— Потребности, конечно, все увеличиваются. Наша герцогиня не остановится на этом.
Нино застонал. Вдруг он схватил своего спутника за грудь. Дон Саверио напрасно старался стряхнуть его. Несколько секунд они, прерывисто дыша, смотрели друг другу в лицо. Это было у одной из мельниц: влажная листва смыкалась вокруг них, и ручей шумел. Герцогиня и Рущук исчезли, их голоса замолкли в глубине. Дон Саверио улыбнулся, жевательный мускул на его лице слегка исказился, придав рту жестокое выражение. Он обхватил узкие кисти своего противника и стал ломать их. Нино корчился, но должен был выпустить противника. Дон Саверио объявил:
— Я вовсе не хочу быть вашим врагом, это совсем не в моих интересах.
Он рыцарски поклонился.
— Я пройду вперед: я уверен, что вы не нападете на меня сзади.
И Нино, опустив голову, последовал за ним.
— Мы придем еще до дождя, — заметил дон Саверио на берегу, где они присоединились к герцогине и ее спутнику.
— Но наша прогулка была необдумана. Нам придется переночевать внизу.
— Ничего не значит, — решила герцогиня, поспешно направляясь к Минори. — Мы опять увидим наш маленький дом, Нино!
Нино не ответил. Когда остальные вошли в ресторан у моря, они заметили, что Нино нет с ними.
Он быстро шел по берегу. Дождь хлестал его. У ног Нино вздымались волны. Он выбрал среди многих знакомых утесов самый высокий. К утесу от берега вела узкая полоска земли, с другой стороны он отвесно спускался в море. Нино стоял на его косой вершине и, как когда-то в пылу детского безграничного гнева и бурной жажды справедливости, простирал руки к морю. Ведь там, вдали, по ту сторону убогой и злобной действительности, всегда лежало царство благородства и мощной радости. Теперь там больше не было ничего! «И вы все еще так же слабы», — сказал он своим рукам.
— Ах! я не силен. Я только хвастал. Теперь судьба придумала нечто необыкновенное — и я побежден.
За его спиной послышалось пыхтенье: голова с красным, раздутым, усеянным белыми щетинами лицом лежала, точно отрубленная, на краю скалы и покачивалась. Затем из глубины выкарабкалось тело Рущука.
— Я все время звал вас, мой милый, вы не слышите. Вода тоже производит слишком большой шум… Вы устраиваете славные истории.
— Как это? — воинственно крикнул Нино, обрадовавшись, что может излить свой гнев.
— Вы убежали от нас, что же это такое? Вы можете себе представить, что герцогиня о вас беспокоится.
Нино отвернулся.
— И мы тоже.
— Вы не имеете никакого права беспокоиться обо мне.
Он топнул ногой.
— Какой сварливый молодой человек, — пробормотал Рущук. Он, наконец, нашел на скользком камне место, где надеялся не соскользнуть в своих галошах, и раскрыл зонтик.
— Идемте со мной.
— Посмейте прикоснуться ко мне!
— Хорошо, хорошо, я не трогаю вас… Вот он, молодой человек, которому досталось все, — сказал он самому себе и исподлобья с горечью оглядел Нино воспаленными глазами.
— Приходишь и застаешь эту женщину в ее сказочном дворце, где она преподносит себя, как подносят на блюде из золота и эмали тонкую, редкую дичь, белую куропатку, или что-нибудь в этом роде, уже слегка попахивающую. Крупная жемчужина между двумя большими локонами на лбу и другая в бледном ухе имеют точно такой же неопределенный блеск белил, как и лицо, Оно блестит так матово, оно омыто жирными водами, покрыто пудрой: это мудрое произведение искусства. Благородные формы щек, носа, рта защищены от повреждений утомленной кожей. Глаза, слегка покрасневшие, окружены темными кругами, которые позволяют догадываться, обещают, мучат… Она носит тюрбан, по-восточному сдержана и охвачена холодным опьянением. Она знает себя: знает, сколько сладострастия может дать ей каждый из ее членов, так точно, как я знаю, сколько денег мне должен тот или другой человек… И всю эту гордую культуру и обдуманную зрелость кому она дарит, куда выбрасывает? Она бросает их в сорную траву, она дарит их молодому человеку, который мог бы есть сорную траву точно так же, как белую куропатку, — и оттого, что его тщеславие немного задето, он стоит на камне в воде, топает ногами и не хочет идти в постель!
Нино слышал только одно. Он переступил с ноги на ногу.
— Вы кончили? Заметьте себе, что герцогиня никогда не белится!
И так как Рущук сострадательно покачал головой.
— Берегитесь думать это!
При этом он ткнул кулаком в живот Рущука, который сильно пошатнулся. Тяжелое тело склонилось к выступу утеса. Нино подхватил его, оба побледнели, Нино при мысли: «С дон Саверио бороться мне было не под силу; как же я смею касаться этого? Я трус!»
Рущук лепетал:
— Нас могут увидеть… Вот видите, теперь вы сами подхватываете меня. А если бы вы столкнули меня в воду, вы сами вытащили бы меня, потому что я так закутан в свой непромокаемый плащ, что утонул бы в луже воды. Оставьте же глупости. Я кое-что расскажу вам… Мой зонтик тоже пропал… Вы, собственно, могли бы сами сказать себе, что визит к герцогине меня достаточно волнует. Я не дон Саверио, для того это дело. Он хотел бы на ней зарабатывать деньги, как раньше. Но я способен чувствовать, молодой человек, и я страдаю оттого, что все могут обладать этой женщиной.
— Вы тоже страдаете?
Нино визгливо расхохотался.
— Да, оттого, что все обладают ею, только не я.
Рущук говорил монотонно, производя руками короткие, неуверенные движения. Перенесенный испуг и долгое, выношенное желание, опасное положение в обществе юного безумца среди непогоды на скользком, отвесном утесе, и при этом сознание, что герцогиня с террасы наблюдает за его барахтающимся силуэтом на фоне катящего волны моря — все это вредило его сдержанности.
— Раньше, в продолжение нашей долгой дружбы, она никогда не беспокоила меня. Она была герцогиня и нечеловечески высокомерна, и я твердо верил, что обладать ею невозможно. Конечно, ею все-таки обладали, и теперь я в уме рассматриваю с этой точки зрения всех старых знакомых. Они все у меня на подозрении, — это, знаете ли, необыкновенно неприятно. Даже мучительно. Почему бы и не я тоже? — спрашиваю я. — Герцогиня, красавица и доступна, — ведь всякому хотелось бы обладать ею!.. Теперь она уж больше даже не притворяется. Все обладают ею совершенно открыто.
— Вы лжете, — прорыдал Нино.
