— Какого он происхождения?
   — Не знаю. Он у себя дома везде в Европе, где существует артистическая богема. Когда я в Риме стащила его с пятого этажа, он уже жил тогда в Piano nobile. Он долго поднимался и опускался с женщинами и, я думаю, через женщин, В двадцать лет он имел счастье понравиться Сбригати.
   — Лоне Сбригати?
   — Она была тогда еще неизвестной маленькой актрисой. Якобус не зарабатывал ничего и жил на ее счет. В критический момент, или когда она ему больше не была нужна, он грубо бросил ее. Говорят, что только с того времени ее голос приобрел трагический тембр.
   Проперция Понти опустила голову и закрыла глаза рукой.
   — Эта черта не восстанавливает вас против вашего друга? — спросила леди Олимпия. — Дорогая герцогиня, я восхищаюсь вами.
   Герцогиня изумленно посмотрела на нее.
   — Почему же? Ведь его творения хотят жить — как может он считаться с страданиями других? Впрочем, его любовные приключения не отняли у него душевной невинности.
   — Ах, вы, знаток душ!
   — О, нет! Я никогда не спрашиваю, что творится в чужой душе; я слишком боюсь неопрятных ответов. Я гораздо охотнее довольствуюсь переодеванием, поверхностной игрой, и не оспариваю красоты у всех душ, ловко наложивших на себя покровы. Та красота, в которую мы можем без разочарования вглядываться до самой глубины, принадлежит только произведениям искусства и редким людям, совершенным, как они.
   — А Якобус?
   — Если бы у него самого не была глубоко невинная душа, как мог бы он нарисовать все это?
   И она обвела зал взглядом, полным ненарушимого доверия.
   Леди Олимпия осведомилась:
   — Откуда же вы знаете его старые истории?
   — Он рассказал мне их.
   — Он… И это не заставляет вас задумываться?
   Герцогиня улыбнулась.
   — Он краснел и при этом.
   — Дорогая герцогиня, вы невинны до ужаса.
   — Синьора Проперция, — мягко и с болью сказала герцогиня, — приободритесь.
   Она приподняла ей голову. Леди Олимпия высказала предположение:
   — Вы объявите невинным и того, герцогиня, кто сделал это?
   — Нет, Проперция, вы должны поставить это ему в счет и любить его меньше! — сказала герцогиня. — Он своей жестокостью не защищает никаких творений. Наоборот, он разрушает ваши, Проперция. Вы должны были бы презирать его, как безрассудного преступника.
   — Я хотела бы ненавидеть его, — сказала Проперция, — за то, что он такой утонченный и искусственный… Но ведь за это я и люблю его, — уныло пробормотала она. Она выпрямилась:
   — Я ненавижу только грациозное, вкрадчивое создание, которое хочет выйти за него замуж… не потому, что она отнимает его у меня — он и так потерян для меня, — но я чувствую, что она будет его обманывать.
   — Удивительно! — воскликнула леди Олимпия. — Я чувствую то же самое! Но во всяком случае еще прежде дочери его обманывает отец. Этот маленький, скользкий старичок обманывал каждого, кто попадал ему в лапы. Он не преминет показать свое искусство и зятю. Что касается меня, то в моем лондонском доме стоит Гермес, который, по отзыву знатоков, исследовавших его в паллацо Долан, прежде, чем я купила его, был настоящий. Странная вещь: впоследствии один из этих антиквариев уверял меня, что мой Гермес очень недурная копия; настоящий же все еще находится на Большом канале.
   Герцогиня сказала:
   — Я не купила ни одного бюста, хотя мне предлагали их. Но весь дворец чуть не сделался моей собственностью.
   — Вы ошибаетесь, — объявила леди Олимпия. — Он скорее сгорел бы на глазах у вас. Никогда старый колдун не позволил бы вам вступить в него.
