Властная осанка Тамбурини исчезла. Он что-то скромно пробормотал. Рущук пролепетал, неприятно пораженный:
— Вы строги, герцогиня, я больше не решаюсь…
— Решайтесь, — сказала она, странно улыбаясь.
Он откинулся назад. Его стул двигался взад и вперед, так сильно тряслось его тело. Он хотел ее; с ужасом перед смертью, разжигаемый ее невидимым присутствием, он желал ее даже на этом ложе. Он будет единственным, которого у ее гроба будет гнести непоправимое сожаление. А она умирает!
Она полулежала в кресле, вся светлая, с лицом, окаймленным темными волнами волос. Брови резко выделялись на впалых висках, глаза были окружены морщинками, по обе стороны носа лежала глубокая тень, а над узкой, прозрачной переносицей скользил почти горизонтально ее взгляд, усталый, почти погасший.
Тем не менее он смирял ее обоих собеседников. Они ненавидели ее за это, но они и теперь не добились права жалеть ее. У нее оставалась красота погасающего света. Косой луч солнца бросал красное пятно под левую сторону ее носа. Подбородок загибался кверху, мягкий и полный — последнее искушение. Зубы блестели, влажные и белые. За ее покрытым бледно-фиолетовой тенью телом и матово-белым платьем на сверкающем желтом шелке стены выделялась красновато-желтая подушка.
Но разговор утомил ее. Она чувствовала, как снова сжимается сердечный мускул. Кончики ее пальцев горели от холода. Она позвонила и приказала закутать себе колени одеялом.
Тамбурини не понимал, зачем ему позволять этой умирающей запугивать себя.
— Ваша светлость, имеете какие-нибудь возражения мирского характера? — спросил он. — У вас нет семьи, никого, кому вы могли бы хотеть оставить все это количество миллионов… Столько денег! — сказал он, надув щеки.
Она подумала. Нино? Богатство слишком рано разрушило бы его. Маленькая Линда? Что нужно ей, тихо и холодно покоящейся в самой себе! Кто же?
Она ответила:
— Я не имею ничего против — и ничего за.
— Если вы не отдадите вашего имущества церкви, — заметил викарий, — то все перейдет к далматскому государству.
— Да, тогда все получим мы, — подтвердил Рущук. — Ваша светлость, видите, как бескорыстно я вам советую. Только ради спасения вашей души.
— А не потому, что вы представитель финансовых интересов святой церкви? Крупнейший банкир христианского мира?
— Ваша светлость, ошибаетесь во мне. Я не думаю о таких мелочных выгодах. Не станем ли мы на мирскую точку зрения? В таком случае я сужу, как государственный человек, и нахожу, что — как бы выразиться — свободная жизнь вашей светлости требует искупления перед обществом. Доверие к существующему общественному порядку потерпело бы значительное потрясение, если бы дама в необыкновенном положении вашей светлости, титулованная и необыкновенно богатая, по крайней мере в виду смерти, не сделала благонамеренного употребления из своих больших средств.
Он говорил очень быстро, робко опустив губы к свисающему жиру своей шеи, слабо размахивая руками. Тем решительнее декламировал Тамбурини.
— Все — обстоятельства, так же, как божественные и человеческие обязанности, и не на последнем плане собственная выгода, — все склоняет вашу светлость к тому, чтобы завещать свое имущество святой матери-церкви. Я распорядился вызвать сюда нотариуса. Позвать его?
— Церкви или государству, — повторила она. — Они мне одинаково симпатичны.
— Что, если я вместо этого…
Она оперлась щекой о ладонь руки. Полузакрыв глаза, она из золотистой глубины всей своей неумирающей любви глядела на обоих апокалипсических зверей, которых вызвал перед ней ее последний час.
— Если я сделаю три больших завещания? Одно в пользу борцов за свободу среди всех народов и в пользу тех немногих среди народов, которые освобождают свой дух. Второе в пользу произведений искусства, похожих на необузданные сны, тех, о которых буржуа не может знать ничего — словом, произведений искусства. Третье в пользу чудесных островов наслаждения, где люди, без горя и почти без желания, могут забыть, что существует государство, церковь и человечество, которое страдает.
— Вы не посмеете сделать этого!.. — грубо заявил Тамбурини, разражаясь угрозами. — Рущук уверял, что такое завещание было бы недействительно. Будут думать, — пояснил он, — что в нем проявилось безумие, охватившее в последние часы вашу чересчур необузданную душу.
Она ничего не слышала. Ее последняя мечта взволновала ее так сильно, что ей хотелось закричать. Вдруг всю ее, от спины к желудку, пронизала новая боль. Судорога охватила желудок; сердце дрогнуло и замерло. Она со стоном вскочила и снова села.
Посетители вдруг замолчали. Они видели, как выступил пот на ее лбу, как сомкнулись ее веки и ослабли мускулы лица. Лицо этой женщины, которая только что еще внушала им робость и желание, разом сменилось безжизненной маской умирающей. Рущук хрипло заревел. Разъяренный священник без всякого перехода впал в торжественность. Он взял ее ледяную руку и нащупал едва заметный пульс, который то и дело замирал.
— Дочь моя, не бойся. Милость господня над тобой. Смотри, смерть приближается к тебе, как освободитель.
Она, казалось, очнулась; жизнь, точно пламя, осветило ее лицо.
— Не как освободитель, — невнятно сказала она.
Она хотела ее не как освободителя, нет, как возлюбленного, — ее, последнее преображение жизни в полноте ее страданий!.. Она корчилась на спине, тщетно пытаясь выговорить хоть слово. Она чувствовала, как все мужество ее души прихлынуло к устам. И из глубины ее мук, неслышно, но сверкая, точно стая птиц из мрака ущелья, поднималось безусловное утверждение великой жизни и ее неумолимости.
— Ваша светлость, что-нибудь сказали? — спросил Тамбурини.
Вдруг она сорвала с себя одеяло, с усилием поднялась, сделала несколько шагов и громко вскрикнула. Боль заставила ее забыть обо всем. Она опустилась на стул, прижавшись сердцем к его спинке. Но сейчас же встала, выпрямившись и точно прислушиваясь. Ее лицо приняло синеватый оттенок. Затем она стала громко дышать; дыхание вернулось. В то мгновение, когда его не было, она подумала: «Значит, вот так, — и так скоро».
Нет, это наступило не скоро. Она дотащилась до постели, дала уложить себя. Она задыхалась, началась рвота. Нана прикладывала ей горячие припарки. Рущука страх прогнал в переднюю, где он стонал и, не умолкая, говорил. Передняя была полна людей, ждавших каждый своего момента.