— Вы что-то сказали? Итак, все обладают ею, а я все еще нет: это нестерпимо. Я достиг так многого в жизни, а того, что доступно каждому…
— Видите ли, нельзя быть таким безобразным, как вы.
— Это я тоже говорю себе. Но до сих пор это никогда мне не мешало. Я еще добьюсь своего. Только у меня времени уже немного. Иногда, среди дел, во время совещания министров, представление об этой герцогине и ее бесчисленных любовниках мучит меня настолько, что я не могу больше работать. Я задыхаюсь и теряю ход мыслей. Мое положение опасно, молодой человек, может сразу наступить конец.
— Так издыхайте!
Рущук подскочил на месте.
— Почему же? Вы сами еще будете очень довольны тем, что я существую на свете. Ведь я не требую от вас, чтобы вы уступили мне герцогиню — хотя вы могли бы отлично это сделать.
— Мог бы это сделать? О, уходите скорей, я чувствую, что иначе сделаю что-нибудь, о чем буду жалеть всю жизнь!
— Я слышал, что у вас денег немного. Сколько вы хотите? Ведь вам нужно только настроить вашу подругу и своевременно послать за мной. Внушите ей сострадание ко мне!
— Уходите, уходите! — стонал Нино, стиснув зубы, предостерегая и боясь самого себя.
— Чего же я требую такого особенного? Красивую кокотку друзья передают один другому, не правда ли? А в чем здесь разница, молодой человек? Если бы у этой герцогини не было денег, чем была бы она тогда?
Он взвизгнул, потому что нога Нино была уже в воздухе, на пути к его животу. Но Нино отскочил. Он обеими руками прикрыл глаза.
— Уйдите, — умолял он. — Если я открою глаза и вы будете еще здесь…
— Вот так молодой человек; с ним совсем нельзя разумно говорить! — лепетал Рущук, сползая со скалы. Когда Нино открыл глаза, голова опять, точно отрубленная, лежала на краю и качалась. Губы со старческим упрямством продолжали твердить все те же предложения. Наконец, она исчезла.
Тусклое, бледное зарево заката расплылось, накрапывал дождь. Нино один поднялся назад в Равелло. Время от времени он останавливался, стиснув зубы, сжав кулаки, и, громко дыша, боролся со своими мыслями. Они не давали заглушить себя, он с омерзением отбрасывал их от себя, и ночь казалась ему отравленной ими.
— Ты помнишь, как ты ревновал тогда, в вилле, когда приехал Якобус? Ты был очень несчастен, не правда ли, ты не знал, что происходит в комнате Иоллы. Но вдруг ты увидел зажженную сигару Якобуса, ты бросился к нему, ты был спасен: он здесь, рядом с тобой!.. Кто с тобой теперь?
— О, это бессилие, это ужасное бессилие перед бесчисленными, безыменными, обладавшими ею. Если бы я ревновал к обоим негодяям, которые теперь спят под одной крышей с ней! Нет, я не ревную к ним; иначе я мог бы вмешаться, неистовствовать, вырвать ее из их объятий, простить. Но есть худшее: бывшее, то, чему уже нельзя помешать. Я не могу вырвать ее из объятий ее воспоминаний. Она вся покрыта клеймами старых ласк и следами давних поцелуев. Я не узнаю ее больше… Иолла!
Он зарыдал. Представление о всех ее прошлых наслаждениях зажгло его кровь; она вдруг выступила перед ним во всем великолепии своей улыбки. Он протянул к ней руки, он упал на колени. С хриплым криком отскочил он в сторону: он наткнулся на одного из ее любовников, увлекшего ее за собой на землю, в чащу папоротника. Нино бросился бежать; но они были уже впереди него, они лежали у дороги. Большие, извивающиеся тела, наслаждавшиеся его возлюбленной, плакавшие у нее на груди или ликовавшие, уста в уста с ней. И он видел, как она, его возлюбленная, расточала все ласки своего тела: самые редкие, самые тайные, о которых он вспоминал только с гордым трепетом, — они валялись повсюду у дороги!
— Я ненавижу тебя! Я ненавижу тебя! — кричал он ей. Потом вспомнил, что и барона Рущука представление о герцогине Асси и ее бесчисленных любовниках мучило до удушья, и, согнув спину под таким позором, Нино, ничего не видя, карабкался на гору, споткнулся, упал лицом вниз, поднялся и, шатаясь, пошел дальше, чувствуя привкус слез и крови на губах.
Наверху, откуда был виден город, он закрыл лицо руками, прислонился головой к дереву и спросил его:
— Неужели это возможно?
Никто ему не ответил. В нем самом тоже все замолкло. Отупевший, ошеломленный всеми этими образами и своим собственным отчаянием, он дошел до дома, остановился перед углом, под которым дом вдавался в боковую улицу, и стал упорно смотреть наверх, в надежде, безумие которой сознавал. Счастье, охраняемое этим немым домом, в глубине города, который был только грезой, — все это так глубоко спрятанное счастье не могло уйти. Кто же украл его? Нет, здесь не было никого, Иолла узнает его сверху, она увидит его сквозь щели ставней своего окна. Она заметит, как подергивается и блестит его лицо, и она сейчас откинет ставни и крикнет ему, что его напугало только его воображение: счастье, все еще заботливо охраняемое, лежит в саду под олеандром; она позовет его.
Он ждал. Короткая ночь уже приходила к концу. Тогда Нино топнул ногой и пошел обратно с диким спокойствием, наслаждаясь собственным трагизмом. Он углубился в ущелья; на каждый камень, на который он ступал, уже становилась рядом с его ногой нога Иоллы. Какое значение это имело теперь? Тучи низко нависли над горами. Замок Салерно казался призрачным замком. Неужели это тот самый, в котором ликовал юный Асклитино? Под серым покровом этого утра земля покоилась тихая, задумчивая, покорная. Масличные деревья в глубине росли теснее и казались более темными; их стволы тихо скрещивались, между ними носились белые воздушные фигуры. Знакомые тропинки, их тропинки, тянулись все такие же темные и мягкие. Добродушные овцы вытягивали головы у изгородей, а оба молчаливых старика терпеливо ждали, пока животные плелись дальше… Нино возмутился всем этим миром!
Вечером, голодный и покрытый пылью, он вернулся домой. Комнаты гостей были пусты. На рассвете он снова исчез, никем не замеченный. Лишь на вторую ночь он встретился со своей возлюбленной в саду, где хотел спать на воздухе. Ночь была очень душная. В благоухающей черной чаще, под беспорядочно разбросанными огнями неба, каждый увидел вдруг белое лицо другого. Прошло несколько секунд.
