При этом он устремил раздраженный взгляд на леди Олимпию.
   — Это звучит неестественно, мой милый, — сказала герцогиня. — Зачем вы насилуете себя?
   Зибелинд, которого никто не слушал, с упрямым и сокрушенным видом уверял всех по очереди, что и искусство должно стать свободным от тела. Недостаточно, что оно имеет душу: душа должна быть мистична, плоть должна быть умерщвлена, а формы уничтожены. Женщины холодно оглядывали его и морщили нос. Он вдруг вытащил из кармана бронзовую фигурку, купальщицу, укушенную дельфином в икру. Ее пораженное страхом тело съежилось, собравшись крупными складками. Долан похотливо повертел ее между пальцами.
   — В углублениях лежит запыленная, старая искусственная паутина, — объявил он. — Но поверхность давно подернулась чудесной, естественной зеленью… Откуда это у вас? — недоброжелательно спросил он.
   — Это моя тайна, — ответил Зибелинд, поднося статуэтку герцогине. Она поблагодарила его.
   — Говорите, что хотите. Такой находкой вы всегда снова расположите нас в свою пользу.
   — Это моя слабость, — возразил он.
   Долан проворчал:
   — Мой милый, у вас вывороченное наизнанку художественное чутье.
   Проперция заговорила, как бы про себя, горячо, забыв обо всех.
   — Ах! Как это ясно! Видеться как можно чаще и любить друг друга просто, без хитрости и обходов, без стыда и лжи, без обманных желаний и угрызений совести. Жить вдвоем и каждое мгновение отдавать свое сердце. Уважать мысли друг друга, насколько мы можем проникнуть в них. Не делать из своей любви грезы; пусть она будет светлым днем, в котором свободно дышится…
   Она оборвала, вдруг заметив, что все замолчали и слушают ее. Ее низкий, мрачно взволнованный голос еще раздавался у всех в ушах; в эту минуту Проперция всем казалась прекрасной. Леди Олимпия откинулась назад, закрыла глаза и произнесла: «Ах!» Якобус и граф Долан захлопали в ладоши. Художница посмотрела на всех без смущения и без удовольствия.
   — Я только декламировала чье-то стихотворение, — сказала она.
   Ее сейчас же опять забыли. Ее слова взволновали всех, и все отдались своим желаниям. Мортейль что-то шептал, низко наклонившись над гордым плечом леди Олимпии. Она встала и повернула ему спину. Он подошел к Клелии, с бессильным раздражением поглядывая на высокую женщину. Молодая девушка бросала на Якобуса взгляды, которых Мортейль не замечал. Леди Олимпия завладела художником.
   Герцогиня беседовала с Сан-Бакко и Зибелиндом. Бывший кавалерист упорно утверждал, что никогда не любил.
   — Никогда не любили? — сказал Сан-Бакко. — Ах, да, вы, конечно, правы. Любишь всегда или никогда.
   Он стоял за герцогиней, задумчиво устремив взгляд на ее темные волосы. Она рассеянно прислушивалась к любовному шепоту, жужжание которого наполняло всю комнату, точно по ней носился рой насекомых. Переливаясь яркими красками, мягкокрылый, сластолюбивый и бесцельный, носился он по зеленым шелковым стенам, перепархивая через ноги Паллады и через оливковые ветви, переплетавшиеся вокруг нее. Но вдруг внимание герцогини приковал таинственный свистящий шепот старика Долана. Он что-то настойчиво говорил Проперции, которая отворачивалась в тоске. Он сжал свой маленький старческий кулак и быстро, и часто ударял себя им под подбородком, по своей голой хрящеватой шее, выходившей из чересчур свободного платья. Слабосильная, безволосая голова дрожала от внутреннего напряжения. Большой нос шевелился.
