
   — Ах, конечно, мальчик!
   — Пишите, пожалуйста.
   Опять стало совершенно тихо. Крик «Иолла» рвался из груди мальчика, но никто не слышал его. Дрожа и забыв все, он опустился на колени в своей засаде, прильнул лицом к маске, — и увидел ее. Она стояла неподвижно, слегка в профиль, повернув шею и откинув назад голову; черный узел волос спускался на светлый затылок. Она упиралась о землю правой ногой, левая была слегка изогнута; а руки, с вывернутыми наружу ладонями, напряженно и легко простирались, готовые высоко подняться для объятия, не знающего себе равного.
   Она показалась мальчику белой-белой, каким он никогда не представлял себе женского тела, но не белизной мрамора, нет, скорее белизной лепестка. Щиколотки ее ног — тонкие белые цветы — выглядывали сквозь решетку травы. И вся она казалась вышедшей из земли. Она была сестрой этих деревьев. Кусты протягивали к ней свои ветви и в медленной ласке разглаживали длинные округлости ее бедер. Небо окутывало ее лицо, оно хотело похитить его. Его синева победоносным отблеском прорывалась в ночи ее волос. Ее рука была усеяна ясно очерченными тенями листьев, а на них виднелось отражение порхающей птички. В ее груди — волнующиеся, редкие чаши, — тучная земля влила свои пьянящие соки, а солнце уносило их вверх в их драгоценных золотых оправах.
   — Ничего не выходит, — ворчливо пробормотал Якобус. Он писал так, как будто наносил удары. — Впрочем, это не так важно.
   — Вы видите, — сказала герцогиня, — я не ваша Венера.
   Он молчал, думая:
   «У смертного одра старика ты была ею. Я начал видеть в тебе Венеру. Теперь она уходит от меня, прячется в глубь тебя тем упорнее, чем ближе я подхожу. Уловлю ли я ее, когда буду держать тебя в объятиях? Как необходимо мне верить в это!..»
   Он сказал:
   — Вы не Венера? Не так вы можете доказать мне это. Я жду другой пробы. Долго ли еще?
   Она ничего не ответила. Нино шептал:
   — О, Иолла, мне страшно. Что ты делаешь со мной? Такое блаженство ужасно. Ты больше не Иолла; я и не подозревал, что существует нечто подобное. Ты принадлежишь деревьям и солнцу, и ящерицам, — я не знаю… У меня кружится голова: это от света, в его кругах расцветают твои члены. Они ширятся, точно световой пояс, вокруг этой площадки — нет, вокруг всего, что я вижу… Возьми меня с собой в мир, с которым ты сливаешься, Иолла! Вырви меня из этой дыры, я не могу пошевелиться!
   Ему казалось, что он кричит, а он едва шевелил губами. Он чувствовал, как вся его жизнь переходила в маску и через ее пустые глаза изливалась обратно в природу — вместе с возлюбленной. Его слабые плечи крепко прижимались к краю старого саркофага. Он стоял на коленях, он не мог упасть, пространство было слишком тесно.
 
 
   Наступил вечер, трава зашевелилась; тогда мальчик пошел домой. Он велел сказать, что не хочет есть и лег спать. Он не видел никаких снов и проснулся с тяжелой головой.
   «Теперь это прошло, — думал он. — Теперь я изведал все… Когда я подумаю, что еще вчера ночью совсем обезумел от страха, что он может быть у нее! Теперь это мне совершенно безразлично. Пусть он рисует ее: как будто она обыкновенная женщина! Ах! Я — я знаю теперь, что она такое. Это лежит позади меня; никогда, никогда я не переживу этого опять… И это несказанное, это могучее я называл Иоллой. Я хотел целовать ее, пожалуй, и еще большего? Я хотел жениться на ней! Как это, вероятно, смешно! Я мог бы точно так же… точно так же…»
   Он поискал сравнения:
   …«жениться на море! Или на боге!»
   Ему было стыдно, ему опротивел он сам и весь мир. Ему казалось, что он сможет жить только в одиночестве. Весь день он прятался в саду. За столом он сидел с опущенными глазами. Водянистые глаза Беттины раздражали его; они все время допытывались: «И ты тоже?»
   Якобус был плохо настроен. Герцогиня спросила его:
   — Что ваша Венера?
