Генрих Манн
МИНЕРВА

I

   Проперция Понти прибыла в Венецию. Герцогиня давала в честь нее празднество. Это было в мае 1882 года.
   Подъехала гондола скульпторши: весть об этом облетела весь дом. Он был уже полон гостей, и все бросились ко входу. Герцогиня с трудом достигла лестницы. Впереди нее шел Якобус Гальм с одним из своих друзей, господином Готфридом фон Зибелинд, и прокладывал ей дорогу. Сан-Бакко следовал за ней с графом Долан, венецианским патрицием. Граф сказал:
   — Я никогда не покидал Венеции. Словом «никогда» я хочу сказать, что мои отлучки не стоят того, чтобы говорить о них. Но ни во времена немцев, ни позднее я не видел подобного празднества. Я думаю, нечто подобное видел только великий Паоло, да и то лишь оставаясь наедине со своим полотном.
   Герцогиня обернулась.
   — Я думаю, граф, что и мы наедине со своим полетном. Празднества в Венеции! В последний год австрийского владычества в этот дворец было завезено триста карточек. После моего переселения сюда я не сделала и пятидесяти визитов. Но я пригласила бы своих поставщиков и опустошила бы отели, чтобы наполнить свои залы гостями!
   — Ага! — воскликнул Долан. — Каждый человек — только мазок для нашего полотна.
   По его дряблой коже скользнул нежный румянец. Он был мал ростом, лыс, и лицо у него было безбородое, худое, изможденное. Голова со слабым подбородком и длинным, подвижным носом покачивалась на бессильной шее; убогая, некрасивая и голая выглядывала она из чересчур широкого платья. Такому знатоку и ценителю форм и красок, как Долан, следовало бы быть очень недовольным всем этим. Но углы его узких губ были сладко приподняты кверху и окружены самодовольными морщинками, а черные глаза глядели из-под тяжелых век, как будто заглядывая в чужие души с враждебным — и в то же время счастливым выражением.
   Господин фон Зибелинд волочил за собой одну ногу; голос у него тоже был тягучий.
   — Слишком пышно! — вздохнул он. — Меня это угнетает.
   Якобус внимательно посмотрел на него. Его красный, весь в коричневых точках, лоб под светло-белокурыми волосами был покрыт потом. Красновато-карие блестящие глаза обводили взглядом все вокруг: тяжелый потолок из золотых листьев, казалось, шумевших под снопами света, — увитые венками головы диких зверей, сверкающие и грозные, — стены, полные больших, холодных или похотливых тел, царивших над всеми, кто смотрел на них.
   — У вас опять момент слабости, — сказал художник. — Тем не менее вам когда-нибудь поставят в этом доме памятник, мой милый Зибелинд. Все это не было бы так великолепно, если бы не ваше уменье делать находки.
   И он провел рукой по фигуре нагой, шествующей женщины, выделявшейся на лиловой вышивке павлиньих перьев.
   — Только эта Фама? — сказал Зибелинд. — Покажите мне и нагую Юдифь, вон там, напротив: воплощенное кощунство. Покажите мне нагого мальчика, ловящего мяч, нагого фокусника, стоящего на руках, нагую женщину на спине этого грязного кентавра… Все это, да и не только это, я разыскал в самых пыльных углах, под мостами, в шестых этажах и под землей. Поразительное уменье делать находки, совершенно верно, мой милый. У меня нюх, как у прокурора на моей родине или у консисторского советника. От меня нагота не укроется! Я бросаюсь на нее, стиснув зубы. Вы, дрожайший Якобус, любите наготу, но вы не откроете и половины тех нагих тел, которые лезут мне на глаза, потому что я ненавижу их.
   Фон Зибелинд произнес все это, гнусавя, тоном раздражительного и мужественного человека. Он делал свои признания допустимыми, придавая им оттенок светской иронии. Якобус засмеялся.
   — Вы великолепны и очень полезны.