   — Идите домой! — беззвучно восклицал он. — Работайте! Что будет с нашим договором! Середина моей галереи еще совершенно пуста. Прежде, чем вы ее не заполните, я даже издали не покажу вам вознаграждения. Да, видеть-то вы его увидите, но только сквозь замочную скважину в конце моих зал. И даже вашим слезам я не позволю просочиться сквозь скважину!
   Она ответила устало и упрямо:
   — Я хочу еще остаться здесь. Оставьте меня. Я слишком страдаю…
   — Вы будете страдать еще больше, если не возьметесь сейчас же за работу.
   Мало-помалу все обернулись и стали смотреть на старика: казалось, маленький демон с огненным языком дракона пожирает большую Проперцию. Он весь дрожал под складками своего платья. В его сморщенном лице с чертами ростовщика из-под тяжелых век холодно и зорко глядели черные зрачки. Проперция встала и сделала шаг к двери. Но герцогиня преградила ей дорогу.
   — Останьтесь, — тихо и как будто небрежно посоветовала она. — Вы не можете знать, что случится сегодня. Разве вы не видите, что ваш Морис стоит совершенно один?
   — Я здесь уже слишком давно, — возразила Проперция. — Но я останусь. Я — отвергнутая, преследующая равнодушного возлюбленного, забыв стыд и достоинство, — я знаю это. Но на пути, по которому я иду, достоинство и стыд давно уже растоптаны ногами.
   — Подавите свое отчаяние, Проперция. Насытьте свой взгляд созерцанием его лица. Я уверена, что ему это приятно. Он стоит один и кусает губы. Клелия видит только Якобуса, а для леди Олимпии он больше не существует.
   — Для нее, его возлюбленной?
   — Возлюбленной? О, леди Олимпия еще не была ничьей возлюбленной. Она наслаждалась в течение половины ночи его обществом и давно забыла это. В его расслабленной крови очарование действует немного дольше. Любите его, он позволит любить себя!
   Герцогиня хотела пойти дальше, но Проперция сделала движение ужаса.
   — Что это за женщина! Она в состоянии забыть и отречься от мужчины, которого она желала и любовь которого приняла! Неужели это возможно?!
   — Для нее это легко, — пояснила герцогиня, отходя.
   — Но ведь это преступление! — воскликнула про себя Проперция. Она стояла в стороне, ломая руки. «Как должны ненавидеть и бояться ее — и, быть может, также любить?.. Какое непонятное преступление!»
 
 
   Герцогиня подошла к группе, рассматривавшей с Якобусом какую-то картину. Он поставил ее так, чтобы свет падал на нее; леди Олимпия сидела перед ней.
   — Какая милая, милая девушка, — сказала она. — Чье это?
   — Какого-то великого безымянного. К чему вам два или три слога, когда-то бывшие знаком его личности? Ведь вы уже получили от него все, раз вы, склонившись над его творением, почти готовы плакать. Подумайте, эта девушка ждет уже, может быть, триста лет, чтобы вы, миледи, полюбили ее. Она видела, как темнели и растрескивались ее краски и как блекло золото рамы. Она сидит совершенно одна на темной траве, опираясь локтем о холм, среди широкого и строгого пейзажа. Ее теплое плечо, поднимаясь из одежды, касается жесткой земли. Какой золотистый бюст и какие большие, полные желания глаза! Ее голос звучал бы, как голоса веселых детей, полных жизненной силы, но ее кудрявая головка в плену у мрачного, покрытого серыми, медленно скользящими тучами неба, — и она молчит.
   Леди Олимпия с участием сестры приблизила свое счастливое лицо к грустному лицу девушки. Голова Якобуса была совсем близко; она сказала ему на ухо:
   — Я чувствую искусство невероятно сильно. Картины живут перед моими глазами… буквально. Вы знаете, какой мужчина приводит меня в настроение?
   — Я лучше хотел бы еще не знать этого.
