— Да, да. Самая гордая дама интернационального общества и, смею сказать, бывалый светский человек — и что стало с нами обоими? Вы видите, что все напрасно. Судьба берет нас за руку и вертит кругом; что нам за дело до того, что происходит за нашими плечами? Кораблекрушение выбрасывает нас нагими на новый берег: мы получаем другое платье, а иногда и никакого; такова вся жизнь.
   — В этот момент я готова этому поверить.
   — Я верю этому уже в течение трех лет… Выпьемте теперь по стакану молока. Потом мы посмотрим, не проснулись ли мои дамы.
   Они вошли в квадратную галерею; дом, поднимавшийся этажом выше, помещался в ней, точно в лопнувшем стручке. Во дворе павлин огромным хвостом подметал мостовую. Он подбежал к своему хозяину, забавно изгибая шею с золотисто-синим отливом. Султан на его голове покачивался. Он вспорхнул за ними по отлогой лестнице.
   В комнате, в которую они вошли, стоял запах эссенций и пота спавших в ней женщин.
   — Madame Фатма, вы знаете меня? — спросила герцогиня.
   Фатма тяжело заковыляла к ней. Она изумленно раскрыла детские глаза под накрашенными веками. Она стала гораздо полнее Ее желтоватый пеньюар был расстегнут, под ним виднелась шелковая зеленая рубашка. Она поднялась на цыпочки и приблизила свое лицо к лицу гостьи. Ее дыхание отдавало сильнее прежнего сладким табаком и решительнее — чесноком.
   — Нет, — искренне созналась она.
   — Подумай, — отечески приказал паша. — Ты встречалась с этой дамой в Заре лет… лет пятнадцать тому назад.
   — Герцогиня Асси? — недоверчиво, с заблестевшими глазами, прошептала Фатма.
   — Но кто же заколдовал вас? Вы не постарели, нисколько — но вы стали совсем другой. Мне кажется, теперь я знаю вас лучше, чем прежде…
   — В самом деле?
   — И я совсем не удивляюсь, что вы вдруг очутились у нас Тогда, в Заре, я удивлялась, когда вы приходили. Я даже немного робела перед вами. Вы были чем-то совершенно незнакомым. Никогда в то время вы не бросались так на подушки.
   Герцогиня покоилась на двух больших, голубовато-серебряных подушках. Напротив нее на кучу зеленых, с лиловыми цветами, опиралась, почти стоя, высокая, совершенно нагая женщина. Она была менее жирна, чем Фатма, но шире ее, и тело у нее было более плотное. Ее маленькие крепкие груди, широкий, без складок, Живот и бедра, сомкнутые, в мощную массу животной жизни, высоко и медленно вздымались. Неподвижные глаза блестели под грудой черных волос. Они сводом возвышались над низким лбом и тяжелой массой лежали на затылке. Руки были вытянуты по краям подушек и унизаны широкими браслетами, соскальзывавшими на кисти с крупными пальцами. С диадемы свешивалось покрывало; оно, колеблясь, окружало прическу, спускалось вдоль руки, и, описав дугу, падало на колени; прозрачное, как воздух, дрожало оно над слабо блестевшей слоновой костью этого тела. Легкая тень ложилась на бока и сгущалась под мышками.
   — Это Мелек, — пояснил Измаил-Ибн-паша. — Моя вторая жена. Третья и четвертая находятся рядом.
   Он поднял портьеру из тростника и бус и положил край ее на табурет. Вторая комната была, благодаря полузакрытым ставням, полна зеленого света, а на пороге лежал вчерашний красавец-флейтист, нагой как Мелек; он лежал на боку, подложив руку под голову. Фатма, паша и герцогиня молча смотрели на него; в это время мимо них важно прошел павлин. Он взобрался на спящего, повертел блестящей шеей и спорхнул с другой стороны на пол, в зеленый свет, под шелест своего пестрого хвоста, медленно скользнувшего по узкому, светлому колену юноши.