   — После всего, что я узнала с тех пор, я почти готова поверить этому. Я с удовольствием вспоминаю свое первое посещение. Седовласый камердинер, не знавший меня, водил меня по залам, таинственно, тихо и немного смущенно. Он отдергивал покровы с больших картин почти пристыженно, как будто позволял мне подсматривать в замочную скважину за своими господами. Он говорил о статуях, как будто они слышали его, со слабым румянцем. Деревянное изображение дожа из дома Долан и гигантский фонарь на его галерее, две или три дюжины портретов кардинала из фамилии Долан, стеклянные ящики со шляпами, клобуками, мантиями, сутанами, красными чулками князя церкви и его вставленные в раму рукописи приводили седого слугу в восхищение и огорчали его. — Какие великие воспоминания! — тихо восклицал он. — И этим должен жить такой знаменитый дом! Больше у него ничего нет!
   — Он так часто повторял это, — заметила леди Олимпия, — что, наверно, уж давно сам верит в это.
   Герцогиня продолжала:
   — Впоследствии я часто навещала старика и почти полюбила его — именно потому, что воображала, будто он играет по вдохновению в честь меня. К сожалению, теперь я знаю, что он разыгрывает свою роль перед всеми. От анфилады каменных зал, по которым он водил меня, отделялся ряд маленьких покоев. На самом конце его стоял прекрасный женский бюст, изображавший римлянку. Его обнимала молодая девушка в светлом платье. Она прижималась к пьедесталу; в руках у нее была книга в пергаментном переплете. Эта неожиданная прелестная картина была точно завершением длинной и холодной перспективы.
   — Клелия всегда устраивает живые картины. Я думаю, она делает это бессознательно.
   — Я с удовольствием смотрю на них. Тогда я очень обрадовалась этому милому явлению. Когда я подошла ближе, слуга шепнул за моей спиной: «Бедная молодая госпожа, она кормит отца. Иногда, когда какая-нибудь богатая дама хочет купить ту или иную вещь, наша синьорина Клелия отдает ее, хотя отец убил бы ее, если бы узнал об этом. Но чем здесь жили бы иначе? Да, и этот бюст наша синьорина отдаст, если кто-нибудь сумеет оценить его по его полной стоимости». Молодая девушка прошептала, не оборачиваясь: «Мою милую Фаустину? О, нет».
   Герцогиня оборвала:
   — Синьора Проперция, что с вами?
   Из широко раскрытых глаз Проперции текли две крупные слезы. Они медленно и дрожа, точно от страха, выступали из своих темных врат. Плачущая молила:
   — Не мучьте меня так. Эта Фаустина принадлежала мне. Ее выкопали у меня на глазах; я очень любила ее и думала, что никогда не расстанусь с ней. Потом я подарила ее господину де Мортейль, потому что он однажды осмотрел ее со всех сторон и нашел, что она хорошо сделана.
   — Хорошо сделана! — воскликнула герцогиня. — Античная голова — хорошо сделана? Кто же видел руку, вылепившую ее? Разве она не сделалась уже давно мистической? Жизнь статуй под конец перестает зависеть от нас, людей. Они имеют свои поколения и своих предков, подобно нам, и каждая из них — индивидуальнее, свободнее и бессмертнее нас.
   — Я не знаю, — сказала Проперция. — Таково было его суждение. Я подарила ему Фаустину и попросила его так любить ее, как он не может любить меня. Когда он стал женихом, он подарил ее графу Долан.
   Герцогиня обвила рукой ее шею и сказала, заглядывая в ее влажные глаза:
   — Утешьтесь, моя милая Проперция. В вашей истории отвергнутая — не вы. Если бы Фаустина доверила господину де Мортейль, кто она, — он не расставался бы с нею до своего последнего издыхания. Но ему не было дано почувствовать что-нибудь при виде ее. Она не нашла его достойным. Она прошла мимо него, он не мог удержать ее, бедный слепец. Пожалейте его!
   — Пожалейте всю компанию! — потребовала леди Олимпия, красная от негодования.