   — Значит, после. Вы великолепны. Вы могли бы обладать мною еще две недели тому назад. Какое удовольствие вы доставили мне за это время! Подумайте, что обыкновенно мне стоит только раскрыть объятия, и все падают в них. Вам я обязана счастьем ожидания. Вы такой милый, милый!.. Но вы должны быть влюблены.
   — Я? Нет, нет! В кого же?
   — Ну, конечно, в… меня.
   Якобус покраснел. Он смущенно, подавляя смех, искал глаза герцогини, но не нашел их.
   Зибелинд уловил несколько слов леди Олимпии. Он жадно и с кислой миной впитывал их; его лоб был влажен. Он торопливо прервал горячий шепот.
   — Посмотрите-ка лучше на контессину, чем рассматривать это потрескавшееся полотно. Клелия сидит за своим столиком из ляпис-лазури, и между этрусскими вазами, которыми он инкрустирован, ее рука возвышается, точно алебастровая статуэтка. Она, не раздумывая долго, приняла такую же позу, как грустная барышня на картине. Она думает, надув губки: «Они впадают в экстаз из-за нарисованной кожи. Почему они не хотят заметить, что моя такого же бледно-золотистого оттенка и что я тоже нечто необыкновенно очаровательное и благоухающее жизнью на сером небе тяжелых событий».
   — Тяжелых событий? — спросил кто-то, и все пожали плечами. Но Мортейль, не сводивший глаз с затылка леди Олимпии, который спокойно поднимался и опускался под сетью черных кружев, быстро решившись, подошел к покинутой.
   — Вас не удивляет, — сказал он, — что мы встречаемся здесь? На днях мы расстались в довольно плохом настроении, мы, кажется, даже поссорились…
   — И расторгли свою помолвку, — докончила Клелия.
   — Очевидно, нам обоим стала ясна необходимость этого.
   — Несомненно. Таким… буржуазным требованиям, какие вы предъявляете к своей жене, я не чувствую себя а силах удовлетворить.
   — Буржуазным! Бога ради! Я считаю себя, напротив, очень передовым. Поверьте, что меня нисколько не волновало бы, если бы моя жена изменяла мне. Я того мнения, что надо, возложить на женщину немного больше ответственности за ее поступки. Позор ее поведения должен падать не на мужа, а на нее самое.
   — Ах, это интересно.
   Она думала: «И необыкновенно удобно».
   — Ну, вывод из всего этого, — сказала она, — тот, что мы не подходим друг к другу.
   «Мы отлично подходим, — думала она, — и он будет моим мужем».
   — Наоборот, я готов думать… — начал он. Он размышлял, разочарованный и встревоженный: «Леди Олимпия позволяет себе просто-напросто не замечать меня — тогда как я еще почти ощущаю ее объятия. А эта девочка держит себя так, как будто даже не вышла бы за меня замуж. Неужели я стал прокаженным?» Он заметил: — Но по совести говоря, я не знаю, что мы можем иметь друг против друга.
   — Совсем недавно мы знали это, — утверждала она. — Утешим теперь немножко бедную, великую Проперцию.
   — Благодарю, — ответил Мортейль, и они расстались с холодной улыбкой.
   Клелия подошла к Проперции. Она сидела у камина, между позолоченными фигурами, выступавшими из мрачного свода. Ее вытянутые руки покоились на плечах Вулкана и Афродиты. Маленькая голова с копной черных волос была вытянута вперед на неподвижной шее. Губы были сурово сжаты, углы рта опустились. Клелии она показалась страшной и прекрасной со своими большими, черными, целомудренными, как у животных, глазами на белом лице. Она стала на колени на скамеечке у ног скульпторши и прильнула к ней, белокурая и воздушная. Зибелинд смотрел на нее и думал: «Какая удачная картина! Прелестная язычница с великолепным узлом волос на затылке, обхватившая колени богини судьбы!.. Теперь она будет стараться умилостивить Проперцию, не из хитрости, а потому, что в эту минуту действительно любит ее. Эта маленькая Клелия чувствует, что всем непременно хочется считать ее чем-то милым и добрым, — и поэтому она почти становится такой в действительности. Она греется на солнце восхищения любующихся ею глаз и наслаждается собственной прелестью и добротой больше, чем все остальные. Самовлюбленная кошечка! И не имеешь даже удовлетворения ненавидеть ее. Она слишком мила и слишком хрупка».