— Нино, — сказала герцогиня, — знаешь, кто был со мной вместо тебя? Сикельгайта, прекрасная дама с амвона в соборе. На ней была широкая, покрытая драгоценными камнями корона; на пальце она держала попугая; он все время клевал ее зеленое кольцо. Лицо у нее было все как будто из крупных зерен, как мраморное, а голос низкий и все-таки детский. Она играла на гитаре и пела мне песни, которые в ее время пел под ее окном четырнадцатилетний мавр… Так прошли часы, — закончила она и вздохнула, улыбаясь… Она спрятала под сказкой весь свой страх и все волнение крови: грусть и желание, попеременно мучившие ее, как его мучили картины ревности.
— Иолла, я два дня и две ночи бродил по горам, в тоске и отчаянии.
— Но я еще вчера утром прогнала их обоих. Ты мог вернуться.
— Я не вернулся, Иолла, из-за многих других, которых ты не можешь прогнать.
— Я знала это. Ты разочарован, потому что я и прежде испытывала желания и удовлетворяла их. Ты находишь, что я должна была рассказать тебе об этих мужчинах. Но тогда не должна ли была я тебе рассказать и о блюдах, которые я прежде ела, и о тканях, в которые одевалась?
— Я не понимаю. Ты сделала меня очень несчастным.
Он еще лепетал упреки, опустив глаза. А ему хотелось просить прощения. Он преодолел свое горе, он оставил его, выплюнув, как мокроту, на далеких тропинках, по которым бродил. Он был опять здоров. «Почему Иолла должна страдать? Я слышу, она страдает».
— Я скажу тебе, Нино: один был плодом, и я вонзила в него зубы. Другой был ароматом утра у моря, третий не больше и не меньше, как прекрасным конем — нечто очень привлекательное, это ты признаешь сам. Но какое отношение это имеет к тебе? Тебя я люблю.
— Я знаю это, Иолла.
— Ты веришь мне? Ты, значит, веришь мне?.. Я боялась, что это будет продолжаться долго и что в конце концов ты дашь только уговорить тебя, потому что я нужна тебе, потому что я тебе нравлюсь. И вот ты просто веришь мне, — почему?
— Я не знаю, Иолла. У меня больше совсем нет сомнений.
Она смотрела на него, она восхищалась им. Какой усталой она чувствовала себя в этот жаркий день, под тяжестью того, что было такой ясной истиной, и к чему она должна была подвести его ощупью с помощью умных слов. «Неужели мы, действительно, слепые, погруженные каждый в свой глубокий мрак?»
И вот он пришел, справившись со всем, что постигло его, посмотрел на ее чело и нашел его совершенно чистым, и почувствовал в себе достаточно силы и гордости, чтобы поверить всему. О, он молод!
Она радостно воскликнула:
— Поди сюда, Нино!
Он упал к ее ногам. Она взяла обеими руками его голову и заговорила, прильнув к его белокурым волосам. Доказательства и убеждения превратились в благодарные ласки.
— Ты не знаешь, почему веришь мне? Я объясню тебе: потому что наши души родственны!.. И заметь себе: я еще никому не говорила этого!
— Я люблю тебя, Иолла!
— Я говорю с тобой, точно сама с собой, я слушала тебя, точно свои собственные грезы. О, грезить об одном и том же — это все. Подумай о том, как мы с давних пор играли друг с другом, и каждый знал, что думает другой. Еще когда я была ребенком и пастушкой Хлоей, не правда ли, ты был тогда Дафнисом?
— Я всегда любил тебя!
— Конечно. В Венеции ты выдавал себя сотни раз, дитя. Но мы всегда делали вид, что ничего этого нет. Помнишь?
— Я был так горд только потому, что был еще мальчиком и не мог надеяться ни на что. Но теперь, когда я стал мужчиной и твоим возлюбленным, я совсем смиренен… Иолла, мне стыдно, что я касался других женщин, низких.
— Ты будешь это часто делать, и я не буду чувствовать себя обманутой.
— Я слаб и люблю приключения, я сознаюсь в этом. И мои приключения всегда кончаются женщиной.
— Слушай: мы любим друг друга, как свободные и равные, уважающие друг друга даже в своих заблуждениях. Мы не хотим разрушать друг друга страстью. Ты разрушишь, может быть, другую, и не сломит ли какая-нибудь женщина твою силу и твою гордость? Но я хочу тебя молодым и решительным… Ты опять расстанешься со мной…
— Никогда!
— О, ты увидишь, как это просто… Мы, Нино, слишком любим друг друга. Мы не могли бы неистовствовать друг против друга от великой страсти. Я видела ее и — испытала сама. Ты знаешь о кроткой Бла, поэтессе, которая когда-то умерла в Риме? И о великой Проперции? Одна отдала себя на съедение животному. Другая дала себя замучить до смерти остроумному ничтожеству, и никогда не подозревал он блаженства и мук, источником которых был!
Нино чувствовал, как дыхание возлюбленной на его затылке становилось теплее и порывистее. Он с сжавшимся сердцем спросил:
— А ты, Иолла?
— Я…
Она возмутилась против воспоминания о Якобусе. Она выпрямилась и нетерпеливо повела плечом.
— О, меня моей страсти научил не человек. Три богини, Нино, жестокие от нежности, одна за другой влили мне в сердце свою высокую страсть — к свободе, искусству и любви.
— И всегда и везде ты — Иолла.
— Ты узнаешь меня?
Она подняла голову с колен и заглянула ему в глаза.
— Ах, за это слово я поцелую тебя!.. Ты любишь меня — и поэтому ты знаешь, что я существую. Ты веришь в женщину, которую ты называешь Иоллой. Другие знали сначала революционерку, и многие мечтали с ней о свободе. Но она превратилась в энтузиастку искусства, с которой чувствовали одинаково лишь немногие. Затем ею овладела лихорадка любви, и против нее возмутились все. Они настолько варвары, что видят только поступки, а не человека… Как далека я была всегда от всех… Из своей чуждой страны я часто причиняла им вред, я знаю, меня должны ненавидеть.
Нино вскочил.
— Они не посмеют! Они будут наказаны слепотою, как поэт Стезихорос, поносивший Елену! Что за дело до того, приносила ли ты пользу или вред. Ты священна, я вижу тебя в бессмертном величии. Я молюсь на тебя именно потому, что у тебя было, не знаю, сколько возлюбленных. И я считаю твои приключения такими же далекими и достойными уважения, как мифологические любовные истории!
Она наслаждалась его энтузиазмом.
— Нет, я не буду жаловаться, — медленно и блаженно сказала она. — У меня были люди, родственные мне: Бла, Сан-Бакко, которому свобода в награду за его великую любовь принесла мученическую смерть, Проперция — все гордые и несчастные, все созданные из бездн каждой пропасти, из звезд каждого неба!.. И с тобой, Нино, я могла говорить так, как будто я уже не одна. Благодарю.