   — Эта девушка! Ни одна молодая англичанка не была бы способна на такую низость. Она делает вид, что обманывает отца. Он стар и слаб зрением, сказал вам седовласый мошенник-слуга; он не замечает, что в его залах настоящие предметы заменены подделками. Контессина просит только четыре недели отсрочки, чтобы заказать копии.
   — Да, эти слова он бормотал за моей спиной.
   — А через четыре недели вам дали бы уже давно существовавший фальшивый экземпляр, а заплатили бы вы за настоящий. Граф занимается этим делом уже давно и с помощью остроумно придуманной истории дочери, из любви обманывающей отца, добивается самых высших цен. Он старьевщик, торгующий костями и волосами своих предков.
   — Но он делает это со страстью, — сказала герцогиня. — Это я ясно чувствую каждый раз, как мне приходится иметь с ним дело. Ах, передо мной могут разыграть комедию, но никому не удастся разыграть перед моими глазами любовь к произведениям искусства! Долан любит произведения искусства и реликвии, которыми торгует, любит их мрачной, желчной, капризной любовью, как свою дочь. Ведь он поставил условием ее будущему мужу жить с Клелией во дворце на Большом канале и никогда не увозить дочери в путешествие без позволения отца! По отношению к своим сокровищам он так же ревнив. Часто его охватывает желание зажечь их прелестями пламя вожделения в глазах других. Он хочет, чтобы эти другие приценивались к ним, мечтали о них и мечтали о том, как бы украсть их. Но он просто не в силах в самом деле расстаться с ними. Они не отпускают его. Он должен подделывать их. Я чувствую это.
   Леди Олимпия решительно заявила:
   — Он обманщик.
 
 
   Обе женщины вдруг заметили, что были одни. Проперция уже стояла на пороге третьего зала.
   Входное отверстие было широко, и под чарами нагих, сплетающихся и упоенных тел, хоровод которых окружал его, люди, посещавшие этот зал, домогались любви, улыбками давали обещания и, погрузившись в наслаждение тайного трепета, молчали дрожа, или возбужденно смеялись. Мортейль стоял перед своей невестою, о чем-то беседуя с нею; она, томная и миловидная, прислонилась головой к стенному зеркалу, обрамленному нарисованными гирляндами. Сверкающие птицы, летавшие по стеклу, носились вокруг отражения светлых, мягких волос Клелии.
   Мортейль встретился взглядом с глазами Проперции. Он смутился, пожал плечами и отвернулся. Но сейчас же, торопливо извинившись, подошел к ней. Когда его невеста изумленно подняла голову, перед ней очутился Якобус Гальм, бродивший тут же. Он подвел молодую девушку к роскошной вычурной, нарядной кушетке, сделанной из золота и пурпура. Она была слишком широка для сиденья, на ней приходилось лежать. Над ними на стене могучая вакханка отдавалась неистовству необузданной страсти.
   Проперция остановилась с Мортейлем у отделанного мрамором выхода на террасу. Она сказала:
   — Вы пришли, Морис, вы последовали за мною только потому, что этого потребовал мой взгляд. Значит, вы еще думаете обо мне! Не отрицайте же этого, вы тоже страдаете.
   — Да это и понятно, — объявил молодой человек. — Ведь я больше не любовник великой Проперции.
   Он смущенно и насмешливо улыбнулся.
   — Я кажусь себе самому спустившимся с высоты.
   — И только!
   — Клелия не любит меня. Я привык быть любимым.
   — Вы видите это. Порвите с ней!
   — Что вы мне поете! Ах вы, бурная женщина!
   Его наглая насмешка взволновала ее.
   — Мы принадлежим друг другу. Порвите с ней.
   — Но, моя милая…
   — Сейчас же! Иначе вы потеряете меня навсегда!
   И она тяжелым жестом указала ему на большую статую женщины, вонзающей кинжал себе в грудь. Она высилась перед ними, сияя белизной на фоне затерянной во мраке воды мертвой лагуны. Она отворачивала лицо и закрывала его одной рукой из страха перед другою, которая приносила ей смерть, но Мортейль знал, что это была Проперция. Он испугался, его воображение заработало, и в нем вдруг проснулись его худосочные вожделения.