   — Я изрезал ее на куски. Начать ли мне завтра опять? Как ты думаешь, Нино?
   — Вы хотите писать Венеру с Иоллы? Ха-ха!
   — Разве это смешно?
   — О, это глупо!
   Якобус закусил губы. Герцогиня сказала:
   — Ты не знаешь, что оскорбляешь нас обоих: господина Якобуса и меня?
   — Тебя нет! — страстно воскликнул он.
   — Почему ты сегодня как в воду опущенный? Нино, ты дуешься на меня. Сознайся, за что?
   Им опять овладел яростный стыд.
   — Ты говоришь так, как будто я влюблен в тебя, — с неудовольствием заметил он и замолчал.
   После обеда он исчез. Герцогиня стояла у перил лоджии, в тени, среди ночных роз. Якобус опирался о перила локтем и говорил ей в лицо; она едва отвечала. Он часто менял положение, чтобы не видеть глаз своей жены. Но они неустанно искали его глаз. Наконец он жестко сказал:
   — В моем распоряжении всего одна жалкая неделя. Здесь все прекрасно, только не ты.
   На лице у нее появилась глуповатая гримаса боли, она испуганно и невнятно шепнула что-то. Затем она исчезла. Герцогиня взволнованно сказала:
   — Я говорю с вами серьезно в последний раз. Еще одна жестокость по отношению к этой женщине, и я порву с вами. Вы, очевидно, не знаете, каким несчастным я могу вас сделать.
   — Я знаю это, — ответил он.
   Она опять напомнила себе:
   «Эта женщина почти свята в своей беззащитности. Я не хочу еще больше смущать ее бедное сердце. Завтра я скажу ей, чтобы она опять увезла своего мужа».
   Но на следующий день шел проливной дождь, и она ничего не сказала. Настроение было подавленное и тревожное. Нино, державшийся вдали от всех, блуждал по дому. В конце извилистого коридора, где висели старые гравюры, он наткнулся на простую белую дверь, которая была открыта. Он увидел себя в зеркале, стоявшем напротив двери, в конце комнаты. В нем отражался также нагой амур, который, выпрямившись, стоял на камине против кровати и упирался луком в бедро.
   — Это ее спальня, — устало сказал мальчик, пожимая плечами. Он молча оглядел комнату и пошел обратно.
   Сорок восемь часов спустя, среди проливного дождя появилась леди Олимпия.
   — Убедитесь, дорогая герцогиня, привязана ли я к вам!
   — По ком здесь траур? — после короткого пребывания спросила она. Она узнала, что из Венеры еще ничего не вышло, и сострадательно улыбнулась. При прощании, наедине с герцогиней, она воскликнула:
   — Дорогая герцогиня, относитесь менее серьезно к тем фантазиям, которые мужчины преподносят нам и самим себе. Они все живут вымыслом. Действительность проста и принадлежит нам. Желаю вам много удовольствия! Делайте, как я, и играйте из ваших драм — о, вы сыграете еще много их! — всегда только первые полтора акта, пока небо ясно. Когда появляются тучи, я уезжаю. Прощайте!
   Ночью герцогиня заметила, что дверь ее комнаты широко открыта. Над деревьями поднималась луна. Она увидала в зеркале фигуру, которая загибала за угол в коридоре. Она не удивилась. Не Нино ли это? Конечно: он подошел ближе, положив руку на бедро, бесшумно покачиваясь. Но теперь и амур на камине пришел в движение. Он спустился вниз, вытянулся до такой же вышины, как и первый, они срослись вместе, и перед ее кроватью стоял один мальчик, с высокими, легкими бровями Нино, его крупными локонами, его короткой, красной губой и с луком Купидона. Он небрежно держал его.
   — Я не сделаю тебе ничего плохого, Иолла, — зашелестел он, точно голосом месяца, освещавшего пол.
   — Кто ты? — спросила она.
   Он провел пальцами по мягкой сетке от комаров, висевшей вокруг ее постели. Она вдруг вся засеребрилась.
   — Я амур. Я хочу, чтобы ты искала новых игр, изведала новое опьянение и была очень счастлива…
   Ей чудилось, что его голосок продолжает жужжать. Она лежала, скованная дремотой, под своим серебряным пологом. Тонкая простыня открывала ее, точно нагую. Взгляд мальчика, пламенный и робкий, скользнул меж ее бедер, поднялся по впадине между грудями и впился в волосы; черные и полные блестящих искорок, рассыпались они вокруг всего ее тела, по сверкающим подушкам.
