На глазах у него выступили слезы, и он звучно поцеловал государственного мужа в обе щеки. Эмина и Фарида бурно сделали то же самое; Фатма последовала их примеру, мягко и благодарно. Но Рущук не сводил глаз с высокой Мелек; она безучастно стояла в стороне, поводя черными глазами. Герцогиня сказала, легкомысленно смеясь и положив руку на плечо Мелек:
   — Дай ему поцеловать руку, Мелек! Он верующая натура, он охотно преклоняет колена перед такими простыми божествами, как ты.
   Мелек, не понимая, протянула руку. Рущук припал к ней жадными губами.
   — Это тоже моя жена, — объявил, подмигивая, паша. — Ты хочешь ее? Ты ее получишь. Ведь я всем обязан тебе. Дай мне только полмиллиона, и она твоя. Разве я могу в чем-нибудь отказать тебе? С моей собственной женой ты можешь за какие-нибудь полмиллиона делать, что хочешь: но только это, ты понимаешь. Потом ты отдашь мне ее обратно, иначе она была бы несчастна, она очень любит меня… Скажи, ты согласен?
   — Как он может не быть согласен? — сказала герцогиня. — Правда, он мог бы легко сдержаться, но он так богат. К чему отказывать в радости себе и другим?
   И она ушла танцевать и долго еще смеялась открытыми, влажными губами, поднося лорнет к глазам.
   Рущук, позеленев, вытирал лоб своим надушенным платком.
   — Не глуп ли я, — бормотал он. — В моем опасном положении не делают таких глупостей. Но сегодня ночью все теряют рассудок, даже я. С этим ничего не поделаешь. И во всем виновата эта герцогиня!
   Он тревожно оглянулся; она кружилась далеко от него.
   — Но полмиллиона! Меня следовало бы высечь!..
   Он хотел вскочить, но в эту минуту Мелек подняла одну из своих мощных рук, чтобы откинуть волосы со лба, — и Рущук сдался.
   — Ну? — поддразнивая, спросил паша, тяжело ворочая языком. — Дай мне полмиллиона, и ты тотчас же сможешь делать с моей женой, что хочешь. Но только это, — с пьяным упрямством повторил он.
   — Пэ! — произнес Рущук. Он положил руку на ручки кресла и попытался принять безучастный вид. — Пришли мне твою жену, чтобы покончить с этим и чтобы я не слышал больше твоей надоедливой фразы. Ведь ты пьян… Нет, нет! — вдруг крикнул он в страхе, растопырив пальцы. — Уйди от меня! Если я захочу твою жену, я дам тебе знать. Если я делаю какое-нибудь дело, то делаю. Если я не делаю его, то это мое дело. Иди-ка отсюда!
   — Ты позовешь меня обратно, — икая, сказал паша и, пошатываясь, двинулся дальше. — Ты получишь ее за полмиллиона. В чем я мог бы отказать тебе? Можешь делать с нею, что хочешь. Но только это!
 
 
   Рущуку и паше завидовали: они удовлетворяли свои желания, громко выражали их, требовали больших сумм, бранились. Каждому хотелось подражать им. Было сброшено еще несколько цепей. Парочки разгорячились еще больше. Там и сям обменивались колкостями.
   Винон Кукуру за лавровым кустом позволила прекрасному маркизу Тронтола поцеловать себя в затылок. Ее сестра Лилиан, проходя мимо, раздвинула ветви и сказала:
   — Не стесняйтесь, Феличе, не стоит. То, что вы делаете с этой дамой, не идет в счет.
   — Почему? — невинно спросила Винон.
   — Потому, что это делают с ней слишком многие.
   — Право, маркиз, я думаю, что она ревнует. Кстати, ведь мы еще не поздоровались. Дай мне руку.
   Лилиан выпустила ветви.