   «Что за женщина! — сказал он себе. — Быть раздавленным и измученным ею должно быть наслаждением… Ведь у нас имеются такие милые инстинкты… Нет, дружище, голову выше! Но просто потерять ее, не обладав ею, и без оговорок отдать себя молодой девушке, очень мало умеющей ценить такой подарок, — это было бы слишком по-мещански, Унесем с собой немножко романтики. Итак, решено!»
   — Проперция, — вздохнул он, — как давно уже я принадлежу вам, Я поехал в Петербург, потому что так решили вы, и, годы спустя, вернулся обратно, потому что вам захотелось на родину. Меня видят только в вашей свите, но, хотя все уверены, что мне принадлежит ваша спальня, в действительности я у себя только в вашей передней. Я играю перед самим собою смешную роль, и моя жизнь проходит в страхе, что другие могут это заметить. Ведь, что бы ни думали другие, я никогда не обладал вами.
   — Так должно было быть, Морис. Или, вернее, я думала, что так должно быть. Теперь я спрашиваю: почему?
   — Вам легко спрашивать. Что я мог сделать! Проперции не соблазняют. Ее даже не просят. Вначале я делал это; я казался себе смешным. Вы говорите, что хотите. Вы берете мужчину, которого хотите. Вы — Проперция Понти.
   — Я не могу отдаться, я не могу требовать. Мне запрещает это скрытая частица меня: старый страх, оставшийся во мне после одного дня моей юности. Нет, я хотела быть побежденной и взятою насильно, подобно самым ничтожным.
   — Я понимаю вас. Я великолепно анализирую ваше существо. Вы — целомудренная Валькирия! Но если я все-таки не мог — я хочу сказать, в душевном отношении. Вы для меня слишком могучи, я робею перед вами.
   Он думал:
   «Она чудовищна. Я восседаю на ее страсти, как обезьянка на слоне. Я необыкновенно гордо посматриваю вокруг и рискую своей шеей в угоду зевакам, завидующим мне».
   Но, несмотря на все его шутки, ее страсть побеждала его. Она тяжело и мучительно для нее самой поднималась в ней, потрясая ее и его. Он чувствовал ее душевные объятия, такие крепкие и неотвратимые, как будто ее члены уже обвивались вокруг него. Ему стало страшно за свою гладко накрахмаленную рубашку и за равновесие своей души.
   — Мы жаждем друг друга! — воскликнула Проперция, приложив руку к груди. Понизив голос, она быстро и горячо заговорила:
   — Будем, наконец, просто любить друг друга. Мы всегда искали друг друга в искусственном саду, как вот этот.
   И она указала через террасу на странную площадку, края которой, обнесенные высокой блестящей решеткой, омывала тихая вода.
   — Там лужайка из зеленого влажного камня, деревья, пирамидальные или круглые, вырезаны из разрисованного дерева. В стеклянной темно-зеленой листве сверкают маленькие плоды из кроваво-красной яшмы. Там почки из слоновой кости, а цветы из порфира. Я беру в руки розу — она вся состоит из крошечных осколков камня. Так обманчиво каждое любовное движение, за которое я хватаюсь в вашем сердце, Морис. Все в нашей любви слишком гладко, холодно, обдумано, запутано, многосложно: точь-в-точь, как в этом искусственном саду. Неужели нам не суждено найти друг друга там, где пахнет землей, неужели мы не бросимся, хоть раз в жизни, на траву, где нас обожжет настоящая крапива, а к нашим губам прильнет теплая земляника?
   Мортейль осмотрелся, разгоряченный, в смятении и в смутной тревоге, не представляет ли он собой зрелища для любопытных. Но Клелии поблизости не было, а все, кого он видел, были заняты самими собой. Боги на стенах изливали на всех чаши хмеля и вожделения. Во всех жилах клокотала кровь. Все прислушивались к ее кипению и отдавались упоению и восторгу. Точно откуда-то издали донесся до Мортейля голос Проперции.