   В то же время из глубины комнаты быстро и грациозно вышла молодая дама в изящном белом летнем костюме, с соломенной шляпой в руке. Она осторожно, подняв юбки, обошла птицу и нагое тело.
   — Вот, герцогиня, это Эмина, — сказал паша.
   «Ах, — подумала герцогиня, — это та красивая длинноволосая девушка в венке из роз, которая так безудержно танцевала».
   Эмина бросила на Мелек и Фатму торжествующий взгляд.
   — Вы наги или плохо одеты. Я же была на посту, и я одета.
   Измаил-Ибн-паша шарил по всем углам.
   — Где же Фарида?
   Эмма пожала плечами. Фатма объявила:
   — Где же она может быть? Там, где ей весело. Она опять не ночевала дома.
   — А этот проклятый маленький неверный, который валяется без рубашки в твоей спальне, Эмина! — пробормотал старик. — Я даю вам слишком много свободы, женушки. Я слишком добр, герцогиня, — добродушный старый крестьянин. Что вы тут натворили? Не спит ли мальчик так, как будто никогда не собирается проснуться?
   — Это Мелек виновата, — уверяла Эмина. — Не я самая дурная.
   Мелек медленно ворочала своими эмалевыми глазами. Фатма прижалась к мужу, ероша ему бороду ручками.
   — Теперь ты видишь, кто у тебя лучшая жена. Твоя маленькая Фатма никогда не выходит из дому. Ей не нужно никого — ни мужчин, ни мальчиков, ни девушек, ей нужен только ты, мой славный толстяк.
   — Посмотрите, герцогиня, — торжественно сказал паша с навернувшимися на глаза слезами, — сколько странного и прекрасного скрывается в женской душе. Пока я был богат и запирал ее с сотней рабынь в своем гареме, она доставляла мне столько неприятностей, сколько только могла.
   — Самым страстным моим желанием было обмануть тебя в самом гареме, мой милый старичок, но это никак не удавалось… Мне еще до сих пор жаль.
   — Но теперь, — докончил паша, — когда она живет в простом крестьянском доме с открытыми окнами и дверьми и нравы в этой бесстыдной стране позволили бы ей все, — теперь она самая верная, самая любящая жена.
   Они были оба тронуты и ласково гладили друг друга.
   — Как же это случилось, паша, — спросила герцогиня, — что вы стали бедны?
   Все молчали. Вдруг у Мелек вырвался низкий звук. Эмина бойко заметила:
   — Но, Madame, это достояние всемирной истории. Он натворил таких же глупостей, как и вы сами.
   Фатма ревниво оттеснила ее в сторону.
   — Не как вы, прекрасная герцогиня. Он поступил гораздо — глупее.
   — Конечно, гораздо, гораздо глупее, — пробормотал Измаил-Ибн-паша и, обессиленный постыдными воспоминаниями, опустился на ковер.
   Фатма защебетала:
   — Он сам своими руками погубил себя. Он до тех пор швырялся своим счастьем, пока не случилась беда! Султан был так расположен к нему, что еще раз поручил ему управлять провинцией: а он ведь уже и в первый раз скопил порядочное состояние. Что же он делает? Вместо того, чтобы класть деньги в карман, он выбрасывает их. Он подкупает всех, он хочет, чтобы провинция восстала и отделилась от империи. Не должен ли был ваш пример, герцогиня, сделать его осторожнее? Все идет хорошо, пока не приезжает тайный доверенный султана с множеством золота и с полномочиями. Я предостерегаю Измаила-Ибн: «Позволь мне послать к нему рабыню; она приведет его с наступлением ночи ко мне в гарем. Я клянусь тебе, что он не сделает мне ничего. Я дам ему сонное питье и отрежу ему сонному голову. Или я отравлю его. Разве твоя мать, великая Зюлейка, не отравила множество мужчин?» «После того, как она насладилась ими», — ответил мне паша. И из ревности он оставляет своего врага в живых, пока тот сам не нападает на него. Тогда ему приходится бежать — ах, я как раз примеряла кружевную накидку, полученную из Парижа. Полюбуйтесь ею, вот она. Она, конечно, разорвана, ведь она была на мне во всех поездках — но как элегантна! Мой остальной гардероб должен был остаться там…
   Она заплакала. Измаил-Ибн-паша тяжело вздохнул.
   — Еще многое должно было остаться там: все мои поместья, все мои деньги, мои узорчатые ткани, амбары с зерном, которое я продавал только во время голода по очень высокой цене, и все мои мамелюки и весь мой гарем. Друзья поспешно продали его, на выручку я купил это скромное имение. Я-то, старый крестьянин, доволен — но мои четыре прекрасные супруги!
   — Мы счастливы, возлюбленный, когда счастлив ты! — воскликнули все трое. С порога скромно повторила четвертая:
   — Когда счастлив ты, возлюбленный!
   И еще одна красивая девушка в смятых юбках, с растрепанными локонами и жгучими глазами, покачивающейся, томной походкой скользнула в комнату и упала на подушки.
   — Так ты опять здесь, Фарида? — с легким упреком сказал паша.
   — Для тебя, — ответила она, — я охотно стала бы самой последней рабыней. Почему ты не продал тогда и меня: ты был бы гораздо богаче. Я просила тебя об этом.
   — И я просила тебя об этом, — воскликнула Эмина. Фатма топнула ногой.
   — Я просила раньше вас.
   Мелек издала низкий звук. Паша нагнулся к герцогине и прошептал:
   — Они не сознаются в правде, потому что боятся друг друга. Но в действительности каждая обнимала мои колени и молила меня продать трех остальных и взять с собой ее одну. Да, так сильно они любят меня!
   Он покачивался из стороны в сторону и сиял.
   Фарида выбежала из комнаты. Через пять минут она вернулась, еще непричесанная, но надушенная white rose, и принесла папиросы, чаши и стаканы. Чаши были не из ляпис-лазури, как когда-то, а из фаянса. Но в рахат-лукуме, размягченном водой, герцогиня узнала дивные «яства отдохновения», оставлявшие на языке, на котором они таяли, тихое предвкушение рая. Она подперла голову рукой и, лежа на своих блестящих, зеленых шелковых подушках, напоминавших ей далекие времена, слушала болтовню женщин и тихое воркованье павлина; она видела почтенную фигуру старика и нежные члены юноши и белые облака, поднимавшиеся из кальяна Мелек, — и все это покоилось на золотом фоне сказки. В окно заглядывала пронизанная солнцем гроздь; за окном совершал свою работу полдень. Мечтательная радость лежала в комнате на всем: на шелках и на телах.
   — У меня является искушение остаться здесь, — неожиданно сказала герцогиня. — Что, если бы у вас купили ваше имение?
   Наступила пауза.
   — Я не совсем понял, что вы сказали, герцогиня, — осторожно ответил паша.
   — Это не так трудно понять… О, вы останетесь здесь, вы и ваши четыре дамы. Мы будем жить все шестеро здесь в доме. Но за землю вам дадут деньги. Разве вам не было бы приятно опять иметь деньги?
   Паша долго покачивал головой; жены смотрели на него, затаив дыхание.
   — Я не стану отрицать этого, — наконец, объявил он. — Это было бы мне приятно. Я признаю также, что я, старый крестьянин, никогда ничего не понимал в сельском хозяйстве. Здесь имеются известные трудности, например, подати. Я привык брать их у других; теперь я должен сам платить их: я слишком стар для таких вещей.
   — Вот видите.
   — И у вас есть покупатель, герцогиня, который был бы согласен и способен исполнять здесь всю работу, в то время, как мы будем отдыхать?
   — Покупатель…
   Она вскочила, смеясь над собственным капризом, и подбежала к окну.
   — Вот он там развалился, наш покупатель! — воскликнула она.
   Женщины выглянули в окно; трое из них прибежали в одно мгновение, Мелек подошла не торопясь. Паша смотрел из-за ее плеча. Во дворе под одной из аркад, на солнце, лежал, свернувшись, пастух с гор. Его загорелое лицо выглядывало из облезлых черноватых шкур, точно из дряблого меха. Он сурово и неподвижно смотрел вверх: там смеялось шесть лиц. Женщины кричали от удовольствия, откусывая широкими белыми зубами ягоды с виноградной кисти у окна. Острый язычок Фариды целовал сквозь прозрачный рукав руку герцогини, скользя по ней все выше, до самого плеча. Мелек сзади прижимала ее к своим твердым маленьким грудям.
   Вдруг раздался свирепый визг павлина. Шум разбудил юношу, и он столкнул птицу. Он встал, и, приложив одну руку к заспанным глазам, в другой держа флейту, подошел к ним, — золотистый, мягкий, влекущий и томный. Женщины перестали смеяться. Он опустил глаза, заметив свою наготу. Чтобы оправиться от смущения, он поднес флейту к губам. Они слушали его. Затем они дали ему пирожных: ему и павлину.
 
 
   Когда женщины объяснили дикому козьему пастуху, что это поместье, на котором он последние двадцать четыре часа жил объедками — его собственное, он оскалил зубы. Мало-помалу он понял, что над ним не смеются. Он куда-то побежал и вернулся с тележкой, полной винограда.
   — Это я взял себе! — ухмыляясь пояснил он герцогине. — Теперь оно, значит, мое по праву.
   Он напряженно осмотрелся и сейчас же набросился на нескольких парней, стоявших без дела.
   — Сейчас за работу!
   Праздничной беспечности в поместье Измаила-Ибн-паши пришел конец. Алчный варвар завладел мягкими людьми золотого века. Они безропотно подчинились ему; он, как патриархальный деспот, выказал себя очень милостивым по отношению ко всем женщинам, а также к красивым парням. Он жил среди них, в грубом холщовом костюме, немного смягчившийся, полный сурового добродушия, вечно распевая грубые песни. Он делал вместе с ними лепешки из поленты, пек их над углями на плоском камне и глотал горячими, как огонь. Он готовил им похлебку с цикорием и луком. Те, которых он заставлял любить себя, не получали ничего лучшего.
   Герцогиня часто ходила с ним в поле. Его худая, точно вылитая из стали, фигура нагибалась и поднималась вместе с ударами заступа. За коричневой нивой по волнистому холму, на вспаханных террасах, поднимались тихие, как тени, масличные деревья. Их корни, точно с трудом двигавшиеся ноги, тащили вверх тяжесть масла, в котором утопал склон. Они были красотой и богатством этой страны!.. Сладострастие столь тяжелого плодородия совершенно размягчило и обессилило их. У их корней, под застоявшейся водой, образовались очаги гниения. Насекомое с желтой головкой, воевавшее с ними, проникало в их плоды и оставляло в них свои яйца. Железо садовода выдалбливало их ствол — но они хрупкими извивами поднимали его зияющие пустые стены к свету. Пепельная зелень их глав покоилась в нем, серебристо улыбаясь, как уже тысячу лет, — и улыбаясь, не склоняясь ни перед чем, кроме холода, они свершали чудо новых урожаев.
   Она часто отдыхала в тени. Подле нее, в дроке, круглились большие свежие арбузы с красными трещинами; ей стоило только протянуть руку, и сок капал на нее. Мимо нее тихо бежал ручей. Наверху, над заборами, в длинные беседки из виноградных лоз спускалась темнота. Листья вплетали в нее светлые узоры. По ту сторону в гибкой синеве высились прозрачные горы. Герцогиня отдыхала, полураздетая, опустив ногу в воду. К ее обнаженному локтю прижимался ягненок. Медленными, неровными шагами проходили мимо нее, поодиночке или парами, старые овцы и бараны с головами, точно вышедшими из мифов. За ней с треском бросались в заросль козы. Старый козел, фантастически скаля зубы, вытягивал свою костлявую голову. Вдыхая острый запах, исходивший от животных и трав, она думала:
   «Я точно ослиная шкура, прежде чем ее нашел принц. Не спустилась ли я, как она, чтобы уйти от мучений любви, с террас моей виллы, в лунный свет, не видя цели пред собой? Мне кажется, что в ту ночь меня увез сюда в тележке баран. Ах! Ходить по грязи, научиться переносить солнце, сидеть босой и глядеть на свое отражение в воде: — сегодня я не хочу ничего другого. Те бронзовые фигуры, между солнцем и нивой, которыми я когда-то наслаждалась в Далмации и Риме, как грезами, а в Венеции, как картинами — теперь я замешалась в их толпу, жаждущая, и нетребовательная. Я устала — и в грубой любви этого животного-полубога я отдыхаю от нечеловеческой мечтательности стольких лет, от их невыразимой возвышенности, от их страстей, которые кончались так горько, и от всего, что далеко от природы. Теперь я тихо лежу в траве и хочу только, чтобы она закрыла меня всю и чтобы я чувствовала уже, погребенная, в своей груди движение соков этой земли».
   Потом герцогиня и крестьянин бок о бок возвращались домой по темнеющей равнине. Вечернее зарево, точно закоптелое, прорывалось сквозь сумеречную дымку. Наверху расплывалось и расползалось пурпурное облако. Все вокруг трепетало от страха перед ночью. Масличные деревья своими искаженными тенями устремлялись вперед; они убегали, откинув назад верхушки, точно седые волосы: но не могли ни упасть, ни убежать. Далекий, чуткий мрак окутывал путника своей пеленой. Он поднимал его, он делал легче его мысли и чувства. Они вступали на длинную деревенскую улицу. Направо и налево, до самых нив, тянулись мрачные дворы. Вдали виднелся манящий огонек, одинокий, затерянный в обширной равнине. Они добирались до него наконец, ослепленные, усталые, счастливые.
   И снова утренний ветер врывался в ее окно, звенел серп, и золотой, как полные колосья, начинался новый день.
   Она купалась с Мелек в пруду у горы. Сверху бил источник, а внизу, среди листьев лотоса, стояла Мелек, ослепительно белая на фоне темных кустов. Струи бежали с ее плеч и сбегали по крутым бедрам, она вынимала из волос стебли травы; казалось, лучи исходили из ее грудей, которые она сжимала обеими руками. Герцогиня лежала немного поодаль на песке, подняв голову над водной гладью, и смотрела на высокую женщину. Красота искрящихся капель, среди зелени кустов, у пруда, отражавшего синеву неба, делала ищущую странницу такой же серьезной, молчаливой и лишенной желаний, какой была та в своей животной невинности, среди женщин гарема.
   Она купалась с Эминой и Фаридой, которые ни минуты не оставались спокойными и покрывали поцелуями все ее тело.
   — Мы из Неаполя, надо тебе знать. О, мы не так неопытны, как Мелек. Наша мать предлагала нас на Толедо мужчинам: нам было всего по десяти лет. Однажды ночью какой-то старик взял нас к себе домой. Он украл нас — о, мы не очень убивались — и продал нас в далекие края, в очень большой город — мы не знаем, как он назывался — могущественному богачу. Тот научил нас разным ухищрениям, и, когда мы показались ему достаточно умелыми, он послал нас в подарок султану, с которым хотел обделать какое-то дело. Но по пути мы попали в руки Измаила-Ибн-паши, и он оставил нас у себя. Так как мы были очень искусны, то сделались его женами. Вот наша история.
   — Скажи, красавица, показать тебе искусные игры, которыми мы должны были заниматься с богачом? Или те, которым он научил нас для султана? Всех не знает даже Измаил-Ибн. Тебе мы их покажем… Нет, ты не хочешь? Жаль.
   — Садитесь туда, ты на тот камень, Эмина, ты, Фарида, на этот. Я останусь здесь. Пусть волны тихо плещутся у наших ног и перекатываются от одной к другой.
   Она улыбалась им и думала:
   «Не люблю ли я больше всех ваших ласк отражение в воде, Фарида, твоих медно-красных, высокоподнятых волос и твоих розовых ног? Не сладостнее ли видеть, как твои темные локоны, Эмина, развеваются вокруг твоих теплых грудей, которые устремлены вперед, навстречу ветру, и как ты высоко поднимаешь чашу, в которую сестра твоя, стоя на кончиках пальцев, капля за каплей выжимает ягоду винограда?.. Подождите немного, уже становится темно, всходит луна, — тогда я увижу вас, голубых от волос до кончиков ног, увижу, как бы будете сидеть, поджав под себя ноги, как соберутся мягкими волнами ваши груди, талии, животы, увижу ваши профили под тяжелыми прическами, с вытянутыми шеями, со взглядом, устремленным за пруд, сквозь тяжело нависшие деревья в лунную страну…»
   И в заключение своих грез она спрашивала себя:
   — Ведь я не могу насладиться вами вполне, ведь в сладчайшей фиге, тающей на моем языке, скрывается сладость, которую я — если бы даже отдала за нее свою жизнь — могу только предчувствовать. Так не более ли глубокое сладострастие — закрыть глаза, как сделал тот, ушедший в монастырь!
   Иногда она в своих прогулках доходила до моря. Ее знали в плодовых садах, на дне прибрежных долин и в лавровых рощах на хребтах холмов, где носился соленый ветер. Бегло проходила она мимо, как неожиданную усладу раздавая золото и любовь прекрасным существам, — и в изумлении, с блестящими глазами смотрели они ей вслед. Она, со своими высоко поднятыми волосами, полными плечами и узкими бедрами, казалась им заблудившеюся нимфой. Ее кожа сверкала, точно покрытая морской пеной. В ее следах, казалось, оставались хлопья ее.
   Как-то раз она взяла с собой юного флейтиста. Это было утром; герцогиня видела их окна, как перед житницей, в красной осенней листве, на него, точно обезумевший от желания волк, напал крестьянин. Герцогиня грозила и приказывала до тех пор, пока он не оставил своей добычи, ворча, но укрощенный. Теперь юноша сидел в коляске у ее ног. Его мясистые губы были полуоткрыты; он не отрывал от нее страдальческого взгляда хрупкого животного, которое слишком много любили.
   — Как заманчиво целовать его — и как сладко не делать этого. Не благодарен ли он за это мне, мне, которую он желает?
   Вечером она лежала на покрытой длинными темными травами скале, нависшей над морем. Оно глядело на нее снизу тихими, призрачными глазами. Горы расплывались в вечерней дымке, корабли призрачно прорезывали ее, птицы, запутавшиеся в ней, казались серебряными. Она только что выкупалась; он накрыл ее покровом из красных цветов. Он стоял под ее скалой, приблизив свои губы к ее губам, и пел жалобную мелодию. Она начиналась высокой нотой, потом, спускаясь вниз, замирала на трех печальных, все повторявшихся звуках. Казалось, вся тяжесть скорби вечно длящегося блаженства обременяла ее.
   — Тебе холодно? — спросила она. — Скоро зима… Как ты бледен! Скажи мне, ты бываешь иногда счастлив?
   — Никогда, — слабо ответил он. — Ведь они любят меня все.
   — А ты?
   — Если бы я любил тебя? — сказал он, как будто обращаясь к самому себе. — Было бы мне хорошо? Был бы я счастлив?
   Она положила свои губы на его и привлекла его в свои объятия, ласковая и мягкая. Он не сопротивлялся и весь дрожал. Она чувствовала сама среди горячего объятия трепет холода и веяние разрушения в полноте сладострастия.
 
 
   Она еще спала; в комнату вбежала Фатма и с плачем разбудила ее.
   — Бедный мальчик умер!
   — Уже умер?
   Они все любили его, пока он не умер.
   Толстая женщина рвала на себе волосы, ломала руки и закатывала глаза.
   — И зима уже наступает.
   Герцогиня подошла к окну. Напротив, вокруг сарая, в котором стояло ложе юноши, с шумом прохаживался большой, золотисто-голубой павлин. К сараю торопливо подошла женская фигура, с закутанным лицом, с опущенной головой; она взобралась по приставленной лестнице; это была Фарида. Затем, прерывисто дыша, пришла девушка из соседнего именья. Показалась Эмина с покрасневшими веками. Подошли другие, служанки, пастушки, владельцы поместий, одни под вуалями, нерешительно, другие вне себя, громко говоря и жестикулируя; последней пришла Мелек. Они ждали у подножия лестницы; одна взбиралась наверх, убитая горем и страхом, другая возвращалась назад, просветленная благодарной скорбью, в последний раз осчастливленная созерцанием того, кого все они жаждали так часто, кто доставлял им удовольствие все лето, и кого они оплакивали теперь, когда стало холодно.
   К ней в комнату вошел крестьянин.
   — Ты довольна, госпожа?
   — Чем?
   Она осмотрелась.
   Стены и пол были выбелены и чисто вымыты, на столе стояли цветы.
   — Это ты сделал?
   — Это сделала Аннунциата, она ждет во дворе, она хочет представиться тебе.
   — Вот эта, что стоит у дверей? Она слишком толста, пусть не входит, от нее, верно, нехорошо пахнет.
   Он закрыл дверь.
   — Ты права, она немного слишком толста. Не то чтобы я имел что-нибудь против жирных женщин, но она уж чересчур жирна.
   — Ну, служанкой это не мешает ей быть. Жениться тебе на ней ведь незачем.
   — В том-то и дело. Я должен был жениться на ней… Да, пойми меня: чтобы получить ее землю. Это было необходимо.
   — А! Она твоя соседка? И чтобы округлить свое имение, ты женился на ней, пока меня не было здесь?
   Она смеялась, искренно развеселившись. Он опустил глаза, бормоча:
   — Она слишком толста, я сознаюсь в этом. Мне нравятся ни худые, ни толстые, — как ты, прекрасная госпожа. Но надо иметь терпение. Будь довольна, тебе будут прислуживать лучше, чем до сих пор!
   — Ну, все хорошо, раз вы сами довольны.
   — Мы будем довольны все трое.
   — Пока помоги мне уложить вещи или пошли мне служанку.
   — Ты опять едешь к морю?
   — Я еду в Неаполь, я буду там жить.
   — Ты покидаешь меня? Я разгневал тебя — может быть, своей женитьбой?
   — Нисколько. Я еще прежде решила это сделать.
   Он преклонил одно колено и громко вздохнул.
   — Не делай этого. Твой раб просит тебя.
   — Это лишнее, встань.
   Он вскочил на ноги и вцепился всеми десятью пальцами в свои лохматые волосы.
   — Ты вводишь меня в беду! Ведь я обещал ей, что ты останешься здесь. Иначе она вовсе не взяла бы меня.
   — Так я главное условие в вашей сделке? Ну, ничего, вот деньги. Она не выцарапает тебе глаз.
   — Ты, может быть, не совсем довольна мной? — спросил он.
   — Я всегда была довольна тобой.
   Она вынула из портфеля пачку ассигнаций; его глаза сверкнули. Она наложила ему полные руки.
   — Всегда довольна, — повторила она. — Поэтому ты и получаешь особое вознаграждение.
   Она вспомнила, что часто видела его мертвецки пьяным, часто он возвращался с драк израненный и избитый врагами, завидовавшими его счастью, часто бывал тупым, упрямым, настоящим зверем — но никогда он не возмущался против нее. Он видел ее насмешливой, добродушной, страстной, веселой или совершенно чуждой, и всегда он смотрел на нее снизу вверх.
   Он тихо вышел, потирая голову. Жене, которая подслушивала, он сказал:
   — Она — госпожа, надо быть терпеливыми.
   Но женщина бушевала целый день.