Тамбурини закрыл за собой дверь комнаты больной и стал отдавать приказания.
— Нотариус здесь?.. Хорошо, кавалер Муцои, герцогине сейчас потребуются ваши услуги. Она выразила нам свою волю. Ее светлость нуждается только в нескольких минутах отдыха, разговор утомил ее… Врачей! Здесь нет ни одного? Какая оплошность. Джироламо, Антонио, бегите за врачами. Приведите их столько, сколько можете, слышите! Профессоров!
Викарий разрывался на части. Он то отводил в угол какого-нибудь священника, то брал за пуговицу одного из субъектов, шмыгавших между группами с шляпой на голове и с открытой записной книжкой в руке. Любопытные с улицы нахлынули толпой, пользуясь тем, что двери дома не охранялись. На лестнице стоял шум голосов. Сквозь всю эту сутолоку уверенно пробивали себе дорогу черные посланцы Тамбурини.
— Филиппо, чтоб не забыть, санто Стефано! Пусть патер придет со святыми дарами! На всякий случай! Бог даст, они не понадобятся нам, герцогиня выздоровеет!
— А вот и вы! — крикнул он входившему элегантному господину. — Вы можете написать в «Mattino», что герцогиня завещает половину состояния городу Неаполю, другую половину — бедным. Значительную сумму получит святой отец.
Он притиснул Рущука и нотариуса к стене.
— Так лучше, — шепнул викарий. — Когда факт совершится, об этом успеют узнать.
Рущук молча вытер лоб. Он был бледен и боялся упасть. Но Муцио, весь желтый в своем блестящем сюртучке, лукаво улыбнулся.
— Я знаю эту даму, — сказал он, забавно кривляясь. — С ней не следует слишком церемониться. Она упряма, вы, монсеньер, и не представляете себе, до какой степени. Для спасения ее души нужно было бы водить ее рукой при подписи.
— Это ваше дело, — резко решил будущий князь церкви. — Мы об этом ничего не знаем… Досадно только, что мы потеряли столько времени. Больная все снова отклонялась от предмета, столь важного для нас. Ведь речь идет о таких деньгах.
Муцио посоветовал:
— Не заглянуть ли опять туда? Она, наверное, уже оправилась. У нее это делается быстро, я ее знаю.
— Вы правы, Муцио.
Викарий быстро, милостиво наклоняя голову, прошел сквозь расступившуюся толпу.
— Больная требует меня, — во всеуслышание заявил он.
Но перед запертой дверью стоял широкоплечий старик в форме егеря, с хлыстом в руке.
— Откройте, — приказал викарий.
Егерь спокойно сказал:
— Войти нельзя.
— Я генеральный викарий.
— Я знаю монсеньера. Войти нельзя. Ее светлости нехорошо.
— Ты не хочешь? — спросил Тамбурини, поднимая руку.
— Нет.
И Проспер отдал честь хлыстом…
Толпа возмутилась. Егеря окружили, он отбивался хлыстом. Викарий позвал своих слуг. Это были одетые в черное, привыкшие к созерцанию люди с выбритыми ласковыми губами; они не знали, как подступить к суровому старику. Один из них получил удар по лицу, это еще усилило сдержанность остальных.
— Вот врач! — закричали сзади. Маленький, худой старичок в светлом костюме, с накрашенными усиками, моложавый и вертлявый, подходил с важным и суетливым видом.
— Ее светлость, звали меня? — фальцетом воскликнул он. — Конечно, когда ее светлость нуждается в помощи науки, я единственный, о ком она думает. Ведь я уже раз спас ее светлости жизнь. С божьей помощью, монсеньер, это удастся и на этот раз.
Викарий схватил его за фалду сюртука.
— Доктор Джиаквинто, — прошептал он, — речь идет о том, чтобы продлить жизнь герцогини на час. Слышите, на один час. Остальное для целей господа и его святой церкви не имеет значения.
— Если бы я хотел это десять раз, врачебное искусство не может быть сильнее воли господа, — заверил доктор.
Но Рущук подкатился к доктору; живот его колыхался.
— Сделайте невозможное, превзойдите себя, доктор, сохраните герцогине жизнь!
Он умолял, ломая руки. Завещание не интересовало его. У него было только одно настойчивое желание — чтобы она жила. Пока она будет жить, у него будет надежда обладать ею, как все другие.
Тамбурини подступил к егерю.
— Врача вы, конечно, впустите.
Проспер постучал в дверь, она приоткрылась. Несколько времени спустя Нана ответила: «Если у доктора есть что-нибудь против астмы, пусть он войдет».
— Только астма? — воскликнул Джиаквинто, с ликующим видом поднимая кверху обе руки и обращаясь к собравшимся. — Ведь астма моя специальность! И папиросы со страмонием я всегда ношу в кармане! Наука в полном вооружении!
Он проскользнул в комнату. Кто-то просунул ногу в образовавшуюся щель; егерю пришлось пустить в ход руки. Между тем люди с записными книжками проползали у него между ног, чтобы добраться до двери. Ее заперли изнутри. Но взволнованная толпа все еще наступала на егеря, он размахивал хлыстом, нанося удары направо и налево.
Какой-то господин в темном пальто, очень бледный, с красными пятнами под глазами, испустил вздох и, пошатнувшись, упал на плечо Проспера. Старик попробовал посадить его на стул, но тело Зибелинда не сгибалось. Он стоял с закрытыми глазами, белый, как известь, и не отвечал. Наконец, он опять вздохнул и очнулся. Вокруг царила глубокая тишина. Еще не совсем придя в себя, не сознавая, где он, Зибелинд пролепетал:
— Это иногда случается со мной со времени той глупой истории с леди Олимпией.
Он опомнился:
— Бога ради, впустите меня, я должен сказать ей нечто очень важное.
— Потом, — решил егерь.
— Если бы герцогиня знала, о ком я приношу известие, она не хотела бы жить ни одной секунды, не выслушав меня.
Проспер воспользовался моментом спокойствия, чтобы нажать кнопку звонка. Появился привратник с двумя лакеями. Егерь дал им указания, и они словом и делом постарались втолковать гостям, что уже темнеет и дом запирается. Несколько цилиндров при этом покатилось по лестнице, несколько мелких предметов убранства были вытащены из-под сюртуков посетителей.