   — Вы видите, Тронтола. Разве не печально, что сестры даже не здороваются друг с другом? Можно ненавидеть друг друга — я ничего не имею против этого, но здороваться все-таки следовало бы. Впрочем, я не питаю к Лилиан ненависти, ведь она нисколько не выше меня…
   Лилиан вдруг очутилась за кустом, возле них.
   — Я не выше тебя? Я настолько же выше тебя, насколько чистая совесть выше нечистой…
   — Это красиво сказано.
   Сестры мерили друг друга взглядами. Лилиан стояла, выпрямившись, в своем металлически сверкающем платье, точно в потоке кинжалов. Винон мягко лежала в своем красном шелку, выставляя покрытую кружевами грудь; лицо ее отливало молочным блеском, точно опал.
   — Это настолько же красивее, — заявила Лилиан, — насколько свободная артистическая жизнь красивее тайных пороков.
   — О, какие громкие слова! — мягко сказала Винон. — И прежде всего не тот стоит выше, кто впадает в гнев… Вы знаете книгу моей сестры, маркиз?
   Тронтола попробовал перевести разговор на другую тему.
   — Великолепная книга, княжна. Она написана для знатоков. У вас талант делать вещи литературно возможными…
   — О, тут дело не в таланте, — вставила Винон.
   — Нет, потому что у тебя его нет, — пояснила Лилиан.
   — От меня его и не требуют. Талант хорош для того, кто не умеет пробиться, как личность… Ты после своего бегства из Рима написала памфлет на римское общество. В нем есть все, что знают и о чем не говорят: живущие на содержании мужчины, проданные женщины, высокопоставленные шулера, побочные доходы сановников, полиция на службе у частных страстей, прикрытые преступления и противоествественные любовные истории, — вся гамма.
   Тронтола заметил тоном знатока:
   — Ваша сестра красивым жестам швырнула все это в лицо обществу.
   — Возможно. Но согласитесь, что женщина, которая печатает такие вещи, не играет роли сильнейшей. Она мстит. Общество ранило ее, она же не может сделать обществу ничего: ей можно и не верить, так как она ведь мстит… Чего только она не рассказала о Тамбурини; это не помешает ему в один прекрасный день стать епископом Неаполя. Она бессильна; ей не остается ничего другого, как презирать нас. Вы находите это таким достойным удивления?
   Тронтола воскликнул в растущем смущении:
   — Ваша сестра живет в прекрасном одиночестве!
   — В прекрасном одиночестве! — подтвердила Лилиан. И она опять повторила то, в чем тысячу раз ее уверяла ее гордость:
   — Стоя на сцене нагая и залитая светом, я поднимаю ослепительный, победоносный протест против всего лицемерия моей касты, против всей грязи и ненависти к телу.
   — И подумать, что другие при этом просто забавляются, — заметила Винон.
   — Почему ты отняла у меня Жана Гиньоль?
   — Вот он, главный вопрос во всей этой сцене.
   — Я отвечу тебе. Потому, что ты хотела отомстить за то, что я жила, что я осмелилась жить, а ты не осмеливалась. И потому, что ты унаследовала ненависть нашей матери, которая ненавидела меня за все богатые постели, в которые я не позволила положить себя. И ненависть всего общества, которое завидует мне за мужество моей жизни. И потому, что ты сама принуждена подолгу страдать от желаний, которые я быстро утоляю, и принуждена лицемерить! О! Весь тайный стыд женщины с добрым именем! Вы видели, Тронтола…
   Тронтола сделал безнадежный жест.
   — …как коварно она обошлась с маленьким русским, который чуть не плакал. Она так рада, что не хочет его. Ее желания для нее пытка… Но потом над бедной Винон наклоняетесь вы, маркиз, и в это мгновение она не спокойна, бедная Винон, — совсем не спокойна!
   Тронтола польщенным жестом отклонил от себя эту честь.
   — И все-таки она должна держать себя спокойно, именно теперь, накануне ее представления ко двору! Она будет представлена вместе со своим мужем. Наконец-то, ей прощают мое существование: какое торжество! А интриги, понадобившиеся, чтобы добиться этого, а поцелуи и укусы в темноте, а отречение от последней гордости, а скука, а грязь в душе… Грязь — о, если бы мне дали миллионы и царские почести — я говорю это от всего сердца, — я не хотела бы ни минуты дышать тем воздухом, которым дышишь ты!
   — Ты кончила декламировать? — презрительно осведомилась Винон. — Я охотно верю, что ты отказываешься следовать моему примеру. Прежде всего потому, что ты не можешь. Ты хотела бы знать, почему я отняла у тебя Жана Гиньоль? Потому что я любила его.
   — Ты обманываешь его.
   — Я его не обманывала.
   — Что же это доказывает?
   — Потому что ты не любишь ни его, ни кого-либо другого. Твое прекрасное одиночество, — позволь это сказать тебе, — порождение холодности и себялюбия.
   — Потому что я не хотела позволить maman и всему обществу злоупотреблять собой?
   — О, вечно все общество. Если бы ты в самом деле хотела бороться с ним! Я делаю это.
   — Ты!
   — Я! Кто сказал тебе, что я менее одинока, чем ты? Я прокладываю в обществе дорогу себе и своим желаниям. Оно спускает мне многое, потому что чувствует, что я показала бы когти. О, я не написала бы книги и не доставила бы свету безвредного зрелища!
   Винон уже не лежала спокойно, как прежде, она сильно разгорячилась. Тронтола вертелся между ними, чувствуя себя неловко, но в то же время возбужденный этим взрывом женских темпераментов.
   — Я писала бы анонимные письма и наносила бы раны своим беззащитным врагам, нисколько не компрометируя себя.
   — Фуй! — сказала Лилиан.
   Винон пожала своими белыми плечами.
   — И ты не задыхаешься от всего этого притворства? — с отвращением и интересом спросила ее сестра.
   — Нисколько. Ведь я высказываюсь теперь, и притом совершенно непринужденно. Я скажу вам еще больше: в ближайшем времени я буду представлена их величествам, а между тем, не говоря о любовниках, которые не идут в счет, у меня имеются две настоящие связи — одна из них с сыном дамы, которая представит меня.
   Винон страстно наслаждалась своими собственными признаниями, она опьянялась своей опасной игрой.
   — Я спокойно рассказываю это вам, Тронтола и Лилиан, друзья мои. Если вы расскажете об этом кому-нибудь, вам никто не поверит. Сегодня ночью говорится и делается многое, о чем завтра никто не захочет знать.
   — Как я презираю тебя! — воскликнула Лилиан от глубины души.
   — Я уже объяснила тебе, что презрение — единственное, что остается тебе. Все остальное ты прогадала. Только я — истинная княжна Кукуру — та, которая добилась представления своей семьи ко двору и которая вышла замуж за знаменитого Жана Гиньоль. Моя сестра только дала ему соблазнить себя, и он довольствовался ею лишь до тех пор, пока был богемой… Теперь она осталась одна в своей слабости.
   — Я сильна! — возмущенно крикнула Лилиан.
   — Ты слаба, это ясно. Когда кто-нибудь не в состоянии проложить в свете дорогу своим страстям или желаниям, он возмущается, бежит в пустыню, сыплет проклятиями, громит лицемерие. Как легко такое свободомыслие! Она обладала им, маркиз, уже тогда, когда лежала в постели Тамбурини. Maman однажды хотела для разнообразия положить ее в постель Рафаэля Календера. Какие потоки возмущения излились тогда на бедную maman! И все-таки в конце концов эта гордая душа покорилась — я предсказала это ей сейчас же. Теперь Календер не то, что ее любовник, но ее сводник, — да, маркиз, вам придется примириться с этим словом! Вы видите, вот он, этот маленький лысый еврей, ведет переговоры с лордом Темпелем, которому он доходит до груди. К четырем или половине пятого утра они сойдутся в цене. Ведь недоступность белоснежной Лилиан сильно нарушается одним: ее неограниченной потребностью в деньгах. О, ей необходимо быть одетой богаче, чем самая богатая из тех, кого она презирает. И она с непрерывным возмущением отдается всем мужчинам, которые были бы слишком гадки для меня — для меня, лицемерки.