   — Ведь ты Нино? — беззвучно спросила она.
   — Да, я Нино, — и я хочу попросить у тебя прощения. Я не мог спать.
   — Это хорошо, Нино, теперь иди ложись.
   — И я хочу еще сказать тебе, как я тебя…
   Он вдруг побледнел, вместе с месяцем. Он испуганно остановился.
   — Нет, милая, милая Иолла, этого я не могу сказать тебе. Ты не должна сердиться, я не могу…
   Он попятился назад. Месяц спрятался за гардиной. Мальчик исчез.
   За завтраком они улыбались друг другу, как после примирения. Небо стало ясным, воздух прозрачным, испарения исчезли. В кустах можно было различить каждую розу. «Что за странный сон», — думала герцогиня. «А, может быть, это был не сон?» — в течение секунды спрашивала она себя. «Ах, я точно ребенок…»
   Якобус появился поздно. Она не понимала, как он мог еще быть угнетенным. Сама она после сегодняшней ночи чувствовала себя счастливой.
   — Начнем опять сначала? — спросила она его. — Сегодня солнечный день. Я готова.
   — Не имеет смысла, — ответил он, не глядя на нее. Он не показывался до вечера. Обед ждал.
   — Мы не сядем за стол, пока он не вернется, — сказала герцогиня, снисходительная и озабоченная. Наступила ночь.
   Герцогиня сидела одна с Беттиной в лоджии. Луна еще не взошла; в комнатах нигде не горел свет. Беттина тихо сказала:
   — Если только он еще жив!
   — Что вы говорите?
   — О, разве вы знаете, как он несчастен? Вы не можете этого знать, иначе… И его мучит предчувствие смерти, он сознался мне в этом.
   — Когда?
   — Вчера. «В пятьдесят лет я умру», — сказал он. — «Тогда она пожалеет».
   — О чем?
   — О творении. Что вы погубили творение; это он хотел сказать, — думаю я.
   — Ах, это все пустяки. Он идет вперед так же стремительно, как великий Паоло или один из остальных, которые похожи на него.
   — Тем больше он боится в заключение не быть похожим на них. Он боится умереть, сразу став испепеленным и никуда негодным, прежде чем ему удастся последняя, решительная атака на красоту.
   — Это было бы несчастьем. Но что можем мы сделать?
   — О! Я бессильна… Он пишет вас в виде Венеры, не правда ли?
   — И это не удается ему.
   — Потому что он хочет написать вовсе не вас, герцогиня. После бесчисленных дам истерического Ренессанса он хочет написать Венеру, которая возвышается над всеми женщинами, которую тщетно призывал величайший художник великой эпохи: Анадиомену всей природы! Она выходит из земли, как цветок, ветви деревьев ласкают ее округленные члены, а животные прижимаются к ним. Ее пояс, как кольцо света, охватывает Элладу и весь мир. Небо окутывает ее лицо и сверкает синим отливом в ее волосах. Ее телу обильная земля посвятила праздник своих соков, а солнце носит его, точно в золотой качели.
   — Это было бы прекрасно!
   — Не правда ли? Он знает все это. Но он не видит этого. Он не видит этого!.. Чтобы он мог уловить богиню, она должна принадлежать ему… Так сказал он, — прошептала Беттина, испугавшись.
   Несколько времени спустя, герцогиня прошептала:
   — Все это он сказал вам, вам?
   — Не правда ли? Как несчастен он должен быть, что склоняет голову на мое плечо!
   Она опять жалобно замолчала. Герцогине хотелось плакать с бедняжкой. Беттина опять заговорила:
   — Ведь он гений, которого рождаем, которого все снова должны рожать мы, женщины. Ах, не я, не я!.. Каждое из своих творений он взял из женской души — как Джиан Беллини, а величайшее, несравненное, то, о котором мечтают все творцы, и которого не может создать ни один, — его должна дать ему самая избранная, самая сильная душа. Если бы это была моя! Но это ваша, герцогиня, ваша! Будьте же милосердны!
   Шепот во мраке лихорадочно захватывал герцогиню. Вдруг она почувствовала на своей щеке щеку Беттины: она сразу вспомнила, кто говорит с ней. Она вырвалась.