   — Иди! Дорви со своей невестой!
   Он повернулся и пошел.
   Он нашел Клелию на толстых пурпурных подушках вычурной позолоченной кушетки. Она едва касалась ее, точно залетевшая во время грозы птичка, легкая, белая, с бурно бьющимся сердцем. На нее наступал Якобус Гальм: он возбужденно говорил что-то, его красные губы точно подстерегали ее светлую грудь и поминутно впивались в маленькую, слабую ручку, пытавшуюся сопротивляться им. Клелия защищалась веером от нападавшего и ловко не давала ему сломать его. В ее позе, в сущности, не было ничего непозволительного, и ее тело было начеку. Она представляла собою картину под названием: «Минута забвения», но нисколько не была увлечена.
   Мортейль отнесся к тому, что увидел, совершенно серьезно. Он побледнел и прямо подошел к парочке, пробудив ее от упоения.
   — Ваше поведение, сударыня, обещает многое.
   Клелия почти не смутилась.
   — Я не обещаю вам вообще ничего, — заявила она.
   — С вами, сударь, я поговорю после, — заметил Мортейль. Якобус сначала опустил голову, потом, опомнившись, поднял ее вверх и, не глядя на Мортейля, не торопясь, побрел дальше.
   — Что вы делаете, Морис? — тихо спросила молодая девушка. — Ведь вы нарушаете наш договор; он воспрещает ревность.
   — В нашем договоре не сказано, что вы можете делать меня смешным.
   — Ведь он — только художник. Разве я сержусь на вас за вашу великую Проперцию?
   — Это — совсем другое дело. Впрочем, у меня нет оснований ревновать: ведь я, к счастью, не влюблен в вас.
   — Вы хотите оскорбить меня?
   — Я только запрещаю вам отдаваться на глазах у всех своим недисциплинированным инстинктам, пока вы моя невеста.
   — Я могу и перестать быть ею.
   — Это я и хотел сказать.
   — Значит, решено.
   И они разошлись в разные стороны.
   Мортейль вдруг в смущении увидел себя посреди залы в полном одиночестве. Проперция стояла на террасе, окруженная кольцом болтающих почитателей, которым она должна была объяснить смысл закалывающейся женщины. Молодой человек нерешительно посмотрел на нее: ее фигура показалась ему топорной.
   — Зачем я прогнал Клелию? — спросил он себя, сразу отрезвившись. — Ради этой живой колонны?
   Ему стало холодно.
   — Что я наделал? С помощью такого никуда не годного — театрального аксессуара…
   Он посмотрел на белую статую глазами, желтыми от ненависти.
   — …этой толстой старухе удалось внушить мне страх и желание, — мне, со всем моим скептицизмом! Не смешон ли я?
   Он подозрительно огляделся.
   — О, конечно, меня уже находят смешным!
   В это мгновение мимо него лениво, с вызывающей улыбкой, прошла леди Олимпия. Она ударила его веером и сказала:
   — Считайте себя представленным. На сегодняшнюю ночь вы мой возлюбленный.
   Он продолжал стоять. Пройдя три шага, она еще раз обернулась и посмотрела на него все с той же спокойной жаждой наслаждений в улыбке. Он разом понял положение и последовал за ней, стараясь придать себе спокойный вид. При этом он заметил, что герцогиня смотрит на них. Он догнал леди Олимпию и шепнул у ее уха:
   — Где? Когда?
   — Моя гондола ждет, — ответила она.
   Они исчезли в ряде маленьких покоев, окружавших анфиладу зал.