   Группы любопытных толкали их то туда, то сюда. Наконец, лавируя среди толпы, они достигли первых ступенек, ведших вниз на площадку, где лестница раздваивалась. Она отлого и спокойно спускалась вниз двумя величественными каменными потоками в пышном одеянии ковров, сдавленная с обеих сторон широкими перилами. Они остановились, по обе стороны герцогини, на широком балконе, который господствовал над высокой галереей, между сверкающими малахитовыми колоннами, мощно покоившимися на мраморных спинах больших львов.
   Вверх и вниз двигалась толпа, и вместе с ней, вдоль перил, в глубину галереи спускались бронзовые статуи. Хоровод их проходил посредине огромной передней и доходил до самых ворот, у которых стояла Проперция. Она была в красном плаще, и ее творения протягивали к ней руки.
   Она не отвечала на их приветствия. Ее взгляд, медленный и чуждый, обводил толпу людей. Они с любопытным шепотом окружали ее, но не смели приблизиться из почтения. Герцогиня видела это сверху; она сказала себе, что Проперция борется со страхом перед одинокой жизнью. «Мортейль женится, и она приехала, чтобы упиться своим горем».
   Она кивнула художнице, которая не заметила этого, и пошла ей навстречу. Остальные остались сзади. Граф Долан поднялся на цыпочки и захлопал в ладоши. Он крикнул через перила необычайно низким и звучным голосом:
   — Синьора Проперция, садитесь рядом с дамой в белом бархате, восседающей у моря под золотым балдахином. Негры-невольники воздадут почести и вам, синьора Проперция.
   Гостья подняла свой печальный взор к пылающим далям, где в благоухании весенних ландшафтов свершались благоговейные венчания на царство, где происходили торжественные празднества. Там, на белых террасах, под вздувающимися парчовыми палатками суровые, темные воины нежно поднимали над миром златокудрую королеву, которая царила только потому, что была прекрасна. За этой случайной толпой людей и смешивая с ней, галерею оживляла другая толпа: нарисованная толпа великолепных и благородных любителей веселья, в колоннадах, на опоясанных статуями зубцах дворцов, на балконах воздушных колоколен — купающаяся в синеве и залитая потоками света. Перед глазами Проперции празднества продолжались бесконечно, уходя в свободный мир радости. Радостные голоса, носившиеся по всему дому, счастливые жесты, украшавшие его, принадлежали этим нарисованным. Своими светлыми одеждами, спокойными лицами и сильными поступками они опьяняли гостей. Все лица сияли отражением их жизненной полноты. Проперция смотрела на них с тупой завистью. «Я никогда не была как вы», — думала она. «Но во что превратилась я теперь!»
   Долан опять крикнул сверху:
   — Синьора Проперция, возьмите руку того худощавого пажа и дайте отвести себя к герою; он смотрит со своего пьедестала на вас, он знает вас, синьора Проперция!
   Сансоне Асси опирался ногой на искусно отлитую пушку, за которую продал французскому королю город Бергамо. Его статуя возвышалась у берега, и морские боги приплыли на дельфинах, чтобы полюбоваться им. Полнотелые гении льстиво увивались вокруг него, нимфы, целовали его пьедестал, а Слава, надув щеки, трубила в рог. Все на земле и на небе было занято героем. Только пажи, окутанные сладострастными одеждами женщин, прижимавшихся к бронзовому воину, не обращали на него внимания. Они были прекрасны, как день, и сладко испуганы соблазнами, окружавшими их. Проперция видела только счастливых пажей в их укромных уголках. В ней поднялось жгучее сожаление; слабость овладела ею.
   В это мгновение перед ней очутилась герцогиня. Женщины обнялись и поцеловались. Они поднялись по лестнице и прошли по залам.
   Фон Зибелинд обернулся еще раз и окинул взглядом галерею, разряженных женщин и веселых мужчин. Он медленно произнес:
   — Да, слишком пышно. Я хотел бы, чтобы пушка, которой чванится герой, разрядилась, или одна из прекрасных дам неожиданно разрешилась от бремени.