   Клелия просила:
   — Великая, прекрасная синьора Проперция, не верьте, что я ваша соперница. Не правда ли, вы не верите этому?
   Проперция обратила к девушке невидящие, мрачные глаза и молчала.
   — Я порвала с Морисом, — сказала Клелия. — Вы знаете это. Мы совсем не подходим друг к другу. И потом меня мучит, что вы его любите и что вы несчастны. Когда я стала его невестой, я этого совершенно не знала.
   Зибелинд навострил уши.
   «Какой сладкий голосок, — думал он. — Она гладит руки великой женщины и целует их. Тот, кто сказал бы ей теперь, что она твердо решила выйти замуж за Мортейля, прямо-таки поразил бы ее».
   — О, я никогда не согласилась бы, — уверяла Клелия, — пройти к своему счастью через ваше горе. Возьмите его себе, если вы любите его, прекрасная синьора Проперция… Я расскажу вам историю, которая вам наверно понравится. Послушайте только, в ней говорится об одном из моих предков, Бенедетто Долан. Он был тринитарий, он разбивал цепи рабов. Но однажды он привез с собой из Берберии рабыню, цепей которой он не мог снять, потому что сам запутался в них. Как он любил ее! Он думал, как вы, синьора Проперция: видеться как можно больше и просто любить друг друга… В одном из залов нашего дворца на Большом канале он заперся с ней и не расставался с ней больше никогда. Там был высокий, чудесно разукрашенный пьедестал, на который она должна была становиться совершенно нагая, как статуя; дивно вычеканенная серебряная чаша, в которую она должна была ложиться, совершенно нагая, подобно жемчужине; и украшенный прекрасными изваяниями мраморный саркофаг, на котором она должна была лежать распростертая, совершенно нагая, точно мертвая.
   «Когда она стояла на высоком пьедестале, ее голова с длинными-длинными волосами доходила до дивной оконной ниши, которая находится в стене нашего дворца и от которой он получил свое имя: Dolan della Finestra. Таким образом, ее видели с улицы, из бокового переулка, который находится возле нашего дома. И каждый раз там собирался народ и требовал, чтобы прекрасную рабыню вывели и показали ему. Рыцарь отказывал. Но так как в народе распространился слух, что она сверхчеловечески прекрасна, Венеции грозило восстание, и синьория послала депутатов к Бенедетто Долан: он должен вывести свою рабыню. Он поклонился и повиновался. Он понес ее в свою гондолу: не на высоком пьедестале, на котором она стояла совершенно нагая, как статуя, и не в серебряной чаше, в которой она отдыхала совершенно нагая, подобно жемчужине, — но на мраморном саркофаге, на котором она лежала совершенно нагая, точно мертвая. Так ехала она — рыцарь в своих доспехах в головах у нее — по Большому каналу. Но когда они причалили к Пиаццетте, у которой ждал весь народ, тогда весь народ увидел, что из ее сердца выступила красная капля.
   Проперция плакала. Клелия вздохнула в блаженной, сладкой печали, — так объяснил себе это Зибелинд, — очень гордая тем, что ей удалось своими легкими, нежными прикосновениями, словечками и поцелуями повергнуть эту женщину-колосса в такое волнение, что она уронила две слезинки.
 
 
   Между тем герцогиня говорила Мортейлю:
   — Посмотрите на Проперцию. Вы избегаете делать это, вы прекрасно знаете: эта полная отчаяния поза, это окаменелое молчание, эти слезы — все это по вашей вине. По крайней мере, вам приписывают вину.