   — Она кончила, она выплюнула всю грязь, — сказала Лилиан, переводя дыхание, и обернулась к Тронтола. Но он исчез, очень недовольный Лилиан. Он думал, что они поладили друг с другом; в ту же минуту, быть может, потому, что он поцеловал затылок Винон, она позволила Календеру продать, себя Темпелю. Он нашел, что она чересчур поспешна в своих решениях. Она напрасно искала его и казалась разочарованной. Винон догадалась о том, что произошло, и расхохоталась. После этого сестры заметили, что воспользовались совместным пребыванием с третьим, чтобы высказать друг другу то, что думали одна о другой. Они удивились: это совсем не входило в их намерения. Оставшись одни, они подумали о том, что можно было бы сделать еще, ничего не нашли и последним взглядом дали понять друг другу, как каждая из них рада, что она не такова, как другая. Затем они разошлись.
 
 
   Между тем герцогиня все танцевала. Она переходила из рук в руки; ей чудилось, что она скользит все дальше, точно входит в глубь сверкающих стенных зеркал, где празднество с гулом безбрежно разливалось по красным, трепещущим теплом странам, — и всюду, во всем этом гуле, шумела, точно мягкие, тяжелые шелковые знамена на южном ветре, ее собственная кровь.
   Раз ей показалось, что ее кавалер исчез. Ей казалось, что она носится по залу одна, отрешившись от всего. Она откинула голову назад, почти закрыла в своем неистовстве глаза, а руки, белизны и благородства линий которых не скрывал глаз, слегка подняла. Из разреза платья выглядывала нога. На кончиках пальцев, став выше, она неслась, не зная куда, в объятиях бога. Такой она увидела себя в зеркале и улыбнулась воспоминанию: вакханке, которой она была в течение одной ночи, когда-то, в ранней юности, в год войны в Париже на балу в Опере. Та ранняя и непонятная маска была предвосхищенным отражением того, что теперь стало действительностью… «Но действительность ли это теперь? Где мое я? На том месте, где я стою в это мгновение, или в том воспоминании, или там, в зеркале — в какой маске и в какой Грезе?»
   Она трепетала от каждого желания, которое вспыхивало где-либо в зале; каждый взрыв сладострастия, в котором извивалось чье-либо тело, вырывал стон из ее груди. Она приходила в ярость вместе с возмущенной Лилиан, она наслаждалась вместе с победителем доном Саверио и разделяла его милостивые и сильные желания. Она переживала вместе с бедным королем Фили его жалкий порыв и со всеми молодыми людьми вокруг себя невыразимую, готовую на смерть, тоску их по ее объятиям и устам. Несколько капель горечи из мучимой плоти Рущука проникло в нее, и все томление утопавшего в блаженстве тела дивной графини Парадизи.
   В зале говорили о сцене между Лилиан и Винон. Нескольких слышавших повторяли отрывки из нее, Тронтола услужливо дополнял. Он рассказал и герцогине. Она встретилась с Винон у колонны, под терракотовым сатиром, игравшим на волынке и ударявшим в цимбалы, и сказала:
   — Я люблю вашу сестру, Винон. Но вами я восхищаюсь: вы знаете, что значит наслаждаться! Все должно служить вашему наслаждению, даже немилость света. Я понимаю вас!
   — Не правда ли, герцогиня? Я думаю, мне не хотелось бы наслаждения, если бы оно не требовало столько лицемерия.
   — Что вышло из вас, беззаботной девочки! Великая любовница… А любовницы, как вы и я, скорее добиваются наслаждения, чем возмущенные фанатики свободы, как Лилиан и я… Вы знаете, что я собираюсь стать королевой?
   — Вы пугаете меня, герцогиня. Сможете ли вы тогда милостиво забыть то, что узнали обо мне сегодня?
   — Я попрошу вас стать любовницей моего мужа. Это облегчило бы мою задачу… Это в том случае, если я вступлю на престол Далмации в качестве супруги Фили. У меня есть выбор: я могу это сделать также в качестве возлюбленной Рущука. Что вы советуете мне?
   — Связь с Рущуком. Мне власть не доставила бы удовольствия, если бы она была законной и не требовала борьбы и интриг.
   — Пожалуй. Я была бы коронованной куртизанкой. То, чего я не добилась революцией, я получила бы, играя, в спальне.
   Она наслаждалась этим представлением, она влюбилась в него. Винон засмеялась. Она небрежно протянула два пальца по направлению к Тронтола: он бросился к ней. В то же время она сказала:
   — Герцогиня, мой муж.
   И Жан Гиньоль низко поклонился.
 
 
   У него было лицо кроткого фавна, с большим мясистым носом, поставленным немного криво. В темно-каштановой бороде поблескивали рыжеватые нити. Светлые брови изумленно изгибались под плоско лежавшими волосами, а солнечные карие глаза смеялись. Его трудно было понять; он казался то застенчивым, то очень самоуверенным, то шутливым, то тоскующим, то наглым, то беспомощным.
   — Здесь слишком жарко, — сказала она ему, — пойдемте подышим свежим воздухом.
   Они прислонились в соседнем зале к открытому окну и несколько минут стояли молча. Дул северный ветер; сильный порыв его заставил вздрогнуть обоих. Герцогиня обернулась и заметила, что они одни. Жан Гиньоль не отрывал от нее взгляда; его дерзость показалась ей ребяческой.
   — Мы можем пойти дальше, — сказала она. — Здесь столько места…
   — Все, что вы хотите, герцогиня, — немного хрипло сказал он. — Только не тосковать по вас!
   Она смутилась, — так искренно это звучало.
   — Разве это так плохо? — почти томно ответила она. Он набросил на нее пуховую накидку и при этом коснулся пальцами ее плеча. Она закуталась в нее, озябшая и возбужденная. Потом бросила взгляд на бальный зал, из которого вырывался свет, точно сияющее фосфорное облако. Со всех сторон манили блуждающие огоньки. Ряд зал, по которым она проходила с поэтом, среди снопов света лежал почти сумрачный от одиночества. Герцогиня чувствовала, как судорога навеянного танцами сладострастия разрешается, уходит от нее, возвращается в тот очаг пламени. Она устала. Ее сердце, раньше бившееся с безумной быстротой, билось теперь очень медленно. В затылке и в темени она ощущала болезненное раздражение тайного возбуждения, подстерегавшего под видимой сонливостью. Ночь будет бессонной, она знала это заранее. И ей хотелось дать успокоить себя. Хотелось любить. Ее томило сладкое желание слышать серьезные, нежные слова, положить руки на склоненные перед ней плечи и позволить обожать себя.
   — Разве это так плохо?
   И она улыбнулась ему, подняв полные белые плечи.
   — Это ужасно, — решительно объявил он, наморщив лоб.
   — Но почему? — спросила она, искренне огорченная. — Какой яд я могла бы влить в жилы того, кто полюбил бы меня? Вы думаете, что я зла?
   — Напротив, — нехотя сказал он, коротко качнув головой.
   — Но я не знаю, кого вы могли бы любить. Ни один человек не в состоянии заставить вас полюбить себя.
   — Это совсем не так трудно, — медленно, мечтательно сказала она.
   Он становился все сдержаннее.
   — Быть может, вы все-таки любите кого-нибудь… кого нет здесь и…
   — И?
   — И кто вполне понимает вас?
   Она очнулась и с улыбкой подумал о Нино. Что понимал Нино? Но он любил ее. Она сказала:
   — Я требую только мужества.
   И ее улыбка стала совсем загадочной, немного легкомысленной, немного мечтательной: он не мог понять ее. Вдруг он спросил:
   — Я вас кажусь очень глупым?
   Она звонко рассмеялась.
   — Я только всегда удивляюсь, когда тот, кто пишет циничные книги, в жизни оказывается таким невинным.
   Его большой нос казался очень пристыженным.
   — Только не обижайтесь, вы от этого нисколько не проигрываете. Это даже гораздо оригинальнее. Две молодых княжны чуть не дерутся из-за вас — право, когда я говорила с Лилиан, одно мгновение я видела по глазам Винон, что она не может больше выдержать; затем она занялась маркизом Тронтола. Вы же бродите по залам, немного рассеянный, и наконец развлекаете в углу старую даму.
   — И это вы видели? А вы казались такой увлеченной.
   — О, быть может, я всегда только кажусь… Но мы говорили о вас. Можно быть откровенной? Когда видишь вас, как-то не верится в вашу жизнь. Вы увезли одну княжну и женились на другой. Кроме того, вы тот человек, который в Европе, где никто больше не читает стихов, произвел стихами такой фурор, как другие…
   — Биржевыми аферами или скандальными процессами — именно такой. Но вникните в мои стихи! Их язычество не только в невинном отсутствии стыда. Они языческие еще и потому, что отливают жизнь, великую жизнь и всех ее богов, в благоговейную форму, потому что в ветре, в солнце и в эхе заставляют предчувствовать некоего, кто стоит за ними, и потому что они дают понять, что этот некто — мы сами; потому что они прославляют нас и могучую землю, каждому из наших переживаний сообщают красивый лик и оставляют каждому из наших ощущений его собственное тело, его здоровое тело… Я очень велик, герцогиня, — я, давший выражение этому язычеству: ибо моими устами говорит эпоха, дивная, еще очень тревожная, только стремящаяся к оздоровлению эпоха Возрождения, к которой мы принадлежим. Избранные, в которых эпоха чувствует себя, чувствуют и меня: вы, герцогиня, прежде всех. Массы, встретившие меня вихрем одобрений и возмущения и расхватавшие сотни изданий, — они приветствуют или осыпают бранью во мне обыкновенного сквернослова.
   Он прервал себя и спросил:
   — Вам не скучно слушать все это?
   Она не ответила. Он горячо и со вздохом сказал:
   — Простите, мой вопрос был обиден. Если бы вы знали, мне все становится ясным с опозданием на две секунды… Теперь я перейду к княжнам и скажу вам то, что вы уже знаете; что я не соблазнитель и не struggler for life. Я сам не знаю, как все это могло случиться со мной. Я переживаю от всего только отражение. Я стою у бассейна между двумя статуями. Одна погружена в созерцание самой себя и прислушивается к себе, другая вглядывается в мир. Обе отражаются в бассейне, и я разглядываю их в воде, где они немного туманнее, немного чище, немного загадочнее.
   — Вы сочиняете свою жизнь?
   — Да… Многое, конечно, действительность. Так, я думаю, что Винон любит меня. Я твердо верю, что она любит только меня и что ее кокетство обманывает лишь других, но не меня.
   Это он сказал очень гордо. Герцогиня нашла его трогательным.
   — Напротив, Лилиан, — продолжал он, — холодна. Я никогда не воображал, что составляю что-нибудь для нее. Но я хотел пережить все это из-за красивого стиха! Я увез ее — о, я буду искренен — потому что она была княжна и прекрасна, и в своем несчастье доступна мне. Мы, мужчины, жалки, мы осмеливаемся взять только то, что доступно… Когда она стала моей, я мало-помалу заметил, что она моя жена. Она была мятежницей, она восстала против света, навязавшего ей Тамбурини. Я был бродягой, полным бессознательной, прекрасной ненависти! Она имела за собой позор и бегство и освободилась от всяких моральных обязательств: она обманывала и меня самым непристойным образом — словом, она была вне вопросов морали, как и я, потому что я мог рассказать о себе самые постыдные вещи. Ах! Мы были предназначены друг для друга. Она, возмущенная, чувствовала мои еще едва слышные стихи. Она была княжна и бедна, я был беден и поэт.
   — Вы любите ее еще!
   — А потом, когда Винон отняла меня у нее, и она стала совсем одинокой — ее книга, эта чудесная книга, которую она швырнула, как красивую, толстую, пятнистую змею, в лицо свету, так решительно, так безбоязненно, так свободно…
   — Вы еще любите ее! — повторила герцогиня, восхищенная.
   Он опомнился и весь съежился:
   — Нет. Ведь она презирает меня.
   — Но вы, вы!
   — Вы слышите, меня презирают… Я как ребенок, я принадлежу тому, кто хорошо обращается со мной. Поэтому я остаюсь с Винон; она милая девочка. Когда я вижу Лилиан — она даже не избегает меня, — она так горда, она такая артистка! — мне хочется только плакать при мысли о том, какой я буржуа!
   — Значит, вы любите ее.
   — Люблю ли я вас самое, герцогиня? Это было бы гораздо интереснее. Ах! Тогда я должен был бы не только пасть духом оттого, что я буржуа. Тогда я мог бы спокойно повеситься, потому что я не дон Жуан и не Риенцо, не художественное произведение и не великий художник, не Иисус, не белокурое дитя, не старый клоун, не Гелиогабал, не Пук, не дон Саверио и даже не всегда Жан Гиньоль… А все это герцогиня, все это нужно вам!
   Она остановилась в изумлении. Это было в длинной зеркальной галерее, среди золота и хрусталя, и она слышала, как замирали их шаги. В зеркале она видела подвижное, гримасничающее лицо своего спутника, его шутливую грусть — и видела, что он дрожал от тайного желания высказать ей в безобидной форме вещи, с которыми носился уже давно, которые взвешивал и закруглял в своем уме. Он увидел в зеркале ее улыбку и сознался.
   — К чему хитрить! Я сдаюсь. Да, герцогиня, я интересуюсь вами уже много лет. Я читал светскую хронику, слушал все, что говорили о вас, разгадывал и дополнял… Да, я один из тех, кому вы дали материал для грез: я один из многих. Такая женщина, как вы, становится для молодого человека в пустыне суетливого города и чердачной комнаты спутницей жизни. В газете он иногда встречает ваше имя; оно написано для него золотыми буквами, и его мечта преследует ваши золотые следы до сказочного берега, уносится за вами в пышные, утопающие в цветах, шумящие от наслаждений города, на упоенные любовью моря или к старым, могучим творениям, в среду одухотворенных, все понимающих людей, которых юношами мы представляем себе живущими где-то в мире и в несуществовании которых убеждаемся лишь мало-помалу, с трудом…
   — Я была вашей музой? — спросила она. — Вы хотите польстить мне, но вы не знаете…
   — О, польстить! К чему льстить, когда сам слишком самоуверен, чтобы желать хорошего суждения о себе!.. В образе вашем, герцогиня, мне в течение десяти — двенадцати лет представлялись мои юные язычницы, мои хрупкие танагрские фигурки — уже тогда, когда они еще неизвестные стояли в моей мансарде. Я знал о вас, как о великой поборнице свободы. Потом в один прекрасный день вы стали фантастической искательницей красоты. Затем вы превратились в жрицу любви, которая стонет и вскрикивает в моих книгах, и которой я обязан своей славой.
   Он продекламировал это глубоко серьезным тоном, с торжественными жестами.
   — Теперь я ежедневно смотрю на ваше лицо и ежедневно нахожу новое. Вы очень добры, вы фривольны, вы то жестоки и небрежны, то задорны, то полны чистого веселья, то мягки до грусти.