   Герцогиня осталась совершенно одна в зале Минервы. Она хотела насмешливо улыбнуться, но ее губы горестно искривились. Из последнего зала навстречу ей неслось точно дыхание чудовищно раскаленной печи. Она с силой прижала обнаженные плечи к мрамору тихой скамьи; он был украшен хороводами прелестных созданий, освежавших и ласкавших ее тело. Она откинула назад голову и открыла рот, вдыхая серебристый воздух богов, торжественно сиявших на потолке. Но она слышала, как пела и бушевала в другом зале тяжелая, темная кровь, затемнявшая разум богов и людей и дававшая им блаженство.
   За работой и наслаждением, среди виноградных лоз, в пронизанной солнцем тени, сверкали нагие, пышные тела людей, не знавших ни стыда, ни горя. Полные женщины с сочным телом и раскрасневшимися лицами удовлетворенно прижимались к своим мужьям; эти последние были сильны, желты, как охра, наги и увенчаны виноградными листьями. Девушки, гибкие и мясистые, загорелые, с вином в крови, раздавливали кончиками грудой виноградные кисти в чане. На них со смехом напирал дюжий парень, которому они позволяли брать себя. Вакх, жирный, красный, заикаясь и пошатываясь, с торжеством пробирался сквозь толпу сраженных хмелем тел. Растянувшись на шкурах баранов, с которых еще не были сняты головы, и прикрывшись мехом диких зверей, переполненные виноградным соком и обуреваемые любовным пылом, они, похотливо ощупывая друг друга и тесно слившись телами, мокрыми губами посылали своему победителю последнее Эвоэ.
   Неистовствовали вакханки, омерзительно скалили зубы сатиры. Юноши, с тигровыми шкурами на плече, соблазнительно играли на флейте, а девушки предлагали им кедровые шишки. Какой-то мужчина дрался с кентавром из-за женщины, ехавшей на нем. Смуглый фавн наигрывал детям плясовой мотив. Они похотливо прыгали в такт звукам, в их черных кудрях горели венки из мака, на полу пылали лопнувшие гранаты. Голуби истекали кровью рядом с розами. Перед полными ожидания девственницами снимались покровы с Герм. Красный воздух волновался от пламенных тайн, — но среди тех, кто вкушал, его, ни один не задавал вопросов. Они не гнались за снами, как поклонники свободы и величия в зале Дианы, не чествовали красоту, как в зале Минервы жрецы искусства. Они были во власти своей плоти и наслаждались телом. Задыхаясь в изнурительном желании, не глядя ни на что и не зная ничего, кроме биения своей крови, служили они богине, которой были отданы навсегда, отсутствующей богине, изображения которой не было видно нигде: ни на потолке, ни на стенах, ни в середине пола. Но герцогиня видела, как она спускалась, неумолимая, ненасытная и победоносная. Это была Венера. Ей принадлежал тот зал.
 
 
   Гости тесной толпой поднимались вверх по лестнице. Они шли из галереи, из буфета и были разгорячены и шумны. Герцогиня встала. Зал наполнился, она была со всех сторон окружена незнакомыми людьми. В это мгновение чей-то гнусавый голос произнес тоном командующего офицера:
   — Прошу пропустить герцогиню Асси!
   И господин Готфрид фон Зибелинд взял на себя обязанность ее кавалера. На ходу он говорил:
   — Герцогиня, вы отдали нас здесь под защиту богинь, а не все они добры. Посмотрите, каких бед натворила вот та жестокая богиня. Проперция, наша несравненная художница, стоит на страже перед дверью террасы, одинокая, брошенная и совершенно окаменевшая. Кинжал уже сидит у нее в груди так же глубоко, как у ее безвкусной статуи. Юная Клелия тоже представляет печальную картину, но — только картину. Она и не претендует на трагизм. После сцены с женихом она нисколько не утратила душевного спокойствия. Но эту сцену заметили, вокруг нее стали шептаться. Тогда она, печальная и хрупкая, подошла к благородной вазе, украшенной плачущими фигурами. Она оперлась локтем одной из своих безупречно сформированных рук о цоколь и с сдержанной скорбью закрыла лицо ладонью. Ее окружили подруги. Она предоставила себя всеобщему восхищению в качестве печальной нимфы, в кругу растроганных подруг, подле переливающейся через край чаши со слезами.