   — Я готов взять ее на себя. Самое худшее — это то…
   — …что гигантская страсть Проперции совершенно не соответствует вашей особе.
   Он вздрогнул. Она продолжала:
   — Я не хочу сказать ничего обидного. Видишь вас рядом с этой женщиной и спрашиваешь себя: как мог этот утонченный молодой человек стать объектом таких тяжеловесных чувств. Под их тяжестью он имеет такой странный вид.
   — Странный? Говорите прямо! Смешной, хотели вы сказать. Меня находят смешным!
   Его горе прорвалось. Она возразила:
   — Я не отрицаю этого. Но говорят, что вы могли бы изменить это. Находят, что вы должны были бы немножко приласкать бедняжку, тем более что, по мнению многих, это не было бы вам трудно.
   — Это мнение многих. Им легко говорить. С меня довольно этой женщины. Вы не знаете, герцогиня, целые годы я занимал при ней положение, похожее на положение импрессарио. И при этом…
   Он даже покраснел от негодования. Вдруг он закусил губы. «Я чуть не проговорился, — подумал он, — что никогда не обладал ею! Какое счастье, что я вовремя остановился». Он пожал плечами.
   — Она старше меня, эта добрая Проперция. Красавицей она не была никогда.
   — Сегодня вечером мы несколько раз находили ее прекрасной. Гений во всех возрастах прекрасен, когда прорывается наружу.
   — Ах, какая красивая мысль! В самом деле, эта женщина гениальна! То, что она сказала прежде: «Как можно больше видеться и т.д.», было, в сущности, очень ловко выражено. Впрочем, это изложение в призе одного стихотворения Мюссе. Но очень ловко выражено.
   Герцогиня подумала:
   «Неужели этот человек состоит исключительно из литературного тщеславия?»
   Она спросила:
   — Вы, кажется, написали пьесу?
   — Ее ставили в Петербурге, в присутствии высокопоставленных особ.
   — Каково же ее содержание?
   — Эта пьеса была этюдом об абсолютной страсти в женской душе — страсти, которая не допускает компромиссов, словом, такой, какой в действительности не бывает. Я беспощадно анализировал ее и обставил скептически наблюдающими характерами, как рефлекторами. Это было очень забавно.
   — Могу себе представить. Пришлите мне книгу.
   Он поклонился, растаяв и бледно просияв.
   — А что касается Проперции, — заметила на прощанье герцогиня, — то теперь вы это знаете: ее преувеличенные чувства вредят вам. Смягчите их. Настройте ее мирнее и счастливее, это в вашей власти. Тогда в вас не будут больше находить ничего особенного.
   Она подозвала к себе Клелию. Мортейль подумал: «Я плюю на Клелию и Олимпию, пусть они видят это». Он подошел к Проперции, Она тотчас же встала, мертвенно бледная. Они пошли рядом к двери в зал Венеры. Низкое отверстие этой двери было окаймлено широкой мраморной полосой с вставками из эмали. Там Сибилла плела венок из зеленых змей. Молочно-белые ступени вели к золотому ландшафту. Орфей, нагой, играл под фиговым деревом; в высокой траве перед ним стояли единорог, лев и серна. По сияющей синеве мчался Фаэтон в колеснице, запряженной дико ржущими конями. Между свитками и статуэтками на золотом стуле сидела герцогиня Асси в греческих одеждах.
   — Послушайте, моя дорогая, — сказал он, — между нами произошло досадное недоразумение. Надеюсь, что вы не сердитесь на меня за эту историю.
   — Нет, Морис, я только страдаю и хотела бы умереть.
   — О, о, какие громкие слова! Так легко не умирают. Впрочем, признаюсь, я тоже чувствую себя не особенно хорошо. Вы сами, наверно, заметили, что в начале вечера я был бледен, как полотно. Я едва решился подойти к вам.
   — Вы бледны, Морис, потому что леди Олимпия здесь и потому что вы еще думаете о наслаждениях с женщиной, которая вас не любит и которую вы не любите.