   — Будьте милосердны! — бормотала жена художника.
   — Я должна… Вы, фрау Беттина, вы хотите этого?
   — Разве я любила бы его, если бы не хотела этого?
   Они прислушивались, как замирал этот крик. Каждая искала в темноте черт другой и находила только бледное пятно.
   — Скажите «да», — беззвучно просила Беттина.
   — Да, — сказала герцогиня.
   Стул Беттины стукнул в темноте. Она поспешно удалилась.
   В саду она встретила мужа; он возвращался запыленный из своего странствия. Несколько времени спустя супруги вместе явились к столу. Всю неутомимую наглость последнего времени Якобус оставил на знойных дорогах; он был тих, почти смиренен. Встав из-за стола, он поцеловал герцогине руку.
   — Благодарю вас. Так это все-таки свершится?
   — Но не здесь, — ответила она, бросая взгляд на Нино.
 
 
   — Чужие уехали, — говорил себе Нино в последовавшие за этим дни. — Я опять один с Иоллой. Но это не то, что было прежде, — конечно, это моя вина. Я за это время пережил слишком много.
   Герцогиня думала:
   «Я люблю его — и разрешила себе эту любовь. Мы быть может, будем счастливы, но это, несомненно, будет тяжелое счастье. Творение, быть может, возникнет; но стоит ли оно того? Я хотела бы, чтобы мне было шестнадцать лет и чтобы я могла бежать отсюда с этим мальчиком: я не знаю куда».
   Теперь, на осеннем солнце, она делала свои прогулки внизу, по дороге. Она охотно отдыхала у стены, по которой сновали ящерицы, под высокими арками дикого винограда, который уже начинал краснеть. Нино носился по окрестностям на своей крепкой лошадке. Повсюду в кустах можно было увидеть развевающийся серый хвост.
   Однажды в полдень она застала его у подножия холма парка. Он сошел с лошади и, дико смеясь, наступал на широкобедрую служанку с кудрявыми волосами и красными щеками. Рука мальчика исчезла в ее корсаже, она хихикала, высовывая красный кончик языка. Вдруг она взвизгнула и убежала. Нино не заметил герцогини. Он вскочил на лошадь и погнался за девушкой. Она взбежала на лестницу, среди стен лавра. Он погнал за ней спотыкающуюся лошадь, размахивая хлыстиком, в позе героя, который, наслаждаясь собственной безумной смелостью, взбирается на неприятельскую башню. Подковы соскользнули со ступенек, животное опрокинулось назад и упало. Нино скатился вниз.
   Герцогиня приблизилась. Вдруг стало необыкновенно тихо. Наверху в листве замер шорох платья. Она подняла голову мальчика; она была в крови. Глаза были закрыты. Она позвонила у ворот. Появился старик; он с причитаниями понес раненого наверх. Герцогиня все время придерживала его голову руками и прижимала к ране свой платок.
   Она собственноручно перевязала его. Поехали за врачом. Между тем Нино очнулся и потянулся к ее руке; прикосновением к ней он охлаждал свою.
   — Святая Катерина, — лепетал он, — Антонио Фабрицци дает она свою руку… Не мне, не мне… Ему восемнадцать лет, мне четырнадцать. Но я обещаю дьяволу, если он меня сейчас сделает мужчиной… Иолла, если бы это было возможно — милая Иолла!
   Он заметался.
   — Но это невозможно. Ведь я видел тебя Венерой, видел, как ты сливалась с платанами и с синицами, и с солнцем. Как я могу жениться на тебе? Все кончено… И все-таки ты была моей! — произнес он, и его бормотанье стало неразборчивым.
   Неделю спустя вернулась из своей поездки Джина. Герцогиня не писала ей ничего; бледность сына поразила ее.
   — Это не только от падения, — сказала герцогиня, когда женщины остались одни. — Он чувствует сильнее, чем следовало бы; он живет более глубокой жизнью, чем свойственно его возрасту. Необходимо закалить его, сделать его невосприимчивым к переменам душевной температуры. Воздух Венеции вреден ему; он вреден и вам, синьора Джина. Отвезите его в Сало, в пансион. Он привык к деревенской жизни, он окрепнет там, вместе с вами, синьора Джина.