   — Господин фон Зибелинд, — сказала герцогиня, — вы злостный, но тонкий наблюдатель. Только что, когда вы подошли ко мне, я была почти испугана происшествиями, о которых вы говорите. Вы хотите этими же происшествиями позабавить меня. Я согласна.
   — Итак, Клелия играет несчастливо, — продолжал он. — Якобус не обращает на нее ни малейшего внимания. Он бесцельно бродит кругом в поисках леди Олимпии. Какой-нибудь услужливый ближний просветит его относительно того факта, что она покинула праздник с господином де Мортейль; услыша это, он побледнеет. «Она видела меня с Клелией, — скажет он себе. — Я показал ей, как я домогаюсь, когда жажду обладать. Уж не ответ ли это?»
   — Великолепно! — воскликнула герцогиня.
   — И это считают любовными драмами! — неуверенно, хриплым голосом сказал он. Его карие с красными жилками глаза нетвердо, исподлобья глянули на нее. Он с шумом волочил за собой ногу, лоб его покрылся потом, а желтоватые точки на шероховатой коже выступили так отчетливо, как будто лежали сверху. Герцогиня вдруг поняла:
   — Нет! Он не безобидный балагур!
   И ей стало еще больше не по себе, чем до встречи с ним. Она уклончиво заметила:
   — Несомненно, здесь происходит несколько любовных драм. Клелия очень симпатичная героиня.
   — Она так воздушна, эта малютка, вы не находите? Ее головка так прячется под большими, мягкими белокурыми волнами, что едва замечаешь, как определенны и закончены уже ее черты. Мы еще окружаем ее в наших мечтах девичьим очарованием — сама она очень не любит мечтать — и сквозь золотую пыль, которой мы собственноручно осыпаем ее, мы еще не различаем лица старого ростовщика с его жестоким, оценивающим взглядом и хитрыми морщинами. Но, герцогиня, поверьте мне: она — истая дочь лицемерного, безжалостного торгаша Долана. Наклонность к захвату, присвоению и извлечению пользы, которую он проявляет на старом хламе, унаследовала и она. Но она будет завладевать людьми!
   — Откуда вы знаете?..
   — Она, точно играя, обвивается вокруг Якобуса и опутывает его. Он еще почти не замечает этого. Здесь, под волнующим убором этих зал, где великое искусство вышло на свет из Якобуса, как лавровые ветви из пальцев Дафны, здесь она хочет поймать его. Для нее это — арифметическая задача. И, одновременно с великим художником, она хочет похитить возлюбленного у великой художницы и выходит замуж за Мортейля. Говорят, помолвка расстроилась. Успокойтесь, она будет заключена снова. Это вторая задача Клелии. Но мы воображаем, что все это любовные драмы!
   — Вы правы, пока говорите. Но если бы мы вздумали у каждой молодой девушки срезать ее пышные косы и стереть капельку золотой пыли с ее бедного существа, — сознайтесь, по крайней мере, что это было бы печально.
   — Это было бы честно, как всякое разоблачение обмана. Красота безнравственна, — сварливо и сокрушенно объявил он.
   — Прошу прощения! — прогнусавил он сейчас же тоном кавалериста. — Ведь и я не из дерева. Несомненно, — такая очаровательная плутовка!.. Когда я был еще молод и хорош собой…
   Она оглядела его, точно видя в первый раз это пугало, попеременно хныкавшее и гнусившее, этого галантного и плаксивого, странно изменчивого и неприятно глубокого иностранца. Он был накрахмален, приглажен, напомажен и одет по последней моде. Но первый встречный мог заставить его опустить голову, поднести руку ко лбу и свернуть с дороги. Вызывающий и, точно связанный, ковылял он по залу, — образцово одетый манекен, раздраженный тем, что другие могли свободно распоряжаться своими мышцами, а он — нет.