   — Проперция, я уверяю вас, это неприятнее мне, чем вы думаете. Я очень хорошо чувствую, что тогда вечером я потерял что-то, Я прямо-таки несчастен.
   Он видел, как она с раздувающимися ноздрями впивала в себя его вежливые уверения в своем горе. В ней ожила надежда.
   — Мы как раз так великолепно объяснились друг с другом, — продолжал Мортейль. — Мы решили, наконец, покинуть так называемый искусственный сад, где все — стекло, свинец, железо, где все негодно к употреблению. Мы хотели встретиться там, где пахнет землею, и раз в жизни броситься в траву, где нас будет жечь настоящая крапива, и к нашим губам прильнет теплая земляника.
   — Ты веришь в это, Морис? Ты хочешь этого? И ты пошел за первой бессердечной искусительницей, которая поманила тебя!
   — Не говорите больше об этом, моя дорогая, мне это очень неприятно. В свое извинение я могу сказать только одно: леди Олимпия — вихрь, разгоняющий два корабля. Что можно сделать с вихрем? К тому же я сделал бы себя смешным, если бы отказал ей в том, что она просила. Вы должны понять это… А теперь подадим опять друг другу руки.
   — И покинем искусственный сад?
   — Мы засыплем его, моя дорогая, засыплем. С меня довольно его.
   Она схватила его руку.
   — Мой Морис, я счастлива.
   — Просто любить друг друга. Видеться, как можно больше… Вы очень хорошо сказали это. Это именно в моем вкусе. Пылкие авантюристки и бесчувственные девочки не интересуют меня больше. Мое сердце занято. Не ясно ли это? Что думает об этом моя маленькая Проперция?
   — Это было бы слишком прекрасно, Морис, это не может так продолжаться. Я не верю, что это может продолжаться. Разве ты не смеялся с Клелией сегодня вечером? О чем вам было шептаться?
   — Но, моя дорогая, если бы ты была спокойна, ты бы увидела, что мы холодно шутили друг с другом. Мы сказали друг другу, что решительно не подходим один к другому, и распрощались.
   — И это в самом деле кончено? Ты клянешься?
   — Разумеется, клянусь. Впрочем, чтобы доставить тебе удовольствие — ничего не стоит поговорить с девушкой окончательно… А! Я устрою штуку! Я знаю, что я сделаю.
   Их разлучили Сан-Бакко и Зибелинд, собиравшиеся уходить. Долан и Клелия тоже уходили. Проперция шепнула своему возлюбленному:
   — Ты поклялся, Морис. Помни это: будь прост и верен и не заглядывай больше в искусственный сад. Ты не знаешь, как это было бы ужасно!..
   Она стояла, дрожа перед своей собственной угрозой.
   Долан тихо сказал ей что-то с повелительным видом. Она ответила:
   — Я иду, еще светло, и я хочу работать. Не из-за вас, граф, а потому, что я счастлива!
   — Вы идете работать? — спросил Сан-Бакко, — тогда я осмелюсь попросить вас, синьора Проперция: сделайте нам для зала заседаний палаты статую Победы.
 
 
   Мортейль слонялся по комнатам, напевая арию из какой-то оперетки.
   — Непременно выкину штуку! — с гордостью говорил он себе. — Я еще раз сделаю Клелии предложение. Как это тонко, как ловко. Прекрасный штрих для комедии! Проперция будет восхищаться мною, я приятно поражу ее этим, так как несомненно буду отвергнут, и моя наглость окончательно оттолкнет от меня Клелию. Ах, она может быть довольна мною, эта великая женщина. Я приношу жертвы для нее, совершаю даже житейскую бестактность. При том полувраждебном, легком тоне, который теперь установился между мной и Клелией, новое предложение является чем-то несомненно смешным и безвкусным. Умная девочка сейчас заметит это и даст мне отставку раз навсегда. Что ж! Пусть Проперция получит удовлетворение. Черт возьми, я порядочный человек. Всем остальным я сыт по горло, и это увидят.