   — Да вы… — воскликнул Якобус. — Зачем же это?
   — Только для того, чтобы не совсем забыть о горе и страданиях.
   — Вы говорите серьезно?
   — Лишь настолько, насколько говоришь серьезно с друзьями, которых легко смутить, — прогнусавил Зибелинд тоном светского человека.
   Перед ними шла герцогиня с Проперцией. Ее сопровождали Долан и Сан-Бакко, а дорогу прокладывал господин де Мортейль; он шел впереди и вел юную Клелию Долан. Жених и невеста шептались:
   — Она приехала. Она не могла жить без вас, Морис. Вы должны очень гордиться.
   — Несомненно. Она неудобна, но почетна. А вам, Клелия, это не мешает?
   — Почему же? Я тоже горжусь этим. Великая Проперция Понти любит моего жениха, — подумайте только.
   — А ревность…
   — Ревность: ни один из нас, мой милый, не имеет права ревновать. Этого нет в договоре. Вы знаете, почему мы заключили его. Папа хочет вас в зятья, потому что вы носите хорошее имя, богаты, и в особенности потому, что вы принесете ему Фаустину, его милую Фаустину. Вы женитесь на венецианке, потому что вам не нравится ваше отечество в его теперешнем виде. Вы хотели бы из духа противоречия казаться самому себе большим аристократом. Вы бежите от демократии в самый тихий и изолированный уголок знати, какой вы могли найти, в палаццо на Большом канале. Вы избрали мой, и я не имею ничего против… Ведь вы не станете отрицать всего этого?
   — Вы слишком умны, Клелия.
   Они остановились. Они находились в обширном, полном народа зале, где составлялись группы для танцев. Невидимые музыканты заиграли радостную мелодию. Но с галереи, которая тянулась наверху вдоль стен, донесся шум вееров. Прекраснейшие женщины длинными рядами перегибались далеко через перила, хлопали в ладоши и восклицали: «Да здравствует Проперция».
   В середине комнаты возвышался бронзовый юноша; он стоял, откинув назад голову и подняв кверху руки. Они сливались с грудью, бедрами, плечами и стремительно, на кончиках пальцев отталкивающимися от пола ступнями в одну трепетную линию, выражавшую несказанное стремление к свету. Проперция даже не знала, что стоит возле своего свободнейшего творения. Толпа видела ее во всем ее блеске и была полна воодушевления. Она вяло, без радости, наклонила в знак благодарности голову. Герцогиня счастливо улыбалась.
   — Не прекрасно ли это? — воскликнула она. — Этот зал золотой. Здесь пышно цветут золотые арабески, в золотых фризах теснятся насильники-гномы, нам светят золотые полумесяцы, и геройские игры, охоты и деяния великих мира окружают нас в вихре округленных членов. Из чащи выбегает необузданная толпа нимф; она рвется нарушить молчание картины; но из мощно раскрытых ртов не доносится ни звука. Отвага, опираясь на льва, хватается за рог изобилия. Победоносный гладиатор хвастает и ликует. Трагик, с маской в руке, кипит божественной силой. На балконах неподвижно стоят золотые победители, герои, освободители, а вокруг них золотые леса поднимаются ввысь к целомудренному лунному свету, который зовется Дианой. Это зал Дианы.
   Проперция вдруг сказала:
   — Диана там наверху, герцогиня — вы.
   Мортейль, Зибелинд и Клелия Долан рассмеялись.
   — Ведь Диана белокура.
   — Якобус, вы знаете, кто такая Диана, — возразила Проперция.
   — Я хотел только написать Диану вообще, — сказал Якобус, краснея. — Быть может, я написал Диану, которая воплотилась в тело герцогини Асси.
   — Может быть, это и так, — сказали Долан и Сан-Бакко. Они с сомнением переглянулись.