Солнце взошло. Они увидели свои лица в светлом, блистающем воздухе. Вокруг них, в саду сотни красок с шелестом вставали из мрака.
Они подошли к откосу. Море улыбалось и изгибало свои члены. Горизонт пел в утреннем ветре. Залив открывался перед ними, как большой круглый цветок, наполненный свежим хмелем. Нино сказал:
— Смотри, как ясно и сильно выделяется на небе замок, в котором жил Асклитино.
В течение недель они не нуждались ни в чьем обществе, каждому нужен был только другой. Затем они узнали из газет, что молодая партия готовится к новому походу. Вождь написал Нино. Герцогиня видела, что он неспокоен, она попросила его последовать зову. Он уехал.
При расставании он был бледен и взволнован, но она сказала:
— Что это была бы за любовь, если бы она держала тебя вдали от жизни? Разве мы враги?
— Нет… До следующего раза, — воскликнул он.
— Я люблю тебя… — сказала она и неслышно прибавила: — за этот следующий раз, в который ты веришь.
Они расстались в Неаполе на вокзале. Герцогиня поехала в свой дом на Позилиппо, где ее с нетерпением ждал поклонник, который написал ей, и которому она назначила здесь свидание.
V
Нино застонал. Вдруг он схватил своего спутника за грудь. Дон Саверио напрасно старался стряхнуть его. Несколько секунд они, прерывисто дыша, смотрели друг другу в лицо. Это было у одной из мельниц: влажная листва смыкалась вокруг них, и ручей шумел. Герцогиня и Рущук исчезли, их голоса замолкли в глубине. Дон Саверио улыбнулся, жевательный мускул на его лице слегка исказился, придав рту жестокое выражение. Он обхватил узкие кисти своего противника и стал ломать их. Нино корчился, но должен был выпустить противника. Дон Саверио объявил:
— Я вовсе не хочу быть вашим врагом, это совсем не в моих интересах.
Он рыцарски поклонился.
— Я пройду вперед: я уверен, что вы не нападете на меня сзади.
И Нино, опустив голову, последовал за ним.
— Мы придем еще до дождя, — заметил дон Саверио на берегу, где они присоединились к герцогине и ее спутнику.
— Но наша прогулка была необдумана. Нам придется переночевать внизу.
— Ничего не значит, — решила герцогиня, поспешно направляясь к Минори. — Мы опять увидим наш маленький дом, Нино!
Нино не ответил. Когда остальные вошли в ресторан у моря, они заметили, что Нино нет с ними.
Он быстро шел по берегу. Дождь хлестал его. У ног Нино вздымались волны. Он выбрал среди многих знакомых утесов самый высокий. К утесу от берега вела узкая полоска земли, с другой стороны он отвесно спускался в море. Нино стоял на его косой вершине и, как когда-то в пылу детского безграничного гнева и бурной жажды справедливости, простирал руки к морю. Ведь там, вдали, по ту сторону убогой и злобной действительности, всегда лежало царство благородства и мощной радости. Теперь там больше не было ничего! «И вы все еще так же слабы», — сказал он своим рукам.
— Ах! я не силен. Я только хвастал. Теперь судьба придумала нечто необыкновенное — и я побежден.
За его спиной послышалось пыхтенье: голова с красным, раздутым, усеянным белыми щетинами лицом лежала, точно отрубленная, на краю скалы и покачивалась. Затем из глубины выкарабкалось тело Рущука.
— Я все время звал вас, мой милый, вы не слышите. Вода тоже производит слишком большой шум… Вы устраиваете славные истории.
— Как это? — воинственно крикнул Нино, обрадовавшись, что может излить свой гнев.
— Вы убежали от нас, что же это такое? Вы можете себе представить, что герцогиня о вас беспокоится.
Нино отвернулся.
— И мы тоже.
— Вы не имеете никакого права беспокоиться обо мне.
Он топнул ногой.
— Какой сварливый молодой человек, — пробормотал Рущук. Он, наконец, нашел на скользком камне место, где надеялся не соскользнуть в своих галошах, и раскрыл зонтик.
— Идемте со мной.
— Посмейте прикоснуться ко мне!
— Хорошо, хорошо, я не трогаю вас… Вот он, молодой человек, которому досталось все, — сказал он самому себе и исподлобья с горечью оглядел Нино воспаленными глазами.
— Приходишь и застаешь эту женщину в ее сказочном дворце, где она преподносит себя, как подносят на блюде из золота и эмали тонкую, редкую дичь, белую куропатку, или что-нибудь в этом роде, уже слегка попахивающую. Крупная жемчужина между двумя большими локонами на лбу и другая в бледном ухе имеют точно такой же неопределенный блеск белил, как и лицо, Оно блестит так матово, оно омыто жирными водами, покрыто пудрой: это мудрое произведение искусства. Благородные формы щек, носа, рта защищены от повреждений утомленной кожей. Глаза, слегка покрасневшие, окружены темными кругами, которые позволяют догадываться, обещают, мучат… Она носит тюрбан, по-восточному сдержана и охвачена холодным опьянением. Она знает себя: знает, сколько сладострастия может дать ей каждый из ее членов, так точно, как я знаю, сколько денег мне должен тот или другой человек… И всю эту гордую культуру и обдуманную зрелость кому она дарит, куда выбрасывает? Она бросает их в сорную траву, она дарит их молодому человеку, который мог бы есть сорную траву точно так же, как белую куропатку, — и оттого, что его тщеславие немного задето, он стоит на камне в воде, топает ногами и не хочет идти в постель!
Нино слышал только одно. Он переступил с ноги на ногу.
— Вы кончили? Заметьте себе, что герцогиня никогда не белится!
И так как Рущук сострадательно покачал головой.
— Берегитесь думать это!
При этом он ткнул кулаком в живот Рущука, который сильно пошатнулся. Тяжелое тело склонилось к выступу утеса. Нино подхватил его, оба побледнели, Нино при мысли: «С дон Саверио бороться мне было не под силу; как же я смею касаться этого? Я трус!»
Рущук лепетал:
— Нас могут увидеть… Вот видите, теперь вы сами подхватываете меня. А если бы вы столкнули меня в воду, вы сами вытащили бы меня, потому что я так закутан в свой непромокаемый плащ, что утонул бы в луже воды. Оставьте же глупости. Я кое-что расскажу вам… Мой зонтик тоже пропал… Вы, собственно, могли бы сами сказать себе, что визит к герцогине меня достаточно волнует. Я не дон Саверио, для того это дело. Он хотел бы на ней зарабатывать деньги, как раньше. Но я способен чувствовать, молодой человек, и я страдаю оттого, что все могут обладать этой женщиной.
— Вы тоже страдаете?
Нино визгливо расхохотался.
— Да, оттого, что все обладают ею, только не я.
Рущук говорил монотонно, производя руками короткие, неуверенные движения. Перенесенный испуг и долгое, выношенное желание, опасное положение в обществе юного безумца среди непогоды на скользком, отвесном утесе, и при этом сознание, что герцогиня с террасы наблюдает за его барахтающимся силуэтом на фоне катящего волны моря — все это вредило его сдержанности.
— Раньше, в продолжение нашей долгой дружбы, она никогда не беспокоила меня. Она была герцогиня и нечеловечески высокомерна, и я твердо верил, что обладать ею невозможно. Конечно, ею все-таки обладали, и теперь я в уме рассматриваю с этой точки зрения всех старых знакомых. Они все у меня на подозрении, — это, знаете ли, необыкновенно неприятно. Даже мучительно. Почему бы и не я тоже? — спрашиваю я. — Герцогиня, красавица и доступна, — ведь всякому хотелось бы обладать ею!.. Теперь она уж больше даже не притворяется. Все обладают ею совершенно открыто.
— Вы лжете, — прорыдал Нино.
— Вы что-то сказали? Итак, все обладают ею, а я все еще нет: это нестерпимо. Я достиг так многого в жизни, а того, что доступно каждому…
— Видите ли, нельзя быть таким безобразным, как вы.
— Это я тоже говорю себе. Но до сих пор это никогда мне не мешало. Я еще добьюсь своего. Только у меня времени уже немного. Иногда, среди дел, во время совещания министров, представление об этой герцогине и ее бесчисленных любовниках мучит меня настолько, что я не могу больше работать. Я задыхаюсь и теряю ход мыслей. Мое положение опасно, молодой человек, может сразу наступить конец.
— Так издыхайте!
Рущук подскочил на месте.
— Почему же? Вы сами еще будете очень довольны тем, что я существую на свете. Ведь я не требую от вас, чтобы вы уступили мне герцогиню — хотя вы могли бы отлично это сделать.
— Мог бы это сделать? О, уходите скорей, я чувствую, что иначе сделаю что-нибудь, о чем буду жалеть всю жизнь!
— Я слышал, что у вас денег немного. Сколько вы хотите? Ведь вам нужно только настроить вашу подругу и своевременно послать за мной. Внушите ей сострадание ко мне!
— Уходите, уходите! — стонал Нино, стиснув зубы, предостерегая и боясь самого себя.
— Чего же я требую такого особенного? Красивую кокотку друзья передают один другому, не правда ли? А в чем здесь разница, молодой человек? Если бы у этой герцогини не было денег, чем была бы она тогда?
Он взвизгнул, потому что нога Нино была уже в воздухе, на пути к его животу. Но Нино отскочил. Он обеими руками прикрыл глаза.
— Уйдите, — умолял он. — Если я открою глаза и вы будете еще здесь…
— Вот так молодой человек; с ним совсем нельзя разумно говорить! — лепетал Рущук, сползая со скалы. Когда Нино открыл глаза, голова опять, точно отрубленная, лежала на краю и качалась. Губы со старческим упрямством продолжали твердить все те же предложения. Наконец, она исчезла.
Тусклое, бледное зарево заката расплылось, накрапывал дождь. Нино один поднялся назад в Равелло. Время от времени он останавливался, стиснув зубы, сжав кулаки, и, громко дыша, боролся со своими мыслями. Они не давали заглушить себя, он с омерзением отбрасывал их от себя, и ночь казалась ему отравленной ими.
— Ты помнишь, как ты ревновал тогда, в вилле, когда приехал Якобус? Ты был очень несчастен, не правда ли, ты не знал, что происходит в комнате Иоллы. Но вдруг ты увидел зажженную сигару Якобуса, ты бросился к нему, ты был спасен: он здесь, рядом с тобой!.. Кто с тобой теперь?
— О, это бессилие, это ужасное бессилие перед бесчисленными, безыменными, обладавшими ею. Если бы я ревновал к обоим негодяям, которые теперь спят под одной крышей с ней! Нет, я не ревную к ним; иначе я мог бы вмешаться, неистовствовать, вырвать ее из их объятий, простить. Но есть худшее: бывшее, то, чему уже нельзя помешать. Я не могу вырвать ее из объятий ее воспоминаний. Она вся покрыта клеймами старых ласк и следами давних поцелуев. Я не узнаю ее больше… Иолла!
Он зарыдал. Представление о всех ее прошлых наслаждениях зажгло его кровь; она вдруг выступила перед ним во всем великолепии своей улыбки. Он протянул к ней руки, он упал на колени. С хриплым криком отскочил он в сторону: он наткнулся на одного из ее любовников, увлекшего ее за собой на землю, в чащу папоротника. Нино бросился бежать; но они были уже впереди него, они лежали у дороги. Большие, извивающиеся тела, наслаждавшиеся его возлюбленной, плакавшие у нее на груди или ликовавшие, уста в уста с ней. И он видел, как она, его возлюбленная, расточала все ласки своего тела: самые редкие, самые тайные, о которых он вспоминал только с гордым трепетом, — они валялись повсюду у дороги!
— Я ненавижу тебя! Я ненавижу тебя! — кричал он ей. Потом вспомнил, что и барона Рущука представление о герцогине Асси и ее бесчисленных любовниках мучило до удушья, и, согнув спину под таким позором, Нино, ничего не видя, карабкался на гору, споткнулся, упал лицом вниз, поднялся и, шатаясь, пошел дальше, чувствуя привкус слез и крови на губах.
Наверху, откуда был виден город, он закрыл лицо руками, прислонился головой к дереву и спросил его:
— Неужели это возможно?
Никто ему не ответил. В нем самом тоже все замолкло. Отупевший, ошеломленный всеми этими образами и своим собственным отчаянием, он дошел до дома, остановился перед углом, под которым дом вдавался в боковую улицу, и стал упорно смотреть наверх, в надежде, безумие которой сознавал. Счастье, охраняемое этим немым домом, в глубине города, который был только грезой, — все это так глубоко спрятанное счастье не могло уйти. Кто же украл его? Нет, здесь не было никого, Иолла узнает его сверху, она увидит его сквозь щели ставней своего окна. Она заметит, как подергивается и блестит его лицо, и она сейчас откинет ставни и крикнет ему, что его напугало только его воображение: счастье, все еще заботливо охраняемое, лежит в саду под олеандром; она позовет его.
Он ждал. Короткая ночь уже приходила к концу. Тогда Нино топнул ногой и пошел обратно с диким спокойствием, наслаждаясь собственным трагизмом. Он углубился в ущелья; на каждый камень, на который он ступал, уже становилась рядом с его ногой нога Иоллы. Какое значение это имело теперь? Тучи низко нависли над горами. Замок Салерно казался призрачным замком. Неужели это тот самый, в котором ликовал юный Асклитино? Под серым покровом этого утра земля покоилась тихая, задумчивая, покорная. Масличные деревья в глубине росли теснее и казались более темными; их стволы тихо скрещивались, между ними носились белые воздушные фигуры. Знакомые тропинки, их тропинки, тянулись все такие же темные и мягкие. Добродушные овцы вытягивали головы у изгородей, а оба молчаливых старика терпеливо ждали, пока животные плелись дальше… Нино возмутился всем этим миром!
Вечером, голодный и покрытый пылью, он вернулся домой. Комнаты гостей были пусты. На рассвете он снова исчез, никем не замеченный. Лишь на вторую ночь он встретился со своей возлюбленной в саду, где хотел спать на воздухе. Ночь была очень душная. В благоухающей черной чаще, под беспорядочно разбросанными огнями неба, каждый увидел вдруг белое лицо другого. Прошло несколько секунд.
— Нино, — сказала герцогиня, — знаешь, кто был со мной вместо тебя? Сикельгайта, прекрасная дама с амвона в соборе. На ней была широкая, покрытая драгоценными камнями корона; на пальце она держала попугая; он все время клевал ее зеленое кольцо. Лицо у нее было все как будто из крупных зерен, как мраморное, а голос низкий и все-таки детский. Она играла на гитаре и пела мне песни, которые в ее время пел под ее окном четырнадцатилетний мавр… Так прошли часы, — закончила она и вздохнула, улыбаясь… Она спрятала под сказкой весь свой страх и все волнение крови: грусть и желание, попеременно мучившие ее, как его мучили картины ревности.
— Иолла, я два дня и две ночи бродил по горам, в тоске и отчаянии.
— Но я еще вчера утром прогнала их обоих. Ты мог вернуться.
— Я не вернулся, Иолла, из-за многих других, которых ты не можешь прогнать.
— Я знала это. Ты разочарован, потому что я и прежде испытывала желания и удовлетворяла их. Ты находишь, что я должна была рассказать тебе об этих мужчинах. Но тогда не должна ли была я тебе рассказать и о блюдах, которые я прежде ела, и о тканях, в которые одевалась?
— Я не понимаю. Ты сделала меня очень несчастным.
Он еще лепетал упреки, опустив глаза. А ему хотелось просить прощения. Он преодолел свое горе, он оставил его, выплюнув, как мокроту, на далеких тропинках, по которым бродил. Он был опять здоров. «Почему Иолла должна страдать? Я слышу, она страдает».
— Я скажу тебе, Нино: один был плодом, и я вонзила в него зубы. Другой был ароматом утра у моря, третий не больше и не меньше, как прекрасным конем — нечто очень привлекательное, это ты признаешь сам. Но какое отношение это имеет к тебе? Тебя я люблю.
— Я знаю это, Иолла.
— Ты веришь мне? Ты, значит, веришь мне?.. Я боялась, что это будет продолжаться долго и что в конце концов ты дашь только уговорить тебя, потому что я нужна тебе, потому что я тебе нравлюсь. И вот ты просто веришь мне, — почему?
— Я не знаю, Иолла. У меня больше совсем нет сомнений.
Она смотрела на него, она восхищалась им. Какой усталой она чувствовала себя в этот жаркий день, под тяжестью того, что было такой ясной истиной, и к чему она должна была подвести его ощупью с помощью умных слов. «Неужели мы, действительно, слепые, погруженные каждый в свой глубокий мрак?»
И вот он пришел, справившись со всем, что постигло его, посмотрел на ее чело и нашел его совершенно чистым, и почувствовал в себе достаточно силы и гордости, чтобы поверить всему. О, он молод!
Она радостно воскликнула:
— Поди сюда, Нино!
Он упал к ее ногам. Она взяла обеими руками его голову и заговорила, прильнув к его белокурым волосам. Доказательства и убеждения превратились в благодарные ласки.
— Ты не знаешь, почему веришь мне? Я объясню тебе: потому что наши души родственны!.. И заметь себе: я еще никому не говорила этого!
— Я люблю тебя, Иолла!
— Я говорю с тобой, точно сама с собой, я слушала тебя, точно свои собственные грезы. О, грезить об одном и том же — это все. Подумай о том, как мы с давних пор играли друг с другом, и каждый знал, что думает другой. Еще когда я была ребенком и пастушкой Хлоей, не правда ли, ты был тогда Дафнисом?
— Я всегда любил тебя!
— Конечно. В Венеции ты выдавал себя сотни раз, дитя. Но мы всегда делали вид, что ничего этого нет. Помнишь?
— Я был так горд только потому, что был еще мальчиком и не мог надеяться ни на что. Но теперь, когда я стал мужчиной и твоим возлюбленным, я совсем смиренен… Иолла, мне стыдно, что я касался других женщин, низких.
— Ты будешь это часто делать, и я не буду чувствовать себя обманутой.
— Я слаб и люблю приключения, я сознаюсь в этом. И мои приключения всегда кончаются женщиной.
— Слушай: мы любим друг друга, как свободные и равные, уважающие друг друга даже в своих заблуждениях. Мы не хотим разрушать друг друга страстью. Ты разрушишь, может быть, другую, и не сломит ли какая-нибудь женщина твою силу и твою гордость? Но я хочу тебя молодым и решительным… Ты опять расстанешься со мной…
— Никогда!
— О, ты увидишь, как это просто… Мы, Нино, слишком любим друг друга. Мы не могли бы неистовствовать друг против друга от великой страсти. Я видела ее и — испытала сама. Ты знаешь о кроткой Бла, поэтессе, которая когда-то умерла в Риме? И о великой Проперции? Одна отдала себя на съедение животному. Другая дала себя замучить до смерти остроумному ничтожеству, и никогда не подозревал он блаженства и мук, источником которых был!
Нино чувствовал, как дыхание возлюбленной на его затылке становилось теплее и порывистее. Он с сжавшимся сердцем спросил:
— А ты, Иолла?
— Я…
Она возмутилась против воспоминания о Якобусе. Она выпрямилась и нетерпеливо повела плечом.
— О, меня моей страсти научил не человек. Три богини, Нино, жестокие от нежности, одна за другой влили мне в сердце свою высокую страсть — к свободе, искусству и любви.
— И всегда и везде ты — Иолла.
— Ты узнаешь меня?
Она подняла голову с колен и заглянула ему в глаза.
— Ах, за это слово я поцелую тебя!.. Ты любишь меня — и поэтому ты знаешь, что я существую. Ты веришь в женщину, которую ты называешь Иоллой. Другие знали сначала революционерку, и многие мечтали с ней о свободе. Но она превратилась в энтузиастку искусства, с которой чувствовали одинаково лишь немногие. Затем ею овладела лихорадка любви, и против нее возмутились все. Они настолько варвары, что видят только поступки, а не человека… Как далека я была всегда от всех… Из своей чуждой страны я часто причиняла им вред, я знаю, меня должны ненавидеть.
Нино вскочил.
— Они не посмеют! Они будут наказаны слепотою, как поэт Стезихорос, поносивший Елену! Что за дело до того, приносила ли ты пользу или вред. Ты священна, я вижу тебя в бессмертном величии. Я молюсь на тебя именно потому, что у тебя было, не знаю, сколько возлюбленных. И я считаю твои приключения такими же далекими и достойными уважения, как мифологические любовные истории!
Она наслаждалась его энтузиазмом.
— Нет, я не буду жаловаться, — медленно и блаженно сказала она. — У меня были люди, родственные мне: Бла, Сан-Бакко, которому свобода в награду за его великую любовь принесла мученическую смерть, Проперция — все гордые и несчастные, все созданные из бездн каждой пропасти, из звезд каждого неба!.. И с тобой, Нино, я могла говорить так, как будто я уже не одна. Благодарю.
Солнце взошло. Они увидели свои лица в светлом, блистающем воздухе. Вокруг них, в саду сотни красок с шелестом вставали из мрака.
Они подошли к откосу. Море улыбалось и изгибало свои члены. Горизонт пел в утреннем ветре. Залив открывался перед ними, как большой круглый цветок, наполненный свежим хмелем. Нино сказал:
— Смотри, как ясно и сильно выделяется на небе замок, в котором жил Асклитино.
В течение недель они не нуждались ни в чьем обществе, каждому нужен был только другой. Затем они узнали из газет, что молодая партия готовится к новому походу. Вождь написал Нино. Герцогиня видела, что он неспокоен, она попросила его последовать зову. Он уехал.
При расставании он был бледен и взволнован, но она сказала:
— Что это была бы за любовь, если бы она держала тебя вдали от жизни? Разве мы враги?
— Нет… До следующего раза, — воскликнул он.
— Я люблю тебя… — сказала она и неслышно прибавила: — за этот следующий раз, в который ты веришь.
Они расстались в Неаполе на вокзале. Герцогиня поехала в свой дом на Позилиппо, где ее с нетерпением ждал поклонник, который написал ей, и которому она назначила здесь свидание.
V
Она извивалась в объятиях нового возлюбленного: толпы. Непрерывное шествие тел, обещавших наслаждение, проходило через ее спальню — худощавых, томных и выхоленных, атлетических, плотных, гибких тел девушек и нежных, точно тающих, тел детей. За рыбаком из Санта Лючии следовал клубмен. Крестьянка с теплым золотом кожи и низкими, густыми бровями над спокойными глазами оставляла глубокий отпечаток своих форм на подушках, на которых вытягивалась Лилиан Кукуру; и ее холодное совершенство разрывала болезненная судорога впервые испытанного желания отдаться и раствориться. Сэр Густон явился к герцогине и объявил, что его мать позволила ему это.
Другие матери писали просительные письма или сами приходили и приводили с собой сыновей и дочерей, преимущества которых выхваливали. В Caffe Turco элегантные молодые люди лгали друг другу о необыкновенной славе, добытой в постели герцогини Асси. Вечером в народном саду какой-нибудь полунагой оборванец, смывавший у фонтана копоть от работы, рассказывал товарищам сказку, в которой среди драгоценных камней и всевозможных яств сверкало ее имя. Ложась спать, она слышала под кроватью вздохи обожателей, подкупивших ее слуг. Молодые иностранцы представлялись ей; они приезжали из далеких стран в надежде понравиться ей. Быть отличенным ею давало право на счастье у женщин без всяких издержек и на выгодную женитьбу. Вся горячечная, кипучая любовная жизнь, полная странных утонченностей, остроумных выдумок и исстари известных возбуждений — все, что наполняло лихорадкой этот город наслаждений: горячие юноши, страстные матроны, продающиеся дети, умелые женщины — весь дымный, темный, мучительный огонь вырастал в светлое языческое пламя во дворце на Позилиппо.
Его высокая и длинная галерея с колоннами выходила на море. С открытых сверху мраморных стен ниспадали тяжелые темно-красные ткани: на их фоне выступало в своей красоте белое тело. Другие тела, цвета бронзы, выделялись на покровах из желтого шелка. Статуй в залах не было, не было их и в лоджиях и на садовых дорожках. Но всюду, рядом с большими цветами, пышно расцветало тело, сверкающее или матовое. Герцогиня желала видеть на всех ступеньках лестниц и у каждого фонтана гибкие движения молодых членов. Юноши и девушки распускались, как цветы, в ее близости, на солнце, морском ветре, среди плодов, и она была счастлива, что может видеть, как приливает кровь к этому теплому телу, и смотреть на нежную эластичную кожу, питающую его. Она говорила себе:
— Постигну ли я когда-нибудь вполне то, что растет вокруг меня, играет мускулами, выпрямляет суставы, изгибается и ширится? Из энтузиастки художественных произведений я превратилась в поклонницу человеческого тела. Ах! Художественные произведения не двигались, они отдавались и насыщали меня… Живая же красота растет, берет меня, продолжает расти, покоряет меня, все еще растет и будет ликовать в своей полноте лишь тогда, когда я буду истощена и закрою глаза!
Ее верный друг Дон Саверио приводил ей своих протеже. Он пояснял сам:
— Так как вы не позволяете мне, герцогиня, продавать вас другим, то я продаю их вам.
Он держал во всей стране агентов для поисков человеческого совершенства и уверял, что не боится никакого соперничества. Он отказался от своих прежних опасных средств для достижения власти и стал чем-то вроде мажордома на службе у герцогини. Он заведовал устройством ее празднеств.
Гости возлежали на галерее, за золотыми чашами, между краями которых расстилало свой бархатный покров вино, на пурпурных подушках в глубине широких мраморных скамей. На полу, на сверкающих квадратных плитах сбивались в красные лужи лепестки роз. Стройные ноги юношей скользили по ним. На упругих грудях Эмины и Фариды звенели тамбурины. Их маленькие ладони краснели от игры. Крупные плоды, лопавшиеся под пальцами гостей, бросали им в лицо свой сок. Множество девушек кружились между колоннами, оставляя на них свои прикосновения, точно венки. Их звали, требовали вина и поцелуев, открывали объятия и предлагали прохладные сиденья их разгоряченным телам.
Герцогиня сидела во внутреннем зале с мраморным полом. Было прохладно: из длинных тенистых коридоров врывался ветерок. У ее ног простиралась гладь большого бассейна.
И она стала разглядывать в текучем зеркале собственную наготу.
Это тело, никогда не рожавшее, было девственно в своей разрушающейся зрелости. Эти груди, маленькие и упругие, ежедневно окунали свои черно-голубые соски в цену новых наслаждений. Посреди живота резко выделялась широкая складка; она была похожа на змею, жалившую своими укусами это стремившееся к наслаждению тело. На гладком животе и благородной покатости плеч матовый алебастр кожи оттенялся несколькими желтыми пятнами. То был след поцелуев слишком пылкого любовника, которого нельзя было больше забыть: времени. Внутренняя сторона рук была дряблой, и крупные жилы набухли от голубовато-фиолетовой крови, гнавшей эти часто опускавшиеся и все вновь поднимавшиеся руки: обвивайтесь вокруг новых шей! Кисти рук, когда-то освященные и завершенные прикосновением к вазам и бюстам, снова приобрели что-то почти детское; на высоте своей мудрости, к концу стольких упражнений, они свисали снова, неутоленные и беспомощные. Все тело раньше, во времена торжествующей жизни на тронах искусства, среди его жертвенников, было пышнее. Теперь оно становилось все худощавее; дряблое, истощенное и изнуренное горячечной страстью, оно после каждой любовной ночи таяло немного больше; и, едва прикрытый натянутой влажной кожей, каждый мускул, беспокойный и горячий, тянулся к мимолетной руке, обещавшей немного услады.
Другие матери писали просительные письма или сами приходили и приводили с собой сыновей и дочерей, преимущества которых выхваливали. В Caffe Turco элегантные молодые люди лгали друг другу о необыкновенной славе, добытой в постели герцогини Асси. Вечером в народном саду какой-нибудь полунагой оборванец, смывавший у фонтана копоть от работы, рассказывал товарищам сказку, в которой среди драгоценных камней и всевозможных яств сверкало ее имя. Ложась спать, она слышала под кроватью вздохи обожателей, подкупивших ее слуг. Молодые иностранцы представлялись ей; они приезжали из далеких стран в надежде понравиться ей. Быть отличенным ею давало право на счастье у женщин без всяких издержек и на выгодную женитьбу. Вся горячечная, кипучая любовная жизнь, полная странных утонченностей, остроумных выдумок и исстари известных возбуждений — все, что наполняло лихорадкой этот город наслаждений: горячие юноши, страстные матроны, продающиеся дети, умелые женщины — весь дымный, темный, мучительный огонь вырастал в светлое языческое пламя во дворце на Позилиппо.
Его высокая и длинная галерея с колоннами выходила на море. С открытых сверху мраморных стен ниспадали тяжелые темно-красные ткани: на их фоне выступало в своей красоте белое тело. Другие тела, цвета бронзы, выделялись на покровах из желтого шелка. Статуй в залах не было, не было их и в лоджиях и на садовых дорожках. Но всюду, рядом с большими цветами, пышно расцветало тело, сверкающее или матовое. Герцогиня желала видеть на всех ступеньках лестниц и у каждого фонтана гибкие движения молодых членов. Юноши и девушки распускались, как цветы, в ее близости, на солнце, морском ветре, среди плодов, и она была счастлива, что может видеть, как приливает кровь к этому теплому телу, и смотреть на нежную эластичную кожу, питающую его. Она говорила себе:
— Постигну ли я когда-нибудь вполне то, что растет вокруг меня, играет мускулами, выпрямляет суставы, изгибается и ширится? Из энтузиастки художественных произведений я превратилась в поклонницу человеческого тела. Ах! Художественные произведения не двигались, они отдавались и насыщали меня… Живая же красота растет, берет меня, продолжает расти, покоряет меня, все еще растет и будет ликовать в своей полноте лишь тогда, когда я буду истощена и закрою глаза!
Ее верный друг Дон Саверио приводил ей своих протеже. Он пояснял сам:
— Так как вы не позволяете мне, герцогиня, продавать вас другим, то я продаю их вам.
Он держал во всей стране агентов для поисков человеческого совершенства и уверял, что не боится никакого соперничества. Он отказался от своих прежних опасных средств для достижения власти и стал чем-то вроде мажордома на службе у герцогини. Он заведовал устройством ее празднеств.
Гости возлежали на галерее, за золотыми чашами, между краями которых расстилало свой бархатный покров вино, на пурпурных подушках в глубине широких мраморных скамей. На полу, на сверкающих квадратных плитах сбивались в красные лужи лепестки роз. Стройные ноги юношей скользили по ним. На упругих грудях Эмины и Фариды звенели тамбурины. Их маленькие ладони краснели от игры. Крупные плоды, лопавшиеся под пальцами гостей, бросали им в лицо свой сок. Множество девушек кружились между колоннами, оставляя на них свои прикосновения, точно венки. Их звали, требовали вина и поцелуев, открывали объятия и предлагали прохладные сиденья их разгоряченным телам.
Герцогиня сидела во внутреннем зале с мраморным полом. Было прохладно: из длинных тенистых коридоров врывался ветерок. У ее ног простиралась гладь большого бассейна.
И она стала разглядывать в текучем зеркале собственную наготу.
Это тело, никогда не рожавшее, было девственно в своей разрушающейся зрелости. Эти груди, маленькие и упругие, ежедневно окунали свои черно-голубые соски в цену новых наслаждений. Посреди живота резко выделялась широкая складка; она была похожа на змею, жалившую своими укусами это стремившееся к наслаждению тело. На гладком животе и благородной покатости плеч матовый алебастр кожи оттенялся несколькими желтыми пятнами. То был след поцелуев слишком пылкого любовника, которого нельзя было больше забыть: времени. Внутренняя сторона рук была дряблой, и крупные жилы набухли от голубовато-фиолетовой крови, гнавшей эти часто опускавшиеся и все вновь поднимавшиеся руки: обвивайтесь вокруг новых шей! Кисти рук, когда-то освященные и завершенные прикосновением к вазам и бюстам, снова приобрели что-то почти детское; на высоте своей мудрости, к концу стольких упражнений, они свисали снова, неутоленные и беспомощные. Все тело раньше, во времена торжествующей жизни на тронах искусства, среди его жертвенников, было пышнее. Теперь оно становилось все худощавее; дряблое, истощенное и изнуренное горячечной страстью, оно после каждой любовной ночи таяло немного больше; и, едва прикрытый натянутой влажной кожей, каждый мускул, беспокойный и горячий, тянулся к мимолетной руке, обещавшей немного услады.