   Он подразумевал леди Олимпию и искал ее. Но она исчезла. Она увлекла Якобуса на террасу, ко входу в зал Венеры. Этого не заметил никто, кроме Зибелинда; он ушел, мучимый ненавистью и вздыхая от желания. Леди Олимпия сказала:
   — Тихий ветерок лагуны в майский вечер — вот подходящий воздух для двух, обо всем позабывших любящих, как мы. Не поплакать ли нам немножко? Станьте передо мной на колени, дорогой мой!
   Он смущенно и раздраженно засмеялся.
   — Предположим, что наше ожидание кончилось.
   — Уже? Но это было бы неприлично. Ведь я томлюсь всего две недели. И потом у меня решительно ничего нет, что можно было бы разбить или расплавить. В груди, которую вы любите, должны быть алмазы и глыбы льда.
   — Я это нашел в одной старой книге. В конце концов, я обойдусь и без этого.
   — В самом деле? И удовлетворитесь только внешней стороной груди, которую любите? Все равно, мы не должны так скоро прекращать странное состояние воздержания. Я его еще не знала, я едва вкусила его, — и кто знает, вернется ли оно когда-нибудь. Вы видите, мне грустно.
   — Но я прошу вас доставить мне это счастье.
   — Будьте добры заметить, что не я требующая сторона. Я уступаю.
   Она подняла свою ослепительно белую руку к розовому лицу и подала ее ему, описав большой полукруг. Он нашел это движение царственным. С загоревшейся кровью он согнул одно колено и прильнул губами к ее блестящим ногтям. Вдруг им овладела потребность похвастать и подчеркнуть свою мужественность. Он указал на зал, где в вечерних лучах кипели вакханалии и празднества созревшей любви.
   — Я думаю, — сказал Якобус, — что вы ищете у меня большего, чем одна ночь, которую вы даете всякому. Вы знаете, кто я, и что все это… все то, чем полны эти стены… во все это нам предстоит окунуться вместе.
   — Проведите в жизнь то, что вы нарисовали, — спокойно возразила она. — Я с самого начала рассчитывала на это; вы, вероятно, помните мои слова. Прекрасные произведения искусства для меня обещания…
   Она засмеялась влажными губами и откинула назад голову. Он бурно поцеловал ее в подставленную шею. Она слегка пошатнулась, увлекла его за собой, и они, обнявшись, чуть не упали к ногам огромной мраморной женщины, вонзавшей кинжал в свою грудь.
   — Моя гондола ждет, — объявила она затем и большими, эластичными шагами повела его за руку через ряд кабинетов, мягкая и довольная. Она прибавила:
   — Когда сегодня вы так яростно воевали за права души, я сейчас же поняла, как обстоит дело с вашей плотью.
   И у выхода:
   — И подумайте, как мы необыкновенно счастливы. Ведь из всего любовного шепота, жужжание которого сегодня весь вечер носилось между оливковыми стенами, вероятно, не вышло ничего, кроме нашей ночи.
   В канале она заметила, как исчезла за углом гондола Долана.
   Мортейль тоже был в ней. Старик, из страха перед вечерней сыростью, сидел под навесом; молодые люди остались снаружи. Мортейль заметил:
   — Ваш папа пригласил меня в гондолу. Вообще, его дружеское отношение ко мне нисколько не изменилось.
   — Почему же? — сказала Клелия. — Он ничего не имеет против вас в качестве зятя. Вина в нас.
   Мортейль проглотил намек.
   — Не ошиблись ли мы, в сущности?
   — Оставьте, наконец, этот вопрос в покое. Ведь мы согласились, что не понимаем друг друга.
   — Простите. Я докучаю вам?
   — Вы скорей удивляете меня. Прекратим этот разговор. Ведь мы не в состоянии говорить серьезно о нашем браке.