   Герцогиня заявила:
   — Быть может, я была ею. Теперь этого уж, наверно, нет.
   И она пошла дальше. Проперция была погружена в созерцание старого, усталого человека, которому пышная нагая женщина надевала венок на голову.
   — Поздно, — сказала она про себя. — Он был, быть может, полон тщетной страсти. А она приходит теперь, когда он даже не может больше желать ее.
   Якобус возразил ей.
   — Он великий художник и получает то, что заслужил.
   Но она покачала головой. Ее огромные глаза, строгие, выпуклые и неподвижные, не отрывались от стройной спины юного Мортейля. Он шел, склонившись к белокурым волосам Клелии, большим узлом лежавшим на ее хрупком затылке. Она двигалась легко и неслышно, белая и благоуханная, как цветочная пыль. Проперция шла тяжело и с трудом. Фон Зибелинд сказал своему спутнику:
   — Она выбросила за борт все высшее достоинство; теперь за ним летит и обыкновенное приличие. Ее возлюбленный собирается жениться, она ездит вслед за женихом и невестой, и в толпе, восторженно приветствующей знаменитую женщину, она видит только девочку, которая отнимает у нее ее возлюбленного.
   — Это великое и жуткое зрелище, — сказал Якобус.
   — Я нахожу его жалким и невероятно бесстыдным. Но оно действует очень благотворно, так как лишний раз показывает ничтожество так называемых великих людей.
   — Если на вас это действует благотворно… Сам Мортейль, кажется, ничего не имеет против этого. Я видел, как он строил ей глазки за спиной малютки.
   — Как он любим!
   Зибелинд фыркнул от ненависти.
   — Вы думаете, невинный художник, что ему хочется отказаться от своего изысканного положения — положения холодного господина, отвергающего знаменитую во всей Европе женщину?
   — Вы думаете, он отвергает ее?
   — Из честолюбия, мой милый. Ведь о том, кто не хочет Проперции, будут говорить дольше, чем о том, кто обладал ею. И при этом — сказать ли вам? — в сущности, она ему нравится.
   — Вы внушаете мне страх, Зибелинд. В делах любви у вас две пары глаз.
   — У меня… ах, у меня… — Лицо Зибелинда покрылось потом, его карие глаза со светлыми точками растерянно блуждали вокруг, а в голосе звучало скрытое отчаяние. Вдруг он овладел собой и прогнусавил:
   — Огромный опыт, почтеннейший. Само собой разумеется, когда я был еще молод и хорош собой.
   И он глупо рассмеялся.
   Стены зала, в котором они теперь стояли, были покрыты молочно-белым мрамором, подернутым розовой дымкой. Кое-где его прерывали плоские колонки, выложенные серебром и голубыми камнями. Посреди зала находился круглый маленький бассейн из голубого камня. Играющая на скрипке муза отражалась в воде бассейна, а на его серебряных краях плясали хрупкие амуры. В зале почти не было людей. Герцогиня сказала Проперции:
   — Этот зал я люблю, он серебряный. На потолке над нами царят боги; их ноги упираются в мраморные капители. Богини в серебряных шлемах, с большими светлыми грудями, лежат на прозрачных подушках из облаков, в глубоком, сияющем небе. Они ослепительно белокуры и белы, они добры, у них узкие колени, и они покрыты драгоценностями. Боги, чернокудрые, стройные, с глазами, полными прекрасных желаний, всегда остаются юношами; но их души становятся все богаче. Юность богинь вечно в расцвете. Боги и богини мягки, любопытны и изменчивы. Их уста улыбаются всему, что благоухает, звучит и сверкает. Кадильницы задумчиво кадят. От тишины этого уголка воздух кажется серебряным. В складках бледно-голубых и серебряных знамен между колоннами грезят тихие победы. Это победы Минервы. Это ее зал.
   Проперция сказала:
   — Минерва там, наверху, герцогиня — вы.
   Все посмотрели наверх; никто не противоречил. Якобус пояснил:
   — Минерва, герцогиня, это та женщина, которую я хотел написать, когда делал ваш портрет в отеле в Риме. Вы были похожи на нее тогда только в прекрасные мгновения, и даже теперь вы еще не догнали ее. Но Проперция видит уже теперь, что Минерва — ваш будущий портрет.
   — Я тоже вижу это, — подтвердил Долан, склоняя голову к плечу. — Герцогиня, вы догоните богиню.
   — Я надеюсь, что она подождет меня, — сказала герцогиня.
   Когда она повернула спину, Зибелинд сделал страдальческую гримасу и пробормотал:
   — Эта богиня наверху — безбожно прекрасна, этого никто не чувствует так сильно, как я. Но, благодарение богу, у людей никогда не бывают такие серебристые плечи, и волосы никогда не рассыпаются по ним такими красно-золотыми хлопьями. За эти сорочки из паутины и эти расплывающиеся от мягкости шелка не скользнут человеческие пальцы. Человеческая чувственность не может быть такой смягченной, счастливой и лишенной похотливости. Да это и было бы прямо-таки возмутительно.
   Он оборвал. Клелия Долан недоверчиво посмотрела на него и отошла в сторону. Сан-Бакко подошел на шаг ближе и спросил воинственно и свысока:
   — Скажите-ка, любезный, зачем собственно вы говорите такие вещи?
   Зибелинд вздрогнул; он придал своему лицу мужественное и шутливое выражение.
   — Я? Надо же о чем-нибудь говорить…
 
 
   Общество разделилось. Сан-Бакко и Долан исчезли в кругу знакомых. Клелия и Мортейль пошли дальше, к третьему залу. Проперция сделала шаг за ними, но герцогиня схватила ее за руку.
   На пороге жених и невеста столкнулись с высокой белокурой женщиной, которая поздоровалась с ними. Затем она вошла в зал и приблизилась к герцогине. У нее была пышная фигура и спокойные движения, ее низко вырезанное платье блистало вышитыми по нему гирляндами цветов. Здоровый румянец на ее лице пробивался сквозь пудру. От нее исходили редчайшие благоухания, звон и блеск брильянтов и целое облако спокойных вызовов. Оно окутывало мужчин, отнимая у них дыхание.
   — Леди Олимпия! Какой сюрприз! — воскликнула герцогиня.
   — Не правда ли, дорогая герцогиня, я мила? Я приезжаю из Смирны, потому что вы даете празднество.
   — Но выдержите ли вы ради моих празднеств в Венеции больше четырех недель?
   — Кто знает. В Стокгольме меня ждет один друг. Дорогая герцогиня, я счастлива у вас. Ваши комнаты повышают настроение; здесь чувствуешь, что живешь. Этот зал, герцогиня, идет к вам больше всего, вы поступили умно, избрав его своей резиденцией. Ах! Не все могут перенести звучность, которая разлита здесь в воздухе; она наносит ущерб возбужденным нервам. Вы видите, здесь пусто. Что касается меня, то я остаюсь, потому что люблю вас, моя красавица.
   — Оставайтесь спокойно, леди Олимпия. Вам не вредит ни пустыня, ни Ледовитый океан. Почему бы вам не остаться соблазнительной и в свете моей Минервы?
   — О, я люблю вашу Минерву, и я хотела бы пожать руку художнику, который написал ее.
   Герцогиня сказала Якобусу:
   — Леди Олимпия Рэи хочет с вами познакомиться.
   Он подошел.
   — Леди Олимпия это Якобус Гальм.
   Высокая женщина схватила художника за руку; это производило такое впечатление, как будто она завладела им.
   — Поздравляю вас. Вы должны обладать большим запасом прекрасного, который можете раздаривать. Ваши краски вызывают такую жажду наслаждений. Они пробуждают вожделение, — также и к тому, кто обещает так много.
   — Вот как, — пробормотал фон Зибелинд, который незамеченный стоял в стороне. — Яснее уже нельзя быть.
   Он смотрел исподлобья, прищурившись. Отвращение и зависть искажали его лицо. Вдруг он повернулся и отошел. Его больная нога волочилась сзади, и, чтобы скрыть это от зрителей в обширном гулком зале, он ставил и Другую так, как будто был хром. Издали, навстречу ему, шли три молодых дамы: он жадно оглядел их. Когда они приблизились, он равнодушно отвернулся. Они засмеялись, и он стиснул зубы.
   — Кто обещает так много? — повторила герцогиня. — Но, леди Олимпия, он не обещает, он дает. Он наполнил стены и потолки не знающей устали жизнью. Чего вы хотите еще?
   Леди Олимпия пояснила со спокойной улыбкой:
   — О, для меня прекрасные произведения — только обещания.
   — Что же они обещают вам, миледи? — спросил Якобус с насмешливым ударением; втайне он был так встревожен, что дрожал. Она оглядела его.
   — Мы увидим. Я чувствую искусство очень сильно, мой друг. Я даже эстетка, успокойтесь. Я ношу тяжелые кольца…
   Она сняла перчатку и протянула ему пальцы. Он вдохнул запах душистой воды, которой они были вымыты.
   — …и кучу брелоков на веере, — докончила она. — Я люблю фантастически затканные цветами шелковые платья и чувствую себя в состоянии взойти на пароход-омнибус на Большом канале с веткой лилии в руке. Я очень люблю картины, и они приобретают для меня жизнь, — как только мужчина приведет меня в соответственное настроение. Это непременное условие, мой друг. Я не понимаю искусства без любви.
   Якобус опустил глаза и пожалел об этом. Проперция Понти не дала ему ответить.
   — А я, — сказала она медленно и громко, не выходя из своей глубокой задумчивости, — я всегда творила искусство, я думаю, потому, что не ждала ничего от любви, — из презрения, пожалуй, даже из враждебности.
   Герцогиня заметила:
   — А я люблю картины, потому что они делают меня счастливой. Я с картинами одна. Я знаю только их, они — только меня.
   — Потому что вы Паллада.
   Леди Олимпия улыбнулась с сознанием своего превосходства.
   — Впрочем, вы еще обратитесь. Вы, синьора Проперция, уже обратились. В соседнем зале красуется рельеф жены Потифара, стаскивающей плащ со своего юноши…
   Герцогиня подумала:
   «А несколькими шагами дальше стоит женщина, очень похожая на жену Потифара, и вонзает кинжал в свою могучую, обезумевшую от любви грудь».
   — Вы были очень целомудренны, синьора Проперция, — закончила леди Олимпия. — Теперь же вы творите искусство, потому что любите.
   — Потому что я несчастна, — сказала Проперция.
   Счастливая женщина взяла руку Проперции.
   — Придите в себя. Простите мне, я говорю с вами о ваших тайнах. Моя ли это вина? Еще нет двенадцати часов, как я в Венеции, и я уже знаю вашу историю, синьора Проперция.
   — Моя страсть брызжет точно из котла, который слишком долго нагревали, и так как капли ее падают всюду, каждый вправе сказать мне, что вытер их своим платьем.
   Три женщины сидели на серебристо-серых кожаных подушках мраморной скамьи, прислоненной к бассейну. В головах у них беззвучно играла на скрипке муза, с тихим ликованием носились амуры. Падающая струя журчала, зовя прислушиваться и чувствовать. Якобус стоял перед женщинами, заложив руки за спину, и с деланным равнодушием смотрел на потолок.
   — Почему вы несчастны? — спросила леди Олимпия, любовно склонясь к плечу Проперции. — Потому что вы любите мужчину? Нет, моя бедняжка, потому, что вы любите только одного мужчину. Разве вы не были бы так же несчастны, если бы ваш резец должен был работать всегда над одним куском камня? Насколько непостояннее камня мужчины и насколько более хрупки! Мы, уже из одной любви к людям, не должны были бы никогда оставлять при себе мужчину дольше, чем, например, рассматриваем картину. Мужчины — красивые насекомые с яркими крыльями и еще некоторыми приятными свойствами. Они должны только слегка прикасаться к цветку, — я хочу сказать, к нам, — потому что много они не переносят, и во всяком случае никогда не знаешь, переживут ли они день.
   Герцогиня откинулась назад и глубоко перевела дыхание.
   — Что касается меня, то я охотно живу среди сильных. Мне доставляет удовлетворение знать, что они будут стоять здесь, когда я исчезну. Поэтому я тяготею к художественным произведениям.
   — Художественные произведения, — возразила леди Олимпия, — имеют самое большее — яркую пыльцу на крыльях, но им недостает других приятных качеств, которыми я дорожу.
   Якобус начал ходить взад и вперед перед женщинами. Проходя, он каждый раз усиленно смотрел мимо высокой блондинки; но ее слова, к которым он старался отнестись с презрением, волновали его кровь и пугали его. Вдруг он остановился, посмотрел в упор на леди Олимпию и сказал:
   — Миледи, очевидно, у вас слабость к чахоточным.
   Этим его энергия была исчерпана, и он покраснел. Она пояснила, пожимая плечами, без насмешки:
   — Я говорю просто на основании опыта, который обновляю, от Триполи до Архангельска. Может быть, это зависит от меня, но еще ни один мужчина не сравнялся со мной. При, этом я по возможности избегаю серьезно повредить кому-нибудь — именно потому, что люблю людей. По этой причине я, как вы знаете, не остаюсь ни в одном месте больше месяца. Синьора Проперция, заметьте себе это: только так можно жить счастливо.
   Проперция, не понимая, медленно подняла свои темные глаза. Но Якобус оправился. Он расхохотался, как уличный мальчишка.
   — Мы не поймем друг друга, миледи, — воскликнул он. — Я люблю долгую службу и длительное вознаграждение.
   Он подбодрял себя близостью герцогини.
   — Создавать гигантские творения по слову одной единственной женщины. Всю жизнь следовать за ней к каждой полосе воды и к каждому куску зеркала и ловить каждое ее отображение.
   Он оборвал, заметив, что становится слишком серьезным. Говорить этой блондинке, состоявшей только из тела, что-нибудь прочувствованное, было профанацией.
   — Я обещал Мортейлю танцевать кадриль визави с ним и Клелией, — сказал он.
   Леди Олимпия снисходительно улыбнулась.
   — Мортейль и не думает танцевать.
   Он больше не обращал на нее внимания.
   — Здесь стало душно, — заметил он, низко поклонился и вышел.
   Леди Олимпия спокойно объявила:
   — Здесь удивительно свежо.
   Она выпрямилась, протянула руку за мраморную спинку скамьи и подставила ее под капающую из переполненного бассейна воду. На этой руке не было никаких драгоценностей, она сверкала наготой в сознании своей власти. Падающие капли украшали ее влажным блеском.
 
 
   Бальная музыка весело кружилась у ног трех женщин. Мимо, со сверкающими глазами, прошли несколько пар, искавших в звуках наслаждения. Когда зал опять опустел, леди Олимпия сказала зевая:
   — Этот Якобус удивительно легко краснеет. А между тем он, несомненно, один из тех мужчин, которые не церемонятся с нами.
   Герцогиня ответила:
   — О, его цинизм поверхностный. Он научился ему. В глубине души, я думаю, он мягок, хотя и вел жизнь человека, не останавливающегося ни перед чем.
   — Уже? Он очень молод.
   — Он худощав, как мальчик, и волосы у него тоже мягкие, как у мальчика, на его подвижном лице отражаются все переживания, и не запечатлевается ни одно. Тем не менее, ему лет тридцать пять, и он пережил немало.