Страница:
Взбешенный, он поднялся в свой кабинет. Отхлебнул большой глоток водки. Посмотрел в окно на бескрайний город: одинаковые плоские крыши, среди которых тут и там высились лебединые шеи церковных куполов. Тут он вспомнил, что у него еще есть телефон. Он позвонил раз и приказал позвать Психа.
— Майор, вашим неприятностям скоро конец, — сказал он. — Повезем гроб в кинотеатр. Я уже все уладил. Нас ждут.
— В кинотеатр? — удивился Арансибия. — Президенту такая новость не понравится.
— Президент ничего не узнает. Он думает, что мы Ее уже похоронили на Монте-Грандо.
— Когда повезем?
— Прямо сейчас. Надо действовать быстро. Скажите Галарсе и Фескету, чтобы приготовились. На сей раз будем работать сами.
— Сами? — переспросил Псих. Вся эта ситуация казалась бредом, в котором соединяется несоединимое. — Это же кинотеатр, мой полковник, общественное место. Где мы там Ее поместим?
— На виду у всех, — высокомерно сказал Моори, — позади экрана. Разве не этого Она хотела? Поехала в Буэнос-Айрес искать себе роль в каком-нибудь фильме. Так? Теперь Она будет во всех фильмах.
— Позади экрана, — повторил Арансибия. — Никто и вообразить не сможет. В какой кинотеатр?
Полковник ответил не сразу. Он смотрел на пурпурное небо.
— «Риальто», — сказал он. — В Палермо[69]. Директор там отставной офицер разведки. Я спросил его, что там есть позади экрана. Только крысы да паутина.
От постоянного смотрения на раскаленные нити проекционного аппарата его глаза стали желтыми и косящими. Они были затуманены грязноватой, как бы стеклянной пеленой, и, чуть зазеваешься, по щекам текли слезы. Не будь Йоланды, его дочери, он бы покончил с собой. Но молчаливая любовь к малышке и фильмы, которые он крутил в зале «Риальто» — два в ночное время и три на вечерних сеансах, — отогнали мысль о самоубийстве.
В монастырском колледже его научили, что жизнь делится некой грядой — «до» и «после», — которая делает людей тем, чем они остаются навсегда. Монахи называли этот момент «богоявлением» или «встречей с Христом». Перед Хосе Немесио Асторгой по прозвищу Чино первый холм этой гряды показался в день, когда он познакомился с Эвитой.
Он точно помнил день и час. В десять минут первого 5 сентября 1948 года директор «Риальто» приказал ему явиться в Дом президента на улице Аустрия, где ему придется прокрутить несколько фильмов. «Там есть такой мини-зал, — сказал директор. — Аппаратура новехонькая, шикарная». Профсоюз работников кино тогда объявил забастовку, и кинотеатры уже три дня были закрыты, но Чино Асторга не мог отказаться от работы. Он выполнял волю хозяина все семь дней недели. Этим он платил за две жалкие комнатушки в недрах кинотеатра, где жил со своей женой Лидией и полуторагодовалой девчушкой.
Правительственная машина заехала за ним в три часа. Через пятнадцать минут его высадили у дворца на улице Аустрия и повели в тесную кабину мини-зала, где уже стояли две высокие колонки кинороликов. Было душно, сладковатый запах целлулоида стелился по коврам, цепляясь за каждый выступ, как ноги старого слуги. На восьми роликах был фильм, о котором Асторга никогда не слышал; на трех — выпуски «Сусесос Архентинос». Через смотровое окошко он увидел пустой зал с двадцатью креслами. Хосе Немесио Асторга был человек педантичный и верил в науку о значении чисел. Дворцовый мажордом велел ему погасить свет в зале и начать показ, никого не дожидаясь. Когда на экране замелькали титульные кадры, он увидел, как в зал проскользнула какая-то тень и села поодаль, у выхода. Незнакомый фильм назывался «Расточительница», его главными героями были Хуан Хосе Мигес и Эва Дуарте.
Между Эвитой — героиней фильма и той, которую все знали, была тьма различий. Эвита в фильме была величественная матрона, брюнетка с жгучими черными глазами, всегда одетая в черное и носившая вышитые мантильи. На земле, которую матрона называла «мой хутор», строили запруду. Неиссякающий поток крестьян встречал ее, кланяясь, когда она проходила мимо, — ей целовали руки в перстнях и называли «матушкой бедняков». За такое почитание женщина вознаграждала, одаряя украшениями, одеялами, веретенами, стадами скота. Хриплым голосом она декламировала немыслимые фразы вроде: «Дайте мне стрелу, и я вонжу ее в сердце вселенной», или: «Прости архиепископов, Господи, владыка, ибо не ведают, что творят». Казалось, фильм «Расточительница» снят в прошлом веке, до изобретения кино.
Во время показа тень не вставала с места. Асторга наблюдал за ней через смотровое окошко, но черт лица не мог разглядеть. Временами он слышал ее кашель или вздохи и стоны, сопровождавшие неудачи героини. Но вот на экране пошли размытые кадры самоубийства: матрона прощалась с миром то ли с помощью яда, то ли с помощью кинжала. Затем из партера донесся надтреснутый голос:
— Не включайте свет, че. Теперь давайте хроники.
Он ее узнал. Это был тот же жесткий тон ее выступлений, то же нечеткое произношение, смесь пригородного и пижонского. При безжалостном свете «Сусесос Архентинос» он наконец сумел разглядеть ее, какой она была в действительности, ускользавшей от фильмов: взбитые волосы, схваченные простой лентой, быстрые тонкие руки, худой торс в свободном домашнем платье, длинный прямой нос над выступом губ. То была Она. Образ, на который его жена молилась каждый вечер перед сном. Она была рядом в нескольких шагах.
Чино знал наизусть все еженедельные выпуски «Сусесос Архентинос», но никогда не видел того, который теперь показывал. На нем не было ни порядкового номера, ни даты выхода, и эпизоды были сняты неравномерно: то слишком длинные, воспроизводящие целиком большие диалоги, то быстрыми вспышками выхватывавшие толпу, лица, детали одежды. В первых частях хроники Эвита сидела за письменным столом одна, разбирая и складывая листы бумаги. На лоб Ей падал огромный завиток. «Дорогие мои подруги, — читала Она. Голос был визгливый и горловой. — Я хочу поговорить с вами о защите права женщин на голосование как девушка из провинции, воспитанная в суровой добродетели труда»… Эвита в зале шевелила губами, повторяя слова фильма, то протягивая руки вперед, то опуская их в патетическом ритме, отличавшемся от ритма сценария: при этом Ее мимика изменяла смысл слов. Если Эвита на экране говорила: «Я хочу внести мою песчинку в великое дело, которое вершит генерал Перон», то Эвита в партере, наклонив голову, подносила руки к груди и простирала их к невидимой аудитории таким красноречивым жестом, что слово «Перон» оттеснялось куда-то, и слышалось только то, что намерена делать Эвита. Казалось, будто она, повторяя прошлые выступления, репетировала будущие перед необычным зеркалом-экраном, где отражалось не то, что Она может сделать, но то, чего уже никогда не будет.
Кадры беспорядочно перескакивали с одной официальной церемонии на другую. Иногда в мимолетных сценах появлялись оппозиционные депутаты, протестующие против «этой женщины, которая сует свой нос везде, хотя ее никто не избирал». Сидевшая в зале Эвита отметала эти слова презрительными бросками рук. Наконец замелькали кадры, снятые на Пласа-дель-Майо в солнечный день, — Она размахивала перед толпой какими-то бумажками и неуверенно заглядывала в сценарий, риторика которого стесняла Ее, как корсет: «Женщины моей родины, — говорила она, — в этот миг я получаю из рук правительства нации закон, дарующий право на голосование всем аргентинским женщинам». Другая Эвита, та, что была в кресле, повторяла эту фразу с другой мимикой, как бывает на театральных репетициях.
Потом пошли сцены поездки в Европу. Эвита прохаживалась по пляжам Рапалло в длинном халате, в туфлях на платформе и в темных очках с приподнятыми уголками, как у Джоан Кроуфорд. Она шла одна под свинцовым небом, в котором мелькали чайки, а позади Нее в отдалении двигалась кучка телохранителей. Внезапно камера отъехала и схватила Ее фигуру издалека, с террасы, над которой висела вывеска, вероятно, с названием отеля, «Экс-цельсиор». Вот Она бросает халат на песок и ныряет в море. Временами среди кудрявых волн виднеются Ее ноги. Белая шапочка уродует Ее голову. На пляже ни души, но по другую сторону дюн весь горизонт заполнен зонтиками от солнца.
Как Она одинока, подумал Чино. Какая ей радость от всего, что у Нее есть?
Следующая хроника повторяла кадры, которые щедро показывались во время Ее поездки в Рим: величественный въезд Первой Дамы по виа-де-Кончилиационе в карете, запряженной четверкой белых лошадей, удивленные глаза Ее свиты перед колоннадой собора Святого Петра и обелиском Калигулы на центральной площади Ватикана, прием во дворце Сан-Дамасо, шествие к музею Пия Клемента между стражами в камзолах и с копьями; пожилой господин с черной повязкой на одном глазу, в черных штанах до колен, шедший рядом, показывал ей ковры Рафаэля, саркофаг Вакха, мраморные изваяния животных. Эвита в мантилье улыбается, не понимая ни слова. Свита останавливается перед очень высокой дверью из резного дерева. Позади присутствующих смутно виднеются геометрические очертания садов с фонтанами. Внезапно все умолкают. Из полумрака появляется Пий XII и подходит с протянутой рукой. Эвита преклоняет колени и целует перстень, который кинокамера смело представляет крупным планом. Этим кадром обычно заканчивались все хроники.
Теперь же свита заходит в библиотеку Папы и останавливается у коптских манускриптов, часословов, библий Гутенберга. Первая Дама идет склонив голову и в отличие от того, как Она вела себя на всех прочих этапах европейского турне, не раскрывает рта. В центре библиотеки стоит стол в шахматную клетку и два стула с высокой прямой спинкой. По знаку понтифика оба садятся. Она сидит робко, сдвинув колени, не опираясь на спинку.
«Parla, figlia mia. Ti ascolto»[70], — говорит Пий XII.
Эвита декламирует, как в радиороманах:
«Я явилась из-за океана с чувством смирения, святой отец. Позвольте мне рассказать вам об основах христианского общества, которое генерал Перон строит в Аргентине, вдохновляемый нашим Спасителем и божественным Учителем».
«Господь наш благословит это предприятие, — отвечает Пий XII по-испански. — Я каждый день молюсь за мою горячо любимую Аргентину».
«Я вам так благодарна, — говорит Эвита. — Молитва святого отца быстрее возносится на небо».
«О нет, дочь моя, — поясняет Пий XII со снисходительной улыбкой. — Господь выслушивает мольбы всех людей с одинаковым вниманием».
У дверей библиотеки стражи-швейцарцы держат алебарды. Чинная толпа кардиналов, послов, придворных монахинь и фрейлин ждет у шкафов, позади господ в брыжах и коротких панталонах, увешанных орденами вплоть до манжет сорочки. С таинственной миной, которую выразительно показала кинокамера, понтифик поднял вверх мизинец — под беспощадным светом прожекторов его тонкий палец похож на язык гадюки. Вероятно, это условный знак. С другого конца библиотеки семенят две монахини с золоченым ларцом, полным подарков. Начинает говорить один из кардиналов:
«Его святейшество преподносит Первой Даме Аргентины четки из Иерусалима с частями святого креста… (Пий XII показывает присутствующим одну из коробок, уже освобожденных монахинями от обертки, между тем как Эвита протягивает руки и делает неловкий реверанс.) „Его святейшество также желает наградить Сеньору Золотой Медалью Понтификата…“ (Эвита склоняет голову, вероятно, полагая, что Папа собирается надень на нее какую-то ленту, но папа выставляет напоказ перед делегацией послов и пур-пуроносцев монету со своим собственным изображением и досадливо сует ее в руки гостье, лепечушей: „Благодарю вас от имени моего народа“. Дальнейшие ее слова не слышны, теперь одна из монахинь достает со дна ларца холст и передает его понтифику, который ловко его разворачивает перед собравшимися.) „Эта картина, — продолжает кардинал, исполняющий роль церемонимейстера, — является почти идеальной копией работы Яна ван Эйка «II matrimonio degli Arnolfini“[71], написанной на дереве в 1434 году. Копия, выполненная Пьетро Гуччи на холсте, датирована 1548 годом и принадлежит ватиканской казне. Вернее, принадлежала, поскольку она уже подарена аргентинскому правительству…» (Фрейлины аплодируют, возможно, нарушая протокол. Эвита стоит, по-прежнему потупившись.) «Супруги, изображенные на картине, это Джованни ди Арриго Арнольфини и Джованна Ченами, дочь купца из Лукки. Вокруг них видны предметы, связанные со свадьбой: свеча, деревянные башмачки, собачка».
Сидя неподвижно в кресле, положив ногу на ногу, Эвита как завороженная смотрела эти кадры. Пий XII, распрямившись и подавая холст Эвите в фильме, говорил: «Эта картина, дочь моя, идеальный образ супружеского согласия. От молодого Арнольфини веет силой и заботливостью, какие свойственны хорошим мужьям. Джованна выглядит взволнованной, смущенной, несмотря на полноту счастья…» Эвита в зале скинула одну туфлю и развязала ленту в волосах. Она, похоже, была раздосадована, сердита, словно потеряла попусту день своей жизни. Между тем Эвита в фильме говорила без обиняков: «Да, полнота ее весьма заметна, святой отец, месяцев этак на семь». На лице Пия XII изобразилась недобрая усмешка. Аргентинский посол погладил свою напомаженную плешь. Несколько кардиналов кашлянули в унисон.
«Брак только заключен, дочь моя, — поправил ее Папа снисходительным тоном. — Когда Ван Эйк ее писал, Джо-ванна была девицей. Тебя ввел в заблуждение высