Генрих Манн
ВЕНЕРА
I
Рассветало. Она открыла глаза. Поезд мчался сквозь туман, болота остались позади. Вдали исчезали смутные очертания Мантуи, угловатые и темные. Кругом расстилалась плоская, темная равнина. Маленькие, слабые верхушки деревьев неясно вырисовывались на желтоватом облачном небе. Из борозд вспаханной земли выглядывали люди, сгорбленные и неторопливые, казавшиеся крошечными среди огромной равнины.
Она опустила окно, полная нетерпения.
— Неужели никогда не будет остановки? Я хочу выйти. Ах, эта земля!
Она чувствовала нежность к каждому клеверному полю. Перед ярко-зеленой после дождя лощинкой паслись косматый ослик и жалкая кляча. Она уже чувствовала свои руки вокруг шеи животных. Под ногами она уже ощущала мягкую глину, уже исчезала мысленно в серой дали, вся уже принадлежала земле и ее будням, суровым; темным, ничего не знающим о праздниках человеческого искусства, о фонтанах, статуях и мраморных порталах.
Несколько часов спустя она, улыбаясь над своей мимолетной грезой, смотрела на чарующие поля Тосканы. У ног ее, среди тополей и ив, извивался Арно. Вдоль длинной дороги лежали города, светлые, выхоленные, окруженные виноградниками, кусты которых вились вокруг маленьких вилообразных подпорок. До нее доносилось, играя, мягкое, свежее, дуновение ветерка. Небо синело, ласковое и глубокое, и она думала:
«Почему я не иду по той правильной аллее на мягких склонах, к прелестной усадьбе. Ее осеняет группа кипарисов и пиний; она четырехугольная, и в середине ее возвышается плоская, широкая башня. Как счастлива была бы я на ее террасе, над этой гармоничной страною, под чистым золотом ее солнечных закатов».
После полудня падавшую от туч тень прорезало Тразименское озеро со своими черными, призрачными островами, с розовыми замками на них. Высокими волнами вздымался лес Умбрии, окружая древние руины и венчая последние холмы в голубой сказочной дали. В самом центре, на отвесной черной скале, погребенной под вьющимися растениями, возвышался город с зубцами и башнями, желтыми, как охра. Почти лишенные окон, они, казалось, глядели внутрь себя, на свои грезы. Эти грезы были полны тяжелого, страстного стремления вверх, к небу, но они не могли вырваться из темницы, неумолимо державшей их на этой земле.
Но вот скрылись и холмы и лес; земля стала голой и торжественной. Из разорванных туч вырывались, точно блеск мечей, лучи солнца. Ветер приносил с собой эхо старых битв. На несколько коротких часов герцогиня перенеслась туда, где грезила и охотилась десять лет тому назад. Она видела себя на лошади впереди всадников в красных фраках; они мчались по выгоревшей траве между могилами у края поля, сквозь разрушенные арки акведука. Волы с изогнутыми рогами, развалившись у дороги, пережевывали жвачку. У откосов глодали редкую траву козы. Стада овец белыми и черными пятнами исчезали в складках холмов, под плоской скалой с циклопическими стенами и причудливыми церквами. Плющ расщепливал стены башен… Она посмотрела на небо, которое вечер окрашивал точно кровью героев. За горизонтом одиноко вырос купол, мрачно и тяжело поднимавшийся над равниной: то был Рим.
Она переночевала и поехала дальше. Однажды в полдень, когда поезд остановился, удушливый ветер заставил ее вздохнуть. Он точно поцеловал ее в глаза; она должна была закрыть их. Он словно устлал землю пышными коврами и приглашал ее ступить на них. Она вышла и поехала в маленьком скрипучем экипаже по пням и камням, под плодовыми деревьями, сквозь стада коз и группы больших индейских петухов. Высокие, загорелые, спокойные женщины в зеленых юбках и красных корсажах, покачиваясь, благородной поступью проходили по дороге, неся на покрытых плотными белыми покрывалами головах медные сосуды. Вокруг широких верхушек деревьев вился виноград. Она была опьянена, сама не зная чем. Она слышала, как бродят соки в растениях, животных, людях. Она видела, как пенится вокруг нее, точно вино, жизнь.
Экипаж задребезжал по камням города. Он остановился у харчевни, в глубине какого-то двора, полного хлама и смеющегося народа. Здесь были светлые, в голубых полосах стены, просторные комнаты и гулкие каменные плиты. Она спросила, где она. «В Капуе».
Проспер, камеристка и повар прибыли вслед за ней и завладели кухней. В городе не было мяса; но ей подали рыбу, вареную и в масле, жареные артишоки и свежий хлеб, яичный грог, большие фиги, лопающиеся и тающие на языке и uve Zibelle, первый виноград.
Затем ее потянуло на улицы, длинные, радостно оживленные. По ним мчался светлый поток радости, разливавшийся за пределы их, по стране. В ветхих притворах важных и пустых церквей ждала насытившихся солнцем тихая тень. На плоских крышах вился виноград. В обнесенных решетками садах, полных высоких кустов камелий, ходили медно-красные петухи. Черноволосые отроки, смуглые и бледные, с большими, обведенными кругами, глазами, лежали на порогах странных порталов. Перед ними кричала белая мостовая, за ними, во мраке домов, поблескивали красные котлы.
Потом она стояла у моста над рекой и смотрела, как бессильно, точно два человека, терялись по ту сторону мостовые быки перед ужасным морем голубого неба и могучими волнами зеленой земли. Весь этот океан врывался между ними, переносился через мост и достигал до ее груди. Она шаталась под напором любви, веявшей из эфира и полей, любви без меры и предела, жгучей, разрушающей и созидающей любви.
Рано утром она проснулась с ощущением счастья. Яркие цветы на белых занавесках ее кровати кивали ей во сне; теперь они один за другим уплывали в красную пыль утра, застилавшую окно. Внизу с легким топотом, глухо позвякивая бубенчиками, проходили козы. Напротив, в мастерской, раздавался стук молота и пение; золотистый ветерок, проносившийся мимо, разгонял звуки.
Она оставила здесь своих людей, и одна поехала дальше. Кучер щелкал кнутом, лошадь бежала рысью. На груди у нее был колокольчик, за ушами ветки, а на загривке серебряная рука с растопыренными пальцами.
В плодовых садах с навесами из пиний блестела роса. Над дорогой еще висела золотая дымка; она поднялась, и дорогу залил ослепительный свет. Они мчались по пастбищам и полям. Высоко на верхушках ильм колыхался светло-зеленый виноград. В полях теснились деревушки, темные, окруженные со всех сторон шумящими колосьями. А вдали, в дымке горизонта, поднимался голубой, призрачный конус с длинным белым изогнутым хвостом из дыма.
В полуденную жару она поднялась наверх, в старую Казерту. Между виноградом растопыривали свои ветви вишневые деревья и несли свою тяжесть орешники. Пшеница и горчица росли рядом на одном и том же поле. У края его серебрились масличные деревья. Бледные и грациозные, поднимались они вверх по горе. Слой земли становился более тощим, и из-под него пробивались наружу камни. Подле засеянного горчицей, сверкающего зеленью поля лежало другое, вспаханное, ожидающее маиса, мягкое и черное, точно кусок бархата рядом с влажным изумрудом. С торопливым топотом спускалось стадо овец. Длинные шелковые руна колыхались на спинах и бились об ноги. Маленькая девочка несла прут, точно скипетр. Она прошмыгнула мимо, ступая выглядывавшими из-под длинного платья босыми ногами по пыли, поднимаемой стадом. Потом местность стала совершенно дикой и пустынной. В расселинах скал росли только фиговые деревья.
Она вышла из экипажа и пошла дальше пешком. Ее взору открылась земля во всем своем безудержном изобилии. Брызги ее соков доносились до нее.
«Там был апельсиновый сад, перед которым сидела девочка с мягким профилем и длинными ресницами, вся позлащенная блеском плодов. У матери под пышными волосами был внимательный взгляд животного, на лице ее не было улыбки. Перед пронизанной зеленым светом аллеей платанов стоял розовый дом. Я видела оттуда море; между Везувием и Сант-Эльмо мне явились прихотливые очертания Капри… Я находилась на дороге в Аверсу, веселый, пестро разукрашенный город, по мостовой которого со скрипом катятся тележки богатых крестьян, а в украшенных флагами кабачках звенят их талеры… Но имя этого города означает бой, и основали его мои предки.
Мои предки! Они пришли из Нормандии, с туманного моря, жадные к солнцу. Их желания были бесчисленны, как мои. Они стремились, как я, ко всему, что греет, что мягко на ощупь и приятно на вкус, что нежит, манит, доставляет блаженство. И чтобы всем обладать, они топтали и убивали все, смеясь, из одной только любви. Как должны были блестеть их глаза! У них, конечно, были красные щеки, длинные белокурые волосы и широкие плечи. Я думаю, что они были совершенно цельными и очень умными людьми. Они нарушали все договоры, доверяли только своим, выпрашивали княжества в качестве утренних подарков, мешали собирать жатву и торжествовали над умирающими от голода городами. Их голоса звучали так ужасно, что перед каждым из них обращалось в бегство целое войско.
Как они презирали их, этих прекрасных, мягких рабов, которых покорили! Только одного врага они уважали, потому что он противостоял им: то была скала Монте-Казино. Внизу они свирепствовали и любили; наверху, в каменной пустыне, раздавались литании. Наверху задумчивые монахи нагибались над древними пергаментами, точно разыскивали на песке последние следы шагов загадочной чужеземки. А внизу сверкали взоры варваров. Они чувствовали себя скованными этим молчанием; от бессилия и неудовлетворенного желания им было жутко. Они не могли больше переносить этого, они шли во власянице на тихую вершину, которой не могли достичь в латах. Один остался наверху и принял пострижение. Я понимаю его!
Он отказался от всего, потому что и все не могло насытить его. В сладчайшей фиге, таявшей на его языке, скрывалась, сладость, которую он мог только предчувствовать, и за вкус которой отдал бы жизнь. Бархатистые глаза девушек в апельсиновых рощах раздражали его; они были плодами, более зрелыми и более золотистыми, чем те, которые росли вокруг, и он отчаивался сорвать их, — хотя они уже таяли у него на губах. У воздуха были руки и груди, он был сладострастен, как женщина. Рыцарь был полон желания насытить его и исчезнуть в нем. И каждое утро он в бессилии смотрел, как тот отдавался всем…»
Она повернулась к равнине спиной и углубилась в горы. Они были голые, темные, ущелья беспорядочно прорезывали их, образуя обломки, похожие на разрушенные города. Вдруг она в самом деле очутилась перед уцелевшим городом; из источенной стены выбивались алоэ и выползали ящерицы. Крыши, серые и неровные, горели на солнце; над ними возвышалась круглая, толстая башня. Она была изъедена червями и обросла зеленым мохом. Полуразрушенная мостовая образовала впадины, полные холодного запаха гнили; она проходила между черными арками ворот, покрывала кривые грязные площади и доходила до низких порталов церквей. Внутри, на пустых кафельных полах, дробились цветные отражения. У стены, на растрескавшихся подоконниках, притаились безобразные чудовища, вцепившиеся в изможденных грешников.
Она повернула обратно; темноту погреба сменил белый свет солнца. Она поднялась направо по холму, поросшему увядшей травой. Внизу открылся город, наполовину засыпанный мелкими камнями, его узкие дворы, засаженные фиговыми деревьями и обнесенные косыми стенами. «Чудовища с церковных окон, — подумала она, — перепрыгнули через них; они утащили оттуда последних людей».
За ней группа развалин образовала полукруг; она медленно вошла в него, ища тени. Внутри перед растрескавшимися мраморными окнами, висели гардины из плюща. С сетеобразных стен по покатому лугу скатывались мелкие обломки. Она вытянулась на плоском камне, который жег ее. Посреди котловины ветвился уродливый виноградный куст. Она лежала на краю и, когда полузакрывала глаза, ей казалось, что он висит среди горящего голубого неба. Белый камень, блестящий плющ и голубой огонь: она растворялась в них. В ее жилах кипела жгучая радость; ее охватило томление… Издали, из города призраков, донесся рев. Ах! Это чудовища! Они свирепствуют в городе. Заколебался заржавевший колокол. Нет, это только одуряющее молчание полудня. Это только звук флейты Пана.
— Пан!
Она звала его; ее волосы растрепались на затылке, она распростерла руки на пылающей скале. Там, у той линии, возвышается его алтарь; над ним висит флейта… Тише, это его шаги… Она тихонько подняла ресницы: перед ней, перекинув ногу через стену, стоял он сам, косматый, широкогрудый и загорелый, в штанах из козьих шкур, с пробивающейся бородкой и круглыми глазами, пылающими, мрачными и неподвижными. Он крался к ней, вытянув голову. Ее взор под длинными ресницами ждал его. Он хищно и робко нагнулся над ней; от него пахло скотом и богами. Она медленно соединила руки над шкурой на его спине.
Что-то засмеялось в забытой каменной котловине, колебавшейся вместе с ней и с ним в горящей синеве. Она встрепенулась. Наверху, упираясь передними ногами о край стены, возвышался огромный козел, длинношерстый, худой и похотливый.
Он был козий пастух. Одинокий и неподвижный стоял он среди папоротника и мяты в ущелье, на сухих склонах которого паслись его животные.
— Что ты, собственно, делаешь? Ты всегда стоишь так, скрестив руки?
— Только днем, когда нет тени.
— А когда приходит тень?
— Тогда я делаю вот это.
У его ног лежали только что вылепленные глиняные предметы.
— Покажи мне, как ты это делаешь?
Он сел, поджал под себя ноги и начал лепить, серьезно, равномерно покачивая головой. Он делал пузатые амфоры и называл их «коровами»; о стройных узких вазах он говорил:
— Это красивые девушки.
Он сделал кувшин, выпуклость которого представляла собой человеческую голову с невыразительным, глуповатым профилем. Она заглядывала ему через плечо, следя за тем, как вырастают под его пальцами создания — в таинственный полдень, точно из лона самой природы. Это был Пан. Он искал в глине существ, следы которых потерял две тысячи лет тому назад, и он извлекал из нее сказочных птиц — одних с зазубренными перьями, с узкими, свирепыми головами и большими когтями, других с лошадиными гривами и третьих с мордами морских львов. Показывались также, немного неясно, люди с, козлиными лицами.
Вечером он погнал стадо домой. Козы размахивали полным выменем. Козлы клали им на спину стянутые ремнями жилистые шеи. Молодые козочки прыгали. У стены одного дома, в хлебной печи, он обжег свои горшки. Те, которые высохли на солнце, он искрошил пальцами.
— Почему, почему?
— Не годятся. Не дадут ни гроша.
— А другие?
— Продам внизу.
Один из сосудов разбился.
— Никуда не годится. Плохая земля. О, горе, ни один крестьянин не покупает их больше. Только приезжие, оттого, что не знают.
— Когда ты спустишься вниз?
— Когда вернутся другие.
— Кто это другие?
— Все, кто живет здесь в городе.
— Значит, здесь живет кто-нибудь? Где же они?
— Внизу. Помогают собирать виноград.
— Иди же и ты.
Он резко отвернулся.
— Не хочу. Я остаюсь с козами.
На другой день она сказала:
— Выйди-ка из этих скал, сойди к дороге и посмотри вниз, как там красиво и весело. Там собирают виноград.
Он последовал за ней, неохотно и похотливо. И она увидела то, что хотела: как его дикая и убогая фигура обрисовывалась над пышной, мягкой страной. Он оставался молчаливым и сдержанным.
— Что это там внизу, между лозами?
— Миндальные деревья.
— А рядом?
— Персики.
— А дальше?
— Яблони, груши…
Он посмеивался в промежутках между словами; его щеки стали темнее. В густых массах зелени горели гранаты.
— Орехи… Каштаны… Фиговые деревья…
Он причмокнул.
— А тот маленький белый домик? — спросила она.
Он заметил его, его жадные взгляды вытащили его из яркой зелени, в которой он прятался.
— Кто там живет?
— Ха! Толстяк… и четыре красивых девушки.
Он поднес ей к лицу четыре пальца и засмеялся громко и свирепо — нищий завоеватель, сжигаемый желаниями и в долгих лишениях достаточно зачерствевший, чтобы в один прекрасный день вихрем спуститься со своей голой скалы, и, точно рок, обрушиться на все, что манило и отдавалось.
Она посмотрела на него; в это мгновение она чувствовала себя родственной ему.
— Я поеду вниз!
Она села в свой экипаж; сквозь облака зелени пробивались, сверкая, всевозможные краски. Белые тропинки пестрели народом, скрипели тележки, сияли разгоряченные лица, звенел смех. Огромный чан, переполненный виноградом, черным и золотым, колыхался под зелеными триумфальными воротами. Женщины шумной толпой выходили в поле с пустыми корзинами у бедер. Возвращаясь, они несли их наполненными на голове. В узорной тени листьев босоногие мальчики дрались из-за золотистых ягод, напудренных пылью. У края дороги на коленях стояла девушка, она соблазнительно улыбалась, откинув назад голову, а поющий юноша в белых штанах бросал ей в рот, одну за другой, ягоды с тяжелой кисти, которую высоко поднимал на свет. Он был полунаг, и тело его блестело от жары; на плече у него мускулы собирались складками, на груди они напрягались. Большая кисть шелковисто блестела. Каждая падавшая ягода, красноватая, круглая и влажная, отражалась в глазах девушки, и ее губы обвивались вокруг нее, как две пурпурные змеи. Юноша перестал петь, взгляд его стал неподвижным.
Герцогиня пошла пешком через село. Виноград смыкался над ним, точно над островом. Дети в развевающихся рубашонках, зараженные радостью земли, с криками плясали вокруг навьюченных ослов, грациозно двигавшихся по направлению к току. Через окно бесшумное золото жатвы спускалось на пол. Мускулистые парни хватались за канаты, прикрепленные к балкам потолка; они падали, поднимались вверх и опять скользили вниз, с неумолимым сладострастием топча разбухшее мясо винограда, из которого брызгал сок. Сбившись в огромные гладкие тела, виноградные кисти пустели, истекали кровью и распространяли опьяняющий аромат.
За стеной раздавался неутомимый топот терпеливых животных. Высоко над их головами кивали гроздья винограда, за их копытами приплясывали мальчики. Удушливый, голубой туман носился над равниной, листва казалась светлее, голоса становились пронзительнее, шутки несдержаннее. Дорога была здесь вдвое шире, украшена мостами, цоколями с гербами, аллеями от усадьбы к усадьбе. Сама богиня плодородия, белая, красная и опьяненная, катилась по ней в колеблющейся триумфальной колеснице; герцогиня смотрела ей вслед.
Она остановилась в кипарисовой аллее какой-то виллы. В конце виднелся белый дом, вплетенный в причудливую сеть ветвей сарацинских олив. Она слышала, как переливались в них трели птиц; их заглушал смех девушек, расположившихся на высоком дерне, среди виноградных кустов. Они были гибкие, смуглые, и в жилах у них переливалось вино. Их смявшиеся в складки рубашки были раскрыты над низкими корсажами. Они лежали на полных корзинах, и давили виноград кончиками грудей. Ягодами и шутками они осыпали парней, толпившихся вокруг них, смеялись влажными губами, подавали им плетеные бутылки, забрасывали их венками.
Один из них, молодой, длинноногий, стоял в стороне, под высоким, колеблющимся балдахином пинии, и весь погрузился в мечты. Куртка была наброшена только на левую половину его туловища. Правая была обнажена; розовый сосок выделялся на теплой коже. Шея, обращенная в сторону, бросала глубокую тень под безбородое, страстное лицо. Спутанные волосы блестели; черные густые пряди загибались на висках и меж глазами, под полными тоски бровями томились их темные взоры. Он небрежной рукой поднес к широким, мясистым губам тростниковую флейту. Казалось, сама земля, поющая на солнце, неистовая в наслаждении — мягкая, обремененная плодами и печальная от сладкого томления издала этот звук, сладострастный и замирающий. Он вливал в кровь мучительное блаженство, герцогиня услышала его.
За ней послышалось пыхтение. Пастух со скал крался вдоль древесных стволов; косматый, как зверь, он страстным, жадным взглядом следил за тихой прелестью юноши с флейтой. Он вздрогнул; герцогиня грозно спросила его:
— Откуда ты?
Его голова под густым кипарисом казалась совсем черной. Он оскалил зубы.
— Я приехал с тобой, уцепился сзади за твою коляску.
— Почему ты не с людьми из твоих мест? Почему ты не помогаешь собирать виноград?
Он упрямо смотрел перед собой.
— А что они мне дадут за это? Скверный суп, вот и все.
— А чего же ты хочешь еще?
— Ничего.
Она топнула ногой.
— Чего ты хочешь еще?
Он униженно ухмыльнулся.
— Не сердись, прекрасная госпожа! Я уже взял то, что хотел.
— Что ты взял? Кстати скажи, тебе нравится это имение?
— Ведь я уже говорил тебе.
— Что ты говорил?
— Ведь это то самое, где живут толстяк и четыре красивых девушки. Там в траве лежат девушки, а из дому выходит толстяк.
Издали шел, пошатываясь, тучный старик. На животе у него была красная повязка, лицо пылало. Он поднял, благословляя, плохо слушавшиеся руки над парнями и девушками. Они порхали вокруг него, дразнили и щупали его. Две красавицы с длинными волосами положили ему на лысину венок из виноградных листьев. Сами они были в венках из роз. За ним два батрака тащили гигантский котел, который сверкал и дымился. Все расположились на траве вокруг супа. В кустах зашумел неожиданно налетевший ветерок. Из рук в руки переходила бутылка. Где-то медленно и печально поднялась мелодия, со вздохом пронеслась между замолкшими весельчаками и опять затерялась в высоком дерне. Вдруг зазвенел тамбурин; он стучал и гремел. Вскочила одна пара, за ней другая. Старик в виноградном венке поднялся с земли, заковылял на своих коротких ногах навстречу обеим золотисто-смуглым красавицам — на их щеках играла тень от длинных ресниц — и они начали танцевать. Тарантелла сбросила венки с их голов, они задыхались, старик опрокинулся на спину и долго барахтался, как жук, прежде чем ему удалось повернуться и встать. Аплодисменты и развевающиеся юбки, сплетение нагих членов; смех, поцелуи, а сквозь бледную сеть олив просачивался розовый источник. Он омывал горизонт, затоплял небо; на его волнах плавали главы пиний.
И вдруг из виноградника бурно, стремительно выбежало что-то, грубый, рычащий зверь, быть может, лесной бог, раздраженный запахом дриад. Он бросился на безбородого юношу с полными тоски бровями, который стоял в стороне с флейтой у губ, и увлек его с собой. Они танцевали. Вечернее зарево расплывалось, смех затих: они танцевали. Измученное и горячее тело юноши бессильно лежало, подавшись назад, в объятиях другого: они танцевали. Пары уже падали в траву; наконец, заснула последняя. Но в бледном сумраке, при первом мерцании звезд, носились в пляске две тени: одна короткая, мягко покоряющаяся, другая бурная, требующая.
С наступлением дня герцогиня опять выехала из Капуи. Она остановила экипаж перед виллой, где смотрела на празднество, и торопливо пошла по аллее. Трава блестела; на ней лежало еще несколько спящих; среди них старик. Она обошла его со всех сторон, внимательно разглядывая; солнце пестрило его лысину, лицо было спрятано между руками. Она приняла решение и потрясла старика за плечи.
— Измаил-Ибн-паша?
Он издал хриплый звук, приподнялся и упал обратно на траву. Она засмеялась.
— Я знала это… Измаил-Ибн-паша! Здесь ваш друг, герцогиня Асси.
Старик сразу сел, протирая глаза. Он прищурился.
— Вы здесь, герцогиня? Очень мило с вашей стороны. Мы так веселились тогда, в Заре, перед вашим бегством. Представьте себе, что с тех пор и я.
Он шумно зевнул, глаза его исчезли. Затем он поднялся совсем пристыженный и недовольный.
— Здесь только и делаешь, что пьешь. А особенно теперь, во время сбора винограда. Так и доходишь до того, что вы, к стыду моему, видели!
— Удивительно то, что вообще встречаешь вас здесь, вас, посланника его величества, султана, при далматском дворе!
— Великолепно, герцогиня, скажите это еще раз: посланника — как дальше? Я стал старым крестьянином и немножко туго соображаю. Да, старым крестьянином, которому это скромное поместье доставляет средства к жизни.
— Поразительно!
Вдруг она вспомнила.
— А Фатма? Принцесса Фатма?
— Она в доме. Мы потом сделаем визит принцессе, принцесса еще спит. А пока я покажу вам свои владения, герцогиня, хотите?
Он шел рядом с ней в светлом полотняном костюме, с красным лицом, окаймленным пушистой белой бородой, и разглаживал красную повязку на круглом животе.
— На этом току вымолачивают маис из початков, здоровое занятие. Рядом помещение, где доят коров… Пойдемте, взглянем на виноградные тиски! Хотите видеть, как бродит барда? Здесь совсем особенный запах. Потом мы еще просунем голову в свиной хлев. Ах, герцогиня, деревенская жизнь!
— Представьте себе, со мной происходит то же самое, я тоже хотела бы сделаться простой крестьянкой.
— Я это понимаю, я это понимаю.
Они прогуливались по обширному лугу, на котором мирно расположились, пережевывая свою жвачку, быки. Паша вдруг остановился.
— Но все-таки это странно. Вы, герцогиня, были самой беспокойной женщиной, какую я знал. Даже за двадцать тысяч драхм ежегодной пенсии я, простите, не взял бы вас к себе в гарем. Мы очень забавляли друг друга, этим я могу похвастать. Как восхищали меня ваши революционные проделки! А приключение с принцем Фили, который теперь стал королем, а когда-то был лакеем у вас. Ах! Ах!
— А вы, паша, ваши рассказы! Вы были, собственно, парижанином, умевшим живописно говорить об ужасах Востока и, иногда, из дилетантизма, принимавшим в них участие. Мне самой хотелось принять участие в некоторых из них! Мы очень хорошо подходили друг к другу.
Она опустила окно, полная нетерпения.
— Неужели никогда не будет остановки? Я хочу выйти. Ах, эта земля!
Она чувствовала нежность к каждому клеверному полю. Перед ярко-зеленой после дождя лощинкой паслись косматый ослик и жалкая кляча. Она уже чувствовала свои руки вокруг шеи животных. Под ногами она уже ощущала мягкую глину, уже исчезала мысленно в серой дали, вся уже принадлежала земле и ее будням, суровым; темным, ничего не знающим о праздниках человеческого искусства, о фонтанах, статуях и мраморных порталах.
Несколько часов спустя она, улыбаясь над своей мимолетной грезой, смотрела на чарующие поля Тосканы. У ног ее, среди тополей и ив, извивался Арно. Вдоль длинной дороги лежали города, светлые, выхоленные, окруженные виноградниками, кусты которых вились вокруг маленьких вилообразных подпорок. До нее доносилось, играя, мягкое, свежее, дуновение ветерка. Небо синело, ласковое и глубокое, и она думала:
«Почему я не иду по той правильной аллее на мягких склонах, к прелестной усадьбе. Ее осеняет группа кипарисов и пиний; она четырехугольная, и в середине ее возвышается плоская, широкая башня. Как счастлива была бы я на ее террасе, над этой гармоничной страною, под чистым золотом ее солнечных закатов».
После полудня падавшую от туч тень прорезало Тразименское озеро со своими черными, призрачными островами, с розовыми замками на них. Высокими волнами вздымался лес Умбрии, окружая древние руины и венчая последние холмы в голубой сказочной дали. В самом центре, на отвесной черной скале, погребенной под вьющимися растениями, возвышался город с зубцами и башнями, желтыми, как охра. Почти лишенные окон, они, казалось, глядели внутрь себя, на свои грезы. Эти грезы были полны тяжелого, страстного стремления вверх, к небу, но они не могли вырваться из темницы, неумолимо державшей их на этой земле.
Но вот скрылись и холмы и лес; земля стала голой и торжественной. Из разорванных туч вырывались, точно блеск мечей, лучи солнца. Ветер приносил с собой эхо старых битв. На несколько коротких часов герцогиня перенеслась туда, где грезила и охотилась десять лет тому назад. Она видела себя на лошади впереди всадников в красных фраках; они мчались по выгоревшей траве между могилами у края поля, сквозь разрушенные арки акведука. Волы с изогнутыми рогами, развалившись у дороги, пережевывали жвачку. У откосов глодали редкую траву козы. Стада овец белыми и черными пятнами исчезали в складках холмов, под плоской скалой с циклопическими стенами и причудливыми церквами. Плющ расщепливал стены башен… Она посмотрела на небо, которое вечер окрашивал точно кровью героев. За горизонтом одиноко вырос купол, мрачно и тяжело поднимавшийся над равниной: то был Рим.
Она переночевала и поехала дальше. Однажды в полдень, когда поезд остановился, удушливый ветер заставил ее вздохнуть. Он точно поцеловал ее в глаза; она должна была закрыть их. Он словно устлал землю пышными коврами и приглашал ее ступить на них. Она вышла и поехала в маленьком скрипучем экипаже по пням и камням, под плодовыми деревьями, сквозь стада коз и группы больших индейских петухов. Высокие, загорелые, спокойные женщины в зеленых юбках и красных корсажах, покачиваясь, благородной поступью проходили по дороге, неся на покрытых плотными белыми покрывалами головах медные сосуды. Вокруг широких верхушек деревьев вился виноград. Она была опьянена, сама не зная чем. Она слышала, как бродят соки в растениях, животных, людях. Она видела, как пенится вокруг нее, точно вино, жизнь.
Экипаж задребезжал по камням города. Он остановился у харчевни, в глубине какого-то двора, полного хлама и смеющегося народа. Здесь были светлые, в голубых полосах стены, просторные комнаты и гулкие каменные плиты. Она спросила, где она. «В Капуе».
Проспер, камеристка и повар прибыли вслед за ней и завладели кухней. В городе не было мяса; но ей подали рыбу, вареную и в масле, жареные артишоки и свежий хлеб, яичный грог, большие фиги, лопающиеся и тающие на языке и uve Zibelle, первый виноград.
Затем ее потянуло на улицы, длинные, радостно оживленные. По ним мчался светлый поток радости, разливавшийся за пределы их, по стране. В ветхих притворах важных и пустых церквей ждала насытившихся солнцем тихая тень. На плоских крышах вился виноград. В обнесенных решетками садах, полных высоких кустов камелий, ходили медно-красные петухи. Черноволосые отроки, смуглые и бледные, с большими, обведенными кругами, глазами, лежали на порогах странных порталов. Перед ними кричала белая мостовая, за ними, во мраке домов, поблескивали красные котлы.
Потом она стояла у моста над рекой и смотрела, как бессильно, точно два человека, терялись по ту сторону мостовые быки перед ужасным морем голубого неба и могучими волнами зеленой земли. Весь этот океан врывался между ними, переносился через мост и достигал до ее груди. Она шаталась под напором любви, веявшей из эфира и полей, любви без меры и предела, жгучей, разрушающей и созидающей любви.
Рано утром она проснулась с ощущением счастья. Яркие цветы на белых занавесках ее кровати кивали ей во сне; теперь они один за другим уплывали в красную пыль утра, застилавшую окно. Внизу с легким топотом, глухо позвякивая бубенчиками, проходили козы. Напротив, в мастерской, раздавался стук молота и пение; золотистый ветерок, проносившийся мимо, разгонял звуки.
Она оставила здесь своих людей, и одна поехала дальше. Кучер щелкал кнутом, лошадь бежала рысью. На груди у нее был колокольчик, за ушами ветки, а на загривке серебряная рука с растопыренными пальцами.
В плодовых садах с навесами из пиний блестела роса. Над дорогой еще висела золотая дымка; она поднялась, и дорогу залил ослепительный свет. Они мчались по пастбищам и полям. Высоко на верхушках ильм колыхался светло-зеленый виноград. В полях теснились деревушки, темные, окруженные со всех сторон шумящими колосьями. А вдали, в дымке горизонта, поднимался голубой, призрачный конус с длинным белым изогнутым хвостом из дыма.
В полуденную жару она поднялась наверх, в старую Казерту. Между виноградом растопыривали свои ветви вишневые деревья и несли свою тяжесть орешники. Пшеница и горчица росли рядом на одном и том же поле. У края его серебрились масличные деревья. Бледные и грациозные, поднимались они вверх по горе. Слой земли становился более тощим, и из-под него пробивались наружу камни. Подле засеянного горчицей, сверкающего зеленью поля лежало другое, вспаханное, ожидающее маиса, мягкое и черное, точно кусок бархата рядом с влажным изумрудом. С торопливым топотом спускалось стадо овец. Длинные шелковые руна колыхались на спинах и бились об ноги. Маленькая девочка несла прут, точно скипетр. Она прошмыгнула мимо, ступая выглядывавшими из-под длинного платья босыми ногами по пыли, поднимаемой стадом. Потом местность стала совершенно дикой и пустынной. В расселинах скал росли только фиговые деревья.
Она вышла из экипажа и пошла дальше пешком. Ее взору открылась земля во всем своем безудержном изобилии. Брызги ее соков доносились до нее.
«Там был апельсиновый сад, перед которым сидела девочка с мягким профилем и длинными ресницами, вся позлащенная блеском плодов. У матери под пышными волосами был внимательный взгляд животного, на лице ее не было улыбки. Перед пронизанной зеленым светом аллеей платанов стоял розовый дом. Я видела оттуда море; между Везувием и Сант-Эльмо мне явились прихотливые очертания Капри… Я находилась на дороге в Аверсу, веселый, пестро разукрашенный город, по мостовой которого со скрипом катятся тележки богатых крестьян, а в украшенных флагами кабачках звенят их талеры… Но имя этого города означает бой, и основали его мои предки.
Мои предки! Они пришли из Нормандии, с туманного моря, жадные к солнцу. Их желания были бесчисленны, как мои. Они стремились, как я, ко всему, что греет, что мягко на ощупь и приятно на вкус, что нежит, манит, доставляет блаженство. И чтобы всем обладать, они топтали и убивали все, смеясь, из одной только любви. Как должны были блестеть их глаза! У них, конечно, были красные щеки, длинные белокурые волосы и широкие плечи. Я думаю, что они были совершенно цельными и очень умными людьми. Они нарушали все договоры, доверяли только своим, выпрашивали княжества в качестве утренних подарков, мешали собирать жатву и торжествовали над умирающими от голода городами. Их голоса звучали так ужасно, что перед каждым из них обращалось в бегство целое войско.
Как они презирали их, этих прекрасных, мягких рабов, которых покорили! Только одного врага они уважали, потому что он противостоял им: то была скала Монте-Казино. Внизу они свирепствовали и любили; наверху, в каменной пустыне, раздавались литании. Наверху задумчивые монахи нагибались над древними пергаментами, точно разыскивали на песке последние следы шагов загадочной чужеземки. А внизу сверкали взоры варваров. Они чувствовали себя скованными этим молчанием; от бессилия и неудовлетворенного желания им было жутко. Они не могли больше переносить этого, они шли во власянице на тихую вершину, которой не могли достичь в латах. Один остался наверху и принял пострижение. Я понимаю его!
Он отказался от всего, потому что и все не могло насытить его. В сладчайшей фиге, таявшей на его языке, скрывалась, сладость, которую он мог только предчувствовать, и за вкус которой отдал бы жизнь. Бархатистые глаза девушек в апельсиновых рощах раздражали его; они были плодами, более зрелыми и более золотистыми, чем те, которые росли вокруг, и он отчаивался сорвать их, — хотя они уже таяли у него на губах. У воздуха были руки и груди, он был сладострастен, как женщина. Рыцарь был полон желания насытить его и исчезнуть в нем. И каждое утро он в бессилии смотрел, как тот отдавался всем…»
Она повернулась к равнине спиной и углубилась в горы. Они были голые, темные, ущелья беспорядочно прорезывали их, образуя обломки, похожие на разрушенные города. Вдруг она в самом деле очутилась перед уцелевшим городом; из источенной стены выбивались алоэ и выползали ящерицы. Крыши, серые и неровные, горели на солнце; над ними возвышалась круглая, толстая башня. Она была изъедена червями и обросла зеленым мохом. Полуразрушенная мостовая образовала впадины, полные холодного запаха гнили; она проходила между черными арками ворот, покрывала кривые грязные площади и доходила до низких порталов церквей. Внутри, на пустых кафельных полах, дробились цветные отражения. У стены, на растрескавшихся подоконниках, притаились безобразные чудовища, вцепившиеся в изможденных грешников.
Она повернула обратно; темноту погреба сменил белый свет солнца. Она поднялась направо по холму, поросшему увядшей травой. Внизу открылся город, наполовину засыпанный мелкими камнями, его узкие дворы, засаженные фиговыми деревьями и обнесенные косыми стенами. «Чудовища с церковных окон, — подумала она, — перепрыгнули через них; они утащили оттуда последних людей».
За ней группа развалин образовала полукруг; она медленно вошла в него, ища тени. Внутри перед растрескавшимися мраморными окнами, висели гардины из плюща. С сетеобразных стен по покатому лугу скатывались мелкие обломки. Она вытянулась на плоском камне, который жег ее. Посреди котловины ветвился уродливый виноградный куст. Она лежала на краю и, когда полузакрывала глаза, ей казалось, что он висит среди горящего голубого неба. Белый камень, блестящий плющ и голубой огонь: она растворялась в них. В ее жилах кипела жгучая радость; ее охватило томление… Издали, из города призраков, донесся рев. Ах! Это чудовища! Они свирепствуют в городе. Заколебался заржавевший колокол. Нет, это только одуряющее молчание полудня. Это только звук флейты Пана.
— Пан!
Она звала его; ее волосы растрепались на затылке, она распростерла руки на пылающей скале. Там, у той линии, возвышается его алтарь; над ним висит флейта… Тише, это его шаги… Она тихонько подняла ресницы: перед ней, перекинув ногу через стену, стоял он сам, косматый, широкогрудый и загорелый, в штанах из козьих шкур, с пробивающейся бородкой и круглыми глазами, пылающими, мрачными и неподвижными. Он крался к ней, вытянув голову. Ее взор под длинными ресницами ждал его. Он хищно и робко нагнулся над ней; от него пахло скотом и богами. Она медленно соединила руки над шкурой на его спине.
Что-то засмеялось в забытой каменной котловине, колебавшейся вместе с ней и с ним в горящей синеве. Она встрепенулась. Наверху, упираясь передними ногами о край стены, возвышался огромный козел, длинношерстый, худой и похотливый.
Он был козий пастух. Одинокий и неподвижный стоял он среди папоротника и мяты в ущелье, на сухих склонах которого паслись его животные.
— Что ты, собственно, делаешь? Ты всегда стоишь так, скрестив руки?
— Только днем, когда нет тени.
— А когда приходит тень?
— Тогда я делаю вот это.
У его ног лежали только что вылепленные глиняные предметы.
— Покажи мне, как ты это делаешь?
Он сел, поджал под себя ноги и начал лепить, серьезно, равномерно покачивая головой. Он делал пузатые амфоры и называл их «коровами»; о стройных узких вазах он говорил:
— Это красивые девушки.
Он сделал кувшин, выпуклость которого представляла собой человеческую голову с невыразительным, глуповатым профилем. Она заглядывала ему через плечо, следя за тем, как вырастают под его пальцами создания — в таинственный полдень, точно из лона самой природы. Это был Пан. Он искал в глине существ, следы которых потерял две тысячи лет тому назад, и он извлекал из нее сказочных птиц — одних с зазубренными перьями, с узкими, свирепыми головами и большими когтями, других с лошадиными гривами и третьих с мордами морских львов. Показывались также, немного неясно, люди с, козлиными лицами.
Вечером он погнал стадо домой. Козы размахивали полным выменем. Козлы клали им на спину стянутые ремнями жилистые шеи. Молодые козочки прыгали. У стены одного дома, в хлебной печи, он обжег свои горшки. Те, которые высохли на солнце, он искрошил пальцами.
— Почему, почему?
— Не годятся. Не дадут ни гроша.
— А другие?
— Продам внизу.
Один из сосудов разбился.
— Никуда не годится. Плохая земля. О, горе, ни один крестьянин не покупает их больше. Только приезжие, оттого, что не знают.
— Когда ты спустишься вниз?
— Когда вернутся другие.
— Кто это другие?
— Все, кто живет здесь в городе.
— Значит, здесь живет кто-нибудь? Где же они?
— Внизу. Помогают собирать виноград.
— Иди же и ты.
Он резко отвернулся.
— Не хочу. Я остаюсь с козами.
На другой день она сказала:
— Выйди-ка из этих скал, сойди к дороге и посмотри вниз, как там красиво и весело. Там собирают виноград.
Он последовал за ней, неохотно и похотливо. И она увидела то, что хотела: как его дикая и убогая фигура обрисовывалась над пышной, мягкой страной. Он оставался молчаливым и сдержанным.
— Что это там внизу, между лозами?
— Миндальные деревья.
— А рядом?
— Персики.
— А дальше?
— Яблони, груши…
Он посмеивался в промежутках между словами; его щеки стали темнее. В густых массах зелени горели гранаты.
— Орехи… Каштаны… Фиговые деревья…
Он причмокнул.
— А тот маленький белый домик? — спросила она.
Он заметил его, его жадные взгляды вытащили его из яркой зелени, в которой он прятался.
— Кто там живет?
— Ха! Толстяк… и четыре красивых девушки.
Он поднес ей к лицу четыре пальца и засмеялся громко и свирепо — нищий завоеватель, сжигаемый желаниями и в долгих лишениях достаточно зачерствевший, чтобы в один прекрасный день вихрем спуститься со своей голой скалы, и, точно рок, обрушиться на все, что манило и отдавалось.
Она посмотрела на него; в это мгновение она чувствовала себя родственной ему.
— Я поеду вниз!
Она села в свой экипаж; сквозь облака зелени пробивались, сверкая, всевозможные краски. Белые тропинки пестрели народом, скрипели тележки, сияли разгоряченные лица, звенел смех. Огромный чан, переполненный виноградом, черным и золотым, колыхался под зелеными триумфальными воротами. Женщины шумной толпой выходили в поле с пустыми корзинами у бедер. Возвращаясь, они несли их наполненными на голове. В узорной тени листьев босоногие мальчики дрались из-за золотистых ягод, напудренных пылью. У края дороги на коленях стояла девушка, она соблазнительно улыбалась, откинув назад голову, а поющий юноша в белых штанах бросал ей в рот, одну за другой, ягоды с тяжелой кисти, которую высоко поднимал на свет. Он был полунаг, и тело его блестело от жары; на плече у него мускулы собирались складками, на груди они напрягались. Большая кисть шелковисто блестела. Каждая падавшая ягода, красноватая, круглая и влажная, отражалась в глазах девушки, и ее губы обвивались вокруг нее, как две пурпурные змеи. Юноша перестал петь, взгляд его стал неподвижным.
Герцогиня пошла пешком через село. Виноград смыкался над ним, точно над островом. Дети в развевающихся рубашонках, зараженные радостью земли, с криками плясали вокруг навьюченных ослов, грациозно двигавшихся по направлению к току. Через окно бесшумное золото жатвы спускалось на пол. Мускулистые парни хватались за канаты, прикрепленные к балкам потолка; они падали, поднимались вверх и опять скользили вниз, с неумолимым сладострастием топча разбухшее мясо винограда, из которого брызгал сок. Сбившись в огромные гладкие тела, виноградные кисти пустели, истекали кровью и распространяли опьяняющий аромат.
За стеной раздавался неутомимый топот терпеливых животных. Высоко над их головами кивали гроздья винограда, за их копытами приплясывали мальчики. Удушливый, голубой туман носился над равниной, листва казалась светлее, голоса становились пронзительнее, шутки несдержаннее. Дорога была здесь вдвое шире, украшена мостами, цоколями с гербами, аллеями от усадьбы к усадьбе. Сама богиня плодородия, белая, красная и опьяненная, катилась по ней в колеблющейся триумфальной колеснице; герцогиня смотрела ей вслед.
Она остановилась в кипарисовой аллее какой-то виллы. В конце виднелся белый дом, вплетенный в причудливую сеть ветвей сарацинских олив. Она слышала, как переливались в них трели птиц; их заглушал смех девушек, расположившихся на высоком дерне, среди виноградных кустов. Они были гибкие, смуглые, и в жилах у них переливалось вино. Их смявшиеся в складки рубашки были раскрыты над низкими корсажами. Они лежали на полных корзинах, и давили виноград кончиками грудей. Ягодами и шутками они осыпали парней, толпившихся вокруг них, смеялись влажными губами, подавали им плетеные бутылки, забрасывали их венками.
Один из них, молодой, длинноногий, стоял в стороне, под высоким, колеблющимся балдахином пинии, и весь погрузился в мечты. Куртка была наброшена только на левую половину его туловища. Правая была обнажена; розовый сосок выделялся на теплой коже. Шея, обращенная в сторону, бросала глубокую тень под безбородое, страстное лицо. Спутанные волосы блестели; черные густые пряди загибались на висках и меж глазами, под полными тоски бровями томились их темные взоры. Он небрежной рукой поднес к широким, мясистым губам тростниковую флейту. Казалось, сама земля, поющая на солнце, неистовая в наслаждении — мягкая, обремененная плодами и печальная от сладкого томления издала этот звук, сладострастный и замирающий. Он вливал в кровь мучительное блаженство, герцогиня услышала его.
За ней послышалось пыхтение. Пастух со скал крался вдоль древесных стволов; косматый, как зверь, он страстным, жадным взглядом следил за тихой прелестью юноши с флейтой. Он вздрогнул; герцогиня грозно спросила его:
— Откуда ты?
Его голова под густым кипарисом казалась совсем черной. Он оскалил зубы.
— Я приехал с тобой, уцепился сзади за твою коляску.
— Почему ты не с людьми из твоих мест? Почему ты не помогаешь собирать виноград?
Он упрямо смотрел перед собой.
— А что они мне дадут за это? Скверный суп, вот и все.
— А чего же ты хочешь еще?
— Ничего.
Она топнула ногой.
— Чего ты хочешь еще?
Он униженно ухмыльнулся.
— Не сердись, прекрасная госпожа! Я уже взял то, что хотел.
— Что ты взял? Кстати скажи, тебе нравится это имение?
— Ведь я уже говорил тебе.
— Что ты говорил?
— Ведь это то самое, где живут толстяк и четыре красивых девушки. Там в траве лежат девушки, а из дому выходит толстяк.
Издали шел, пошатываясь, тучный старик. На животе у него была красная повязка, лицо пылало. Он поднял, благословляя, плохо слушавшиеся руки над парнями и девушками. Они порхали вокруг него, дразнили и щупали его. Две красавицы с длинными волосами положили ему на лысину венок из виноградных листьев. Сами они были в венках из роз. За ним два батрака тащили гигантский котел, который сверкал и дымился. Все расположились на траве вокруг супа. В кустах зашумел неожиданно налетевший ветерок. Из рук в руки переходила бутылка. Где-то медленно и печально поднялась мелодия, со вздохом пронеслась между замолкшими весельчаками и опять затерялась в высоком дерне. Вдруг зазвенел тамбурин; он стучал и гремел. Вскочила одна пара, за ней другая. Старик в виноградном венке поднялся с земли, заковылял на своих коротких ногах навстречу обеим золотисто-смуглым красавицам — на их щеках играла тень от длинных ресниц — и они начали танцевать. Тарантелла сбросила венки с их голов, они задыхались, старик опрокинулся на спину и долго барахтался, как жук, прежде чем ему удалось повернуться и встать. Аплодисменты и развевающиеся юбки, сплетение нагих членов; смех, поцелуи, а сквозь бледную сеть олив просачивался розовый источник. Он омывал горизонт, затоплял небо; на его волнах плавали главы пиний.
И вдруг из виноградника бурно, стремительно выбежало что-то, грубый, рычащий зверь, быть может, лесной бог, раздраженный запахом дриад. Он бросился на безбородого юношу с полными тоски бровями, который стоял в стороне с флейтой у губ, и увлек его с собой. Они танцевали. Вечернее зарево расплывалось, смех затих: они танцевали. Измученное и горячее тело юноши бессильно лежало, подавшись назад, в объятиях другого: они танцевали. Пары уже падали в траву; наконец, заснула последняя. Но в бледном сумраке, при первом мерцании звезд, носились в пляске две тени: одна короткая, мягко покоряющаяся, другая бурная, требующая.
С наступлением дня герцогиня опять выехала из Капуи. Она остановила экипаж перед виллой, где смотрела на празднество, и торопливо пошла по аллее. Трава блестела; на ней лежало еще несколько спящих; среди них старик. Она обошла его со всех сторон, внимательно разглядывая; солнце пестрило его лысину, лицо было спрятано между руками. Она приняла решение и потрясла старика за плечи.
— Измаил-Ибн-паша?
Он издал хриплый звук, приподнялся и упал обратно на траву. Она засмеялась.
— Я знала это… Измаил-Ибн-паша! Здесь ваш друг, герцогиня Асси.
Старик сразу сел, протирая глаза. Он прищурился.
— Вы здесь, герцогиня? Очень мило с вашей стороны. Мы так веселились тогда, в Заре, перед вашим бегством. Представьте себе, что с тех пор и я.
Он шумно зевнул, глаза его исчезли. Затем он поднялся совсем пристыженный и недовольный.
— Здесь только и делаешь, что пьешь. А особенно теперь, во время сбора винограда. Так и доходишь до того, что вы, к стыду моему, видели!
— Удивительно то, что вообще встречаешь вас здесь, вас, посланника его величества, султана, при далматском дворе!
— Великолепно, герцогиня, скажите это еще раз: посланника — как дальше? Я стал старым крестьянином и немножко туго соображаю. Да, старым крестьянином, которому это скромное поместье доставляет средства к жизни.
— Поразительно!
Вдруг она вспомнила.
— А Фатма? Принцесса Фатма?
— Она в доме. Мы потом сделаем визит принцессе, принцесса еще спит. А пока я покажу вам свои владения, герцогиня, хотите?
Он шел рядом с ней в светлом полотняном костюме, с красным лицом, окаймленным пушистой белой бородой, и разглаживал красную повязку на круглом животе.
— На этом току вымолачивают маис из початков, здоровое занятие. Рядом помещение, где доят коров… Пойдемте, взглянем на виноградные тиски! Хотите видеть, как бродит барда? Здесь совсем особенный запах. Потом мы еще просунем голову в свиной хлев. Ах, герцогиня, деревенская жизнь!
— Представьте себе, со мной происходит то же самое, я тоже хотела бы сделаться простой крестьянкой.
— Я это понимаю, я это понимаю.
Они прогуливались по обширному лугу, на котором мирно расположились, пережевывая свою жвачку, быки. Паша вдруг остановился.
— Но все-таки это странно. Вы, герцогиня, были самой беспокойной женщиной, какую я знал. Даже за двадцать тысяч драхм ежегодной пенсии я, простите, не взял бы вас к себе в гарем. Мы очень забавляли друг друга, этим я могу похвастать. Как восхищали меня ваши революционные проделки! А приключение с принцем Фили, который теперь стал королем, а когда-то был лакеем у вас. Ах! Ах!
— А вы, паша, ваши рассказы! Вы были, собственно, парижанином, умевшим живописно говорить об ужасах Востока и, иногда, из дилетантизма, принимавшим в них участие. Мне самой хотелось принять участие в некоторых из них! Мы очень хорошо подходили друг к другу.