Наконец, комнаты опустели и погрузились в мрак. Зибелинд сидел в передней у окна, сложив руки с острыми красноватыми суставами, и повторял себе, рыдая без слез:
— Я никогда больше не увижу ее — и ее прекрасного страдания Мне не дано участвовать в нем…
Напротив него ручьем разливался Рущук Тамбурини, расставив ноги, стоял посреди комнаты и, скрестив руки, прислушивался к тому, что говорил доктор за дверью, которую неподвижно охранял Проспер. Нотариус Муцио в своем скромном углу вытягивал во всю длину желтую шею и кивал головой на все, как грязная мудрая птица с высоты.
Не успел еще доктор войти, как герцогиня уже пожалела о моменте слабости, заставившем ее позвать его. Она сделала ему знак уйти, он не понял ее.
— Ваша светлость слишком милостивы. Да, я позволю себе занять этот стул и оставить его только тогда, когда мое искусство сделает вашу светлость совершенно здоровой… Ваша светлость, как я вижу, страдаете астмой. Дыхание затруднено и выходит с шумом. В руки какого ремесленника попали, ваша светлость? Какой невежда так обработал вас?
Он прислушался. Больная в волнении старалась поднять голову с подушки. Она произнесла какое-то слово.
— Что? Спинной мозг? Пустяки! Что общего имеет обыкновенная астма со спинным мозгом, спрашиваю я. Ваша светлость, как профан в медицине, совершенно не можете судить об этом. Наука после серьезного исследования, несомненно, придет к совершенно иному заключению… Что? Доктор Барбассон в Париже? Так это он — невежда, отнявший у меня доверие вашей светлости! Не оказал ли я уже однажды вашей светлости важную услугу? Не прописал ли я вам в момент опасного истощения благодетельный отдых?.. В самое короткое время силы вернулись к вам. Если бы ваша светлость доверились и на этот раз моему искусству: я убежден, что теперь с вашей светлостью дело не обстояло бы так, как обстоит… Ваша светлость, не должны обманывать себя, дело обстоит плохо. Это я сразу вижу зорким оком науки. Чтобы узнать, насколько плохо обстоит дело, я приступлю к подробному исследованию.
Он снял перчатки. Слабое сопротивление больной потонуло в его визге. Она дрожала и задыхалась. Нана должна была помочь ему раздеть свою госпожу. Они приподняли ее. Герцогиня отвернула лицо. Ее бюст, точно фарфоровый, выделялся на соскользнувшей простыне резко обрисованными плоскостями. Под поднятой рукой виднелась темная впадина.
— Руки холодны, как лед, — констатировал доктор Джиаквинто. — Пульса не чувствуется; это очень странно. Наука разъяснит это явление. В нижней части тела болей нет, даже при нажатии. Боль у нас под ложечкой? Сердце бьется? И боль распространяется на левое плечо и левую руку? Ага… Что? В спине тоже больно? Там не должно быть больно! Ведь это только астма! Я отрицаю, что это имеет хоть малейшую связь со спинным мозгом! Мы увидим! Чувствительность у вас воображаемая, чисто истерическая.
Он провел своей жесткой рукой по спинному хребту. Герцогиня вскрикнула: боль вдруг вернула ей дыхание.
— Оставьте меня! Нана, открой окно!
— Не открывайте. — вскричал старик, ощупывая свою воздушную шелковую рубашку. — Дует сильная трамонтана. Ваша светлость, простудитесь.
Она бегло оглядела его.
— Нана, помоги господину надеть плащ.
Она вдохнула холодный воздух.
— Голова не задета, — сказал доктор. — Все наладится, только не бойтесь. Пока я здесь, с вашей светлостью не случится ничего. У меня есть папиросы, против которых не устоит никакая астма.
Она только теперь поняла: «А! Его послал Тамбурини!» Она сказала:
— Вы хотите дать мне опиум. Но у меня нет времени одурманивать себя. Идите!
— Что? Ваша светлость, отвергаете благодеяния науки? Ваша светлость, поступаете неправильно. Придется, к сожалению, признать, что, ваша светлость, больше не в состоянии распоряжаться собой. Мы будем принуждены спасти вас против вашего желания. Не пришлось ли мне сделать это уже однажды?
Он зажег восковую свечку и поднес к пламени папироску. Дым ударил больной в лицо; она тотчас же упала на подушки, громко хрипя. Она сделала движение рукой. Нана бросилась к двери.
— Проспер!
Егерь появился на пороге; он впустил трех господ. Доктор Джиаквинто ждал их с полной достоинства сдержанностью. Они были все трое моложе его и были профессорами университета. Их привезли из театров В комнате больной они разом стали чопорными, деревянными, недоступными служителями пустоты. Рядом с ними даже Джиаквинто показался герцогине симпатичным. Он был все-таки человек.
— Прежде всего, — сказал Джиаквинто, заложив руку за борт жилета, — я решительно отрицаю, что состояние больной находится в связи со спинным мозгом. Если господа коллеги признают противное, я тотчас же удалюсь.
Он подвел их к постели. Наклонившись над больной, они молча слушали описание симптомов. Они были идолами, которым болезни подносились, как отвратительные жертвоприношения: они едва двигались. Наконец, они переглянулись, и один произнес за всех слова, против которых не могло быть апелляции.
— Герцогиня страдает грудной жабой, Asthma cardiacum, болезненным возбуждением сердечных нервов, вызванным раздражением спинного мозга, Irritatio spinalis primaria. На всем протяжении позвоночника мы замечаем величайшую чувствительность по отношению к малейшему прикосновению. В общем картина истерического судорожного состояния, но без заметных воспалительных явлений. Примите ваши папиросы, коллега, они бесполезны. Мы предпримем отвлечение с помощью мыльной ванны.
Доктор Джиаквинто опустил голову. В конце концов, он потребовал, раз уже хотят действовать на позвоночник, дуть в него из меха.
— Еще лучше растирать спину щетками! Ха-ха! Вы увидите, что все это не поможет. Это совсем не спинной мозг! — упрямо восклицал старик, чуть не плача.
Его не слушали. «Позаботься о мыльной ванне!» — сказал один из профессоров Нана. Но камеристка совсем оцепенела от вида этой холодной, непреклонной силы и с распростертыми руками стояла перед своей госпожой.
— Ее светлость приказали мне, — пролепетала она, — чтобы ее светлость оставили в покое. Ее светлость не нуждается ни в какой помощи.
Джиаквинто раскрыл рот и поднял руки. Но профессора оставались безучастными в своей безжизненной возвышенности, как идолы, которым не принесли жертв. Неожиданно они повернулись и отошли опять в свой угол, точно их снова отнесли в их храм. Говоривший объявил:
— Мы не предпримем ничего без согласия пациентки. Мы будем ждать. У больной бывают моменты, когда астма сменяется простым сердцебиением, когда она, естественно, приободряется и воображает, что может обойтись, без врачебной помощи… Но уже начинаются повсеместные судороги. Судороги грудобрюшной преграды и остальных дыхательных мускулов увеличиваются в силе и продолжительности. Перед нами судороги голосовой щели с опасностью удушья и цианоза…
— Совершенно верно! — прокаркал доктор Джиаквинто, злобно потирая руки. — Она совсем посинела! О, она недолго будет упираться! Она не будет больше оказывать сопротивления науке!
В дверях показался Проспер, он держал в руках поднос с письмами. Он тихо подошел к ногам постели, вытянул свободную руку и ждал, пока больная сможет услышать его. В комнате было тихо, только дыхание герцогини — тонкая, часто прерывавшаяся струйка воздуха — со свистом выходило из ее горла, останавливалось, опять возвращалось, совсем замирало и вдруг вырывалось с шумом; шея изгибалась в страхе, мускулы ее резко обрисовывались.
Егерь подавил рыдание.
— Простите, ваша светлость, — молодцевато доложил он, — из Модерно получили пакет с картиной… И потом письмо, — если, ваша светлость, позволите, — на оборотной стороне есть адрес отправителя, это синьора Джина Деграндис.
Она подняла голову; никто не надеялся на это, так как она, казалось, была уже при последнем издыхании.
— Что мне хотели дать? — внятно сказала она. — Мыльную ванну? Так скорей.
Нана выбежала из комнаты.
— Сколько времени еще есть в моем распоряжении? — спросила она еще и упала на подушки, содрогаясь от боли.
Джиаквинто торжествовал.
— Сколько, вашей светлости, угодно. Вы должны только уважать изречения науки.
Он побежал в переднюю, опередив профессоров.
— Герцогиня спасена, она берет мыльную ванну!
— Здесь нет журналистов? — спросил один из профессоров.
— Этот негодяй егерь выбросил всех, — сказал Тамбурини.
Остальные не успели оглянуться, как профессор исчез. Другой с горечью сказал:
— Я охотно отказываюсь от гласности. Я не придаю значения тому, чтобы знали, что я присутствовал при смерти герцогини.
И он, выпрямившись, вышел. Тот, который говорил все время, сказал:
— Я исполню свой долг: я приду опять через три четверти часа. Больше часа пациентка не проживет.
Доктор Джиаквинто ждал, пока закрылась дверь. Тогда он разразился.
— Эти задирающие нос всезнайки! Хотят поучать старого практика! Сначала они определяют болезни, которые могут убить лошадь, а потом хотят вылечить их мыльной водой.
— Скажите правду, доктор, сколько времени протянет больная?
— Я честный человек… Ваше сиятельство, не плачьте же так! — крикнул он обезумевшему Рущуку. — Завтра за завтраком ее светлость подпишет свое завещание.
— Вы убеждены в этом?
— Заставим герцогиню для верности завтракать уже в три часа. До тех пор я сохраню ее вам и святой церкви, или делайте со мной, что хотите, монсеньер! Я дам ей мускус и опиум, я буду впрыскивать ей эфир до тех пор, пока она не затанцует и не запоет!
— Было бы большим несчастьем, — просто пояснил викарий, — если бы бедной женщине не удалось спасти свою душу и если бы церкви не достались эти деньги — столько денег!
— Я тоже хотел бы, — жалобно сказал Рущук, — чтобы она употребила разумно свои деньги по крайней мере после смерти.
— Она сделает это, господа, — воскликнул доктор.
— Она не сделает этого, — неслышно решил Зибелинд. — Если бы она скрепила все свои страдания и свое смирение христианским завещанием, это было бы прекрасно. Она не сделает этого. Я никогда и нигде не видел такого язычника, каким была эта женщина.
— Поэтому ее имущество употребят на обращение язычников, — мудро подняв палец, сказал Муцио, стоявший подле.
— А чудесная речь, которую я держал бы над гробом этой величественной обращенной! — сказал викарий, скрестив руки и склонив голову. — Я сказал бы…
— Комната больной заперта, — прошипел доктор, сильно ожесточенный. Он постучал изо всех сил.
Проспер приоткрыл дверь и объявил довольно вежливо:
Ее светлость очень устали после ванны, они хотят отдохнуть часок. После этого ее светлость попросят к себе господина доктора.
И он закрыл дверь.
— Они оставили нас в покое? — спросила его герцогиня. — Тогда давай сюда, Проспер.
В передней Тамбурини, Муцио и доктор переглянулись: «Ничего не поделаешь!» Затем викарий подал знак, и они все трое рядом опустились на колени, сложив руки ладонями вместе. Зибелинд бросился за ними на землю в зловещем экстазе. Рущук, прерывисто вздыхая, с трудом преклонил колени. Викарий монотонно и громогласно произнес:
— Пресвятая дева Мария, помоги этой бедной душе в последний час найти путь благодати.
Чтобы не слышать голосов навязчивых посетителей, она приказала перенести кровать в следующую комнату. Это был зал, поддерживаемый множеством колонн, со сверкающим мозаичным полом.
Она лежала на высоковзбитых подушках, с телом, размягченным ванной, с быстрым, очень слабым пульсом и не шевелилась, стараясь сохранить эту тихую, безбольную усталость — последнее проявление светлой жизни — на ближайшие полчаса. Потом — она предчувствовала это — наступит внезапное угасание… А ей надо было сделать еще многое.
— Дай сюда, Проспер.
Егерь подал ей поднос с письмами. Якобус просто сообщал, что посылает свою картину.
Джина писала из Генуи, из больницы. Они умирает вместе с ней. «Нино предшествует нам. Я поспешила сюда, чтобы, осужденная сама, принять своими устами его последнее дыхание. Если бы я могла прижаться ими и к вашим!
Та картина осуществилась: он идет со своей лампадой впереди нас, женщин. Я думала, что он осветит нам поле искусства: нет, сад, куда мы следуем за ним, принадлежит смерти. Но мы следуем за ним!.. Пошлите ему несколько слов, которые ободрили бы его!»
— Господин фон Зибелинд, — сказал Проспер, — просит вашу светлость прочесть эту записку; он говорит, что это важно.
Зибелинд писал:
«Я должен сообщить вам тяжелую весть, моя совесть требует этого. Я не имею права щадить вас. Я не хочу отнять у вас оправдания страдания и красоты полного поражения.
Он погиб в Генуе, в доме разврата. Он спускался по темной лестнице; с балок над ней на плечи ему упал маленький, горбатый человек; он уселся на него верхом, опрокинул его, душил его за горло и нанес ему несколько ударов ножом. Утром его нашли ограбленным и полумертвым где-то в канаве».
— Вы строги, герцогиня, я больше не решаюсь…
— Решайтесь, — сказала она, странно улыбаясь.
Он откинулся назад. Его стул двигался взад и вперед, так сильно тряслось его тело. Он хотел ее; с ужасом перед смертью, разжигаемый ее невидимым присутствием, он желал ее даже на этом ложе. Он будет единственным, которого у ее гроба будет гнести непоправимое сожаление. А она умирает!
Она полулежала в кресле, вся светлая, с лицом, окаймленным темными волнами волос. Брови резко выделялись на впалых висках, глаза были окружены морщинками, по обе стороны носа лежала глубокая тень, а над узкой, прозрачной переносицей скользил почти горизонтально ее взгляд, усталый, почти погасший.
Тем не менее он смирял ее обоих собеседников. Они ненавидели ее за это, но они и теперь не добились права жалеть ее. У нее оставалась красота погасающего света. Косой луч солнца бросал красное пятно под левую сторону ее носа. Подбородок загибался кверху, мягкий и полный — последнее искушение. Зубы блестели, влажные и белые. За ее покрытым бледно-фиолетовой тенью телом и матово-белым платьем на сверкающем желтом шелке стены выделялась красновато-желтая подушка.
Но разговор утомил ее. Она чувствовала, как снова сжимается сердечный мускул. Кончики ее пальцев горели от холода. Она позвонила и приказала закутать себе колени одеялом.
Тамбурини не понимал, зачем ему позволять этой умирающей запугивать себя.
— Ваша светлость, имеете какие-нибудь возражения мирского характера? — спросил он. — У вас нет семьи, никого, кому вы могли бы хотеть оставить все это количество миллионов… Столько денег! — сказал он, надув щеки.
Она подумала. Нино? Богатство слишком рано разрушило бы его. Маленькая Линда? Что нужно ей, тихо и холодно покоящейся в самой себе! Кто же?
Она ответила:
— Я не имею ничего против — и ничего за.
— Если вы не отдадите вашего имущества церкви, — заметил викарий, — то все перейдет к далматскому государству.
— Да, тогда все получим мы, — подтвердил Рущук. — Ваша светлость, видите, как бескорыстно я вам советую. Только ради спасения вашей души.
— А не потому, что вы представитель финансовых интересов святой церкви? Крупнейший банкир христианского мира?
— Ваша светлость, ошибаетесь во мне. Я не думаю о таких мелочных выгодах. Не станем ли мы на мирскую точку зрения? В таком случае я сужу, как государственный человек, и нахожу, что — как бы выразиться — свободная жизнь вашей светлости требует искупления перед обществом. Доверие к существующему общественному порядку потерпело бы значительное потрясение, если бы дама в необыкновенном положении вашей светлости, титулованная и необыкновенно богатая, по крайней мере в виду смерти, не сделала благонамеренного употребления из своих больших средств.
Он говорил очень быстро, робко опустив губы к свисающему жиру своей шеи, слабо размахивая руками. Тем решительнее декламировал Тамбурини.
— Все — обстоятельства, так же, как божественные и человеческие обязанности, и не на последнем плане собственная выгода, — все склоняет вашу светлость к тому, чтобы завещать свое имущество святой матери-церкви. Я распорядился вызвать сюда нотариуса. Позвать его?
— Церкви или государству, — повторила она. — Они мне одинаково симпатичны.
— Что, если я вместо этого…
Она оперлась щекой о ладонь руки. Полузакрыв глаза, она из золотистой глубины всей своей неумирающей любви глядела на обоих апокалипсических зверей, которых вызвал перед ней ее последний час.
— Если я сделаю три больших завещания? Одно в пользу борцов за свободу среди всех народов и в пользу тех немногих среди народов, которые освобождают свой дух. Второе в пользу произведений искусства, похожих на необузданные сны, тех, о которых буржуа не может знать ничего — словом, произведений искусства. Третье в пользу чудесных островов наслаждения, где люди, без горя и почти без желания, могут забыть, что существует государство, церковь и человечество, которое страдает.
— Вы не посмеете сделать этого!.. — грубо заявил Тамбурини, разражаясь угрозами. — Рущук уверял, что такое завещание было бы недействительно. Будут думать, — пояснил он, — что в нем проявилось безумие, охватившее в последние часы вашу чересчур необузданную душу.
Она ничего не слышала. Ее последняя мечта взволновала ее так сильно, что ей хотелось закричать. Вдруг всю ее, от спины к желудку, пронизала новая боль. Судорога охватила желудок; сердце дрогнуло и замерло. Она со стоном вскочила и снова села.
Посетители вдруг замолчали. Они видели, как выступил пот на ее лбу, как сомкнулись ее веки и ослабли мускулы лица. Лицо этой женщины, которая только что еще внушала им робость и желание, разом сменилось безжизненной маской умирающей. Рущук хрипло заревел. Разъяренный священник без всякого перехода впал в торжественность. Он взял ее ледяную руку и нащупал едва заметный пульс, который то и дело замирал.
— Дочь моя, не бойся. Милость господня над тобой. Смотри, смерть приближается к тебе, как освободитель.
Она, казалось, очнулась; жизнь, точно пламя, осветило ее лицо.
— Не как освободитель, — невнятно сказала она.
Она хотела ее не как освободителя, нет, как возлюбленного, — ее, последнее преображение жизни в полноте ее страданий!.. Она корчилась на спине, тщетно пытаясь выговорить хоть слово. Она чувствовала, как все мужество ее души прихлынуло к устам. И из глубины ее мук, неслышно, но сверкая, точно стая птиц из мрака ущелья, поднималось безусловное утверждение великой жизни и ее неумолимости.
— Ваша светлость, что-нибудь сказали? — спросил Тамбурини.
Вдруг она сорвала с себя одеяло, с усилием поднялась, сделала несколько шагов и громко вскрикнула. Боль заставила ее забыть обо всем. Она опустилась на стул, прижавшись сердцем к его спинке. Но сейчас же встала, выпрямившись и точно прислушиваясь. Ее лицо приняло синеватый оттенок. Затем она стала громко дышать; дыхание вернулось. В то мгновение, когда его не было, она подумала: «Значит, вот так, — и так скоро».
Нет, это наступило не скоро. Она дотащилась до постели, дала уложить себя. Она задыхалась, началась рвота. Нана прикладывала ей горячие припарки. Рущука страх прогнал в переднюю, где он стонал и, не умолкая, говорил. Передняя была полна людей, ждавших каждый своего момента.
Тамбурини закрыл за собой дверь комнаты больной и стал отдавать приказания.
— Нотариус здесь?.. Хорошо, кавалер Муцои, герцогине сейчас потребуются ваши услуги. Она выразила нам свою волю. Ее светлость нуждается только в нескольких минутах отдыха, разговор утомил ее… Врачей! Здесь нет ни одного? Какая оплошность. Джироламо, Антонио, бегите за врачами. Приведите их столько, сколько можете, слышите! Профессоров!
Викарий разрывался на части. Он то отводил в угол какого-нибудь священника, то брал за пуговицу одного из субъектов, шмыгавших между группами с шляпой на голове и с открытой записной книжкой в руке. Любопытные с улицы нахлынули толпой, пользуясь тем, что двери дома не охранялись. На лестнице стоял шум голосов. Сквозь всю эту сутолоку уверенно пробивали себе дорогу черные посланцы Тамбурини.
— Филиппо, чтоб не забыть, санто Стефано! Пусть патер придет со святыми дарами! На всякий случай! Бог даст, они не понадобятся нам, герцогиня выздоровеет!
— А вот и вы! — крикнул он входившему элегантному господину. — Вы можете написать в «Mattino», что герцогиня завещает половину состояния городу Неаполю, другую половину — бедным. Значительную сумму получит святой отец.
Он притиснул Рущука и нотариуса к стене.
— Так лучше, — шепнул викарий. — Когда факт совершится, об этом успеют узнать.
Рущук молча вытер лоб. Он был бледен и боялся упасть. Но Муцио, весь желтый в своем блестящем сюртучке, лукаво улыбнулся.
— Я знаю эту даму, — сказал он, забавно кривляясь. — С ней не следует слишком церемониться. Она упряма, вы, монсеньер, и не представляете себе, до какой степени. Для спасения ее души нужно было бы водить ее рукой при подписи.
— Это ваше дело, — резко решил будущий князь церкви. — Мы об этом ничего не знаем… Досадно только, что мы потеряли столько времени. Больная все снова отклонялась от предмета, столь важного для нас. Ведь речь идет о таких деньгах.
Муцио посоветовал:
— Не заглянуть ли опять туда? Она, наверное, уже оправилась. У нее это делается быстро, я ее знаю.
— Вы правы, Муцио.
Викарий быстро, милостиво наклоняя голову, прошел сквозь расступившуюся толпу.
— Больная требует меня, — во всеуслышание заявил он.
Но перед запертой дверью стоял широкоплечий старик в форме егеря, с хлыстом в руке.
— Откройте, — приказал викарий.
Егерь спокойно сказал:
— Войти нельзя.
— Я генеральный викарий.
— Я знаю монсеньера. Войти нельзя. Ее светлости нехорошо.
— Ты не хочешь? — спросил Тамбурини, поднимая руку.
— Нет.
И Проспер отдал честь хлыстом…
Толпа возмутилась. Егеря окружили, он отбивался хлыстом. Викарий позвал своих слуг. Это были одетые в черное, привыкшие к созерцанию люди с выбритыми ласковыми губами; они не знали, как подступить к суровому старику. Один из них получил удар по лицу, это еще усилило сдержанность остальных.
— Вот врач! — закричали сзади. Маленький, худой старичок в светлом костюме, с накрашенными усиками, моложавый и вертлявый, подходил с важным и суетливым видом.
— Ее светлость, звали меня? — фальцетом воскликнул он. — Конечно, когда ее светлость нуждается в помощи науки, я единственный, о ком она думает. Ведь я уже раз спас ее светлости жизнь. С божьей помощью, монсеньер, это удастся и на этот раз.
Викарий схватил его за фалду сюртука.
— Доктор Джиаквинто, — прошептал он, — речь идет о том, чтобы продлить жизнь герцогини на час. Слышите, на один час. Остальное для целей господа и его святой церкви не имеет значения.
— Если бы я хотел это десять раз, врачебное искусство не может быть сильнее воли господа, — заверил доктор.
Но Рущук подкатился к доктору; живот его колыхался.
— Сделайте невозможное, превзойдите себя, доктор, сохраните герцогине жизнь!
Он умолял, ломая руки. Завещание не интересовало его. У него было только одно настойчивое желание — чтобы она жила. Пока она будет жить, у него будет надежда обладать ею, как все другие.
Тамбурини подступил к егерю.
— Врача вы, конечно, впустите.
Проспер постучал в дверь, она приоткрылась. Несколько времени спустя Нана ответила: «Если у доктора есть что-нибудь против астмы, пусть он войдет».
— Только астма? — воскликнул Джиаквинто, с ликующим видом поднимая кверху обе руки и обращаясь к собравшимся. — Ведь астма моя специальность! И папиросы со страмонием я всегда ношу в кармане! Наука в полном вооружении!
Он проскользнул в комнату. Кто-то просунул ногу в образовавшуюся щель; егерю пришлось пустить в ход руки. Между тем люди с записными книжками проползали у него между ног, чтобы добраться до двери. Ее заперли изнутри. Но взволнованная толпа все еще наступала на егеря, он размахивал хлыстом, нанося удары направо и налево.
Какой-то господин в темном пальто, очень бледный, с красными пятнами под глазами, испустил вздох и, пошатнувшись, упал на плечо Проспера. Старик попробовал посадить его на стул, но тело Зибелинда не сгибалось. Он стоял с закрытыми глазами, белый, как известь, и не отвечал. Наконец, он опять вздохнул и очнулся. Вокруг царила глубокая тишина. Еще не совсем придя в себя, не сознавая, где он, Зибелинд пролепетал:
— Это иногда случается со мной со времени той глупой истории с леди Олимпией.
Он опомнился:
— Бога ради, впустите меня, я должен сказать ей нечто очень важное.
— Потом, — решил егерь.
— Если бы герцогиня знала, о ком я приношу известие, она не хотела бы жить ни одной секунды, не выслушав меня.
Проспер воспользовался моментом спокойствия, чтобы нажать кнопку звонка. Появился привратник с двумя лакеями. Егерь дал им указания, и они словом и делом постарались втолковать гостям, что уже темнеет и дом запирается. Несколько цилиндров при этом покатилось по лестнице, несколько мелких предметов убранства были вытащены из-под сюртуков посетителей.
Наконец, комнаты опустели и погрузились в мрак. Зибелинд сидел в передней у окна, сложив руки с острыми красноватыми суставами, и повторял себе, рыдая без слез:
— Я никогда больше не увижу ее — и ее прекрасного страдания Мне не дано участвовать в нем…
Напротив него ручьем разливался Рущук Тамбурини, расставив ноги, стоял посреди комнаты и, скрестив руки, прислушивался к тому, что говорил доктор за дверью, которую неподвижно охранял Проспер. Нотариус Муцио в своем скромном углу вытягивал во всю длину желтую шею и кивал головой на все, как грязная мудрая птица с высоты.
Не успел еще доктор войти, как герцогиня уже пожалела о моменте слабости, заставившем ее позвать его. Она сделала ему знак уйти, он не понял ее.
— Ваша светлость слишком милостивы. Да, я позволю себе занять этот стул и оставить его только тогда, когда мое искусство сделает вашу светлость совершенно здоровой… Ваша светлость, как я вижу, страдаете астмой. Дыхание затруднено и выходит с шумом. В руки какого ремесленника попали, ваша светлость? Какой невежда так обработал вас?
Он прислушался. Больная в волнении старалась поднять голову с подушки. Она произнесла какое-то слово.
— Что? Спинной мозг? Пустяки! Что общего имеет обыкновенная астма со спинным мозгом, спрашиваю я. Ваша светлость, как профан в медицине, совершенно не можете судить об этом. Наука после серьезного исследования, несомненно, придет к совершенно иному заключению… Что? Доктор Барбассон в Париже? Так это он — невежда, отнявший у меня доверие вашей светлости! Не оказал ли я уже однажды вашей светлости важную услугу? Не прописал ли я вам в момент опасного истощения благодетельный отдых?.. В самое короткое время силы вернулись к вам. Если бы ваша светлость доверились и на этот раз моему искусству: я убежден, что теперь с вашей светлостью дело не обстояло бы так, как обстоит… Ваша светлость, не должны обманывать себя, дело обстоит плохо. Это я сразу вижу зорким оком науки. Чтобы узнать, насколько плохо обстоит дело, я приступлю к подробному исследованию.
Он снял перчатки. Слабое сопротивление больной потонуло в его визге. Она дрожала и задыхалась. Нана должна была помочь ему раздеть свою госпожу. Они приподняли ее. Герцогиня отвернула лицо. Ее бюст, точно фарфоровый, выделялся на соскользнувшей простыне резко обрисованными плоскостями. Под поднятой рукой виднелась темная впадина.
— Руки холодны, как лед, — констатировал доктор Джиаквинто. — Пульса не чувствуется; это очень странно. Наука разъяснит это явление. В нижней части тела болей нет, даже при нажатии. Боль у нас под ложечкой? Сердце бьется? И боль распространяется на левое плечо и левую руку? Ага… Что? В спине тоже больно? Там не должно быть больно! Ведь это только астма! Я отрицаю, что это имеет хоть малейшую связь со спинным мозгом! Мы увидим! Чувствительность у вас воображаемая, чисто истерическая.
Он провел своей жесткой рукой по спинному хребту. Герцогиня вскрикнула: боль вдруг вернула ей дыхание.
— Оставьте меня! Нана, открой окно!
— Не открывайте. — вскричал старик, ощупывая свою воздушную шелковую рубашку. — Дует сильная трамонтана. Ваша светлость, простудитесь.
Она бегло оглядела его.
— Нана, помоги господину надеть плащ.
Она вдохнула холодный воздух.
— Голова не задета, — сказал доктор. — Все наладится, только не бойтесь. Пока я здесь, с вашей светлостью не случится ничего. У меня есть папиросы, против которых не устоит никакая астма.
Она только теперь поняла: «А! Его послал Тамбурини!» Она сказала:
— Вы хотите дать мне опиум. Но у меня нет времени одурманивать себя. Идите!
— Что? Ваша светлость, отвергаете благодеяния науки? Ваша светлость, поступаете неправильно. Придется, к сожалению, признать, что, ваша светлость, больше не в состоянии распоряжаться собой. Мы будем принуждены спасти вас против вашего желания. Не пришлось ли мне сделать это уже однажды?
Он зажег восковую свечку и поднес к пламени папироску. Дым ударил больной в лицо; она тотчас же упала на подушки, громко хрипя. Она сделала движение рукой. Нана бросилась к двери.
— Проспер!
Егерь появился на пороге; он впустил трех господ. Доктор Джиаквинто ждал их с полной достоинства сдержанностью. Они были все трое моложе его и были профессорами университета. Их привезли из театров В комнате больной они разом стали чопорными, деревянными, недоступными служителями пустоты. Рядом с ними даже Джиаквинто показался герцогине симпатичным. Он был все-таки человек.
— Прежде всего, — сказал Джиаквинто, заложив руку за борт жилета, — я решительно отрицаю, что состояние больной находится в связи со спинным мозгом. Если господа коллеги признают противное, я тотчас же удалюсь.
Он подвел их к постели. Наклонившись над больной, они молча слушали описание симптомов. Они были идолами, которым болезни подносились, как отвратительные жертвоприношения: они едва двигались. Наконец, они переглянулись, и один произнес за всех слова, против которых не могло быть апелляции.
— Герцогиня страдает грудной жабой, Asthma cardiacum, болезненным возбуждением сердечных нервов, вызванным раздражением спинного мозга, Irritatio spinalis primaria. На всем протяжении позвоночника мы замечаем величайшую чувствительность по отношению к малейшему прикосновению. В общем картина истерического судорожного состояния, но без заметных воспалительных явлений. Примите ваши папиросы, коллега, они бесполезны. Мы предпримем отвлечение с помощью мыльной ванны.
Доктор Джиаквинто опустил голову. В конце концов, он потребовал, раз уже хотят действовать на позвоночник, дуть в него из меха.
— Еще лучше растирать спину щетками! Ха-ха! Вы увидите, что все это не поможет. Это совсем не спинной мозг! — упрямо восклицал старик, чуть не плача.
Его не слушали. «Позаботься о мыльной ванне!» — сказал один из профессоров Нана. Но камеристка совсем оцепенела от вида этой холодной, непреклонной силы и с распростертыми руками стояла перед своей госпожой.
— Ее светлость приказали мне, — пролепетала она, — чтобы ее светлость оставили в покое. Ее светлость не нуждается ни в какой помощи.
Джиаквинто раскрыл рот и поднял руки. Но профессора оставались безучастными в своей безжизненной возвышенности, как идолы, которым не принесли жертв. Неожиданно они повернулись и отошли опять в свой угол, точно их снова отнесли в их храм. Говоривший объявил:
— Мы не предпримем ничего без согласия пациентки. Мы будем ждать. У больной бывают моменты, когда астма сменяется простым сердцебиением, когда она, естественно, приободряется и воображает, что может обойтись, без врачебной помощи… Но уже начинаются повсеместные судороги. Судороги грудобрюшной преграды и остальных дыхательных мускулов увеличиваются в силе и продолжительности. Перед нами судороги голосовой щели с опасностью удушья и цианоза…
— Совершенно верно! — прокаркал доктор Джиаквинто, злобно потирая руки. — Она совсем посинела! О, она недолго будет упираться! Она не будет больше оказывать сопротивления науке!
В дверях показался Проспер, он держал в руках поднос с письмами. Он тихо подошел к ногам постели, вытянул свободную руку и ждал, пока больная сможет услышать его. В комнате было тихо, только дыхание герцогини — тонкая, часто прерывавшаяся струйка воздуха — со свистом выходило из ее горла, останавливалось, опять возвращалось, совсем замирало и вдруг вырывалось с шумом; шея изгибалась в страхе, мускулы ее резко обрисовывались.
Егерь подавил рыдание.
— Простите, ваша светлость, — молодцевато доложил он, — из Модерно получили пакет с картиной… И потом письмо, — если, ваша светлость, позволите, — на оборотной стороне есть адрес отправителя, это синьора Джина Деграндис.
Она подняла голову; никто не надеялся на это, так как она, казалось, была уже при последнем издыхании.
— Что мне хотели дать? — внятно сказала она. — Мыльную ванну? Так скорей.
Нана выбежала из комнаты.
— Сколько времени еще есть в моем распоряжении? — спросила она еще и упала на подушки, содрогаясь от боли.
Джиаквинто торжествовал.
— Сколько, вашей светлости, угодно. Вы должны только уважать изречения науки.
Он побежал в переднюю, опередив профессоров.
— Герцогиня спасена, она берет мыльную ванну!
— Здесь нет журналистов? — спросил один из профессоров.
— Этот негодяй егерь выбросил всех, — сказал Тамбурини.
Остальные не успели оглянуться, как профессор исчез. Другой с горечью сказал:
— Я охотно отказываюсь от гласности. Я не придаю значения тому, чтобы знали, что я присутствовал при смерти герцогини.
И он, выпрямившись, вышел. Тот, который говорил все время, сказал:
— Я исполню свой долг: я приду опять через три четверти часа. Больше часа пациентка не проживет.
Доктор Джиаквинто ждал, пока закрылась дверь. Тогда он разразился.
— Эти задирающие нос всезнайки! Хотят поучать старого практика! Сначала они определяют болезни, которые могут убить лошадь, а потом хотят вылечить их мыльной водой.
— Скажите правду, доктор, сколько времени протянет больная?
— Я честный человек… Ваше сиятельство, не плачьте же так! — крикнул он обезумевшему Рущуку. — Завтра за завтраком ее светлость подпишет свое завещание.
— Вы убеждены в этом?
— Заставим герцогиню для верности завтракать уже в три часа. До тех пор я сохраню ее вам и святой церкви, или делайте со мной, что хотите, монсеньер! Я дам ей мускус и опиум, я буду впрыскивать ей эфир до тех пор, пока она не затанцует и не запоет!
— Было бы большим несчастьем, — просто пояснил викарий, — если бы бедной женщине не удалось спасти свою душу и если бы церкви не достались эти деньги — столько денег!
— Я тоже хотел бы, — жалобно сказал Рущук, — чтобы она употребила разумно свои деньги по крайней мере после смерти.
— Она сделает это, господа, — воскликнул доктор.
— Она не сделает этого, — неслышно решил Зибелинд. — Если бы она скрепила все свои страдания и свое смирение христианским завещанием, это было бы прекрасно. Она не сделает этого. Я никогда и нигде не видел такого язычника, каким была эта женщина.
— Поэтому ее имущество употребят на обращение язычников, — мудро подняв палец, сказал Муцио, стоявший подле.
— А чудесная речь, которую я держал бы над гробом этой величественной обращенной! — сказал викарий, скрестив руки и склонив голову. — Я сказал бы…
— Комната больной заперта, — прошипел доктор, сильно ожесточенный. Он постучал изо всех сил.
Проспер приоткрыл дверь и объявил довольно вежливо:
Ее светлость очень устали после ванны, они хотят отдохнуть часок. После этого ее светлость попросят к себе господина доктора.
И он закрыл дверь.
— Они оставили нас в покое? — спросила его герцогиня. — Тогда давай сюда, Проспер.
В передней Тамбурини, Муцио и доктор переглянулись: «Ничего не поделаешь!» Затем викарий подал знак, и они все трое рядом опустились на колени, сложив руки ладонями вместе. Зибелинд бросился за ними на землю в зловещем экстазе. Рущук, прерывисто вздыхая, с трудом преклонил колени. Викарий монотонно и громогласно произнес:
— Пресвятая дева Мария, помоги этой бедной душе в последний час найти путь благодати.
Чтобы не слышать голосов навязчивых посетителей, она приказала перенести кровать в следующую комнату. Это был зал, поддерживаемый множеством колонн, со сверкающим мозаичным полом.
Она лежала на высоковзбитых подушках, с телом, размягченным ванной, с быстрым, очень слабым пульсом и не шевелилась, стараясь сохранить эту тихую, безбольную усталость — последнее проявление светлой жизни — на ближайшие полчаса. Потом — она предчувствовала это — наступит внезапное угасание… А ей надо было сделать еще многое.
— Дай сюда, Проспер.
Егерь подал ей поднос с письмами. Якобус просто сообщал, что посылает свою картину.
Джина писала из Генуи, из больницы. Они умирает вместе с ней. «Нино предшествует нам. Я поспешила сюда, чтобы, осужденная сама, принять своими устами его последнее дыхание. Если бы я могла прижаться ими и к вашим!
Та картина осуществилась: он идет со своей лампадой впереди нас, женщин. Я думала, что он осветит нам поле искусства: нет, сад, куда мы следуем за ним, принадлежит смерти. Но мы следуем за ним!.. Пошлите ему несколько слов, которые ободрили бы его!»
— Господин фон Зибелинд, — сказал Проспер, — просит вашу светлость прочесть эту записку; он говорит, что это важно.
Зибелинд писал:
«Я должен сообщить вам тяжелую весть, моя совесть требует этого. Я не имею права щадить вас. Я не хочу отнять у вас оправдания страдания и красоты полного поражения.
Он погиб в Генуе, в доме разврата. Он спускался по темной лестнице; с балок над ней на плечи ему упал маленький, горбатый человек; он уселся на него верхом, опрокинул его, душил его за горло и нанес ему несколько ударов ножом. Утром его нашли ограбленным и полумертвым где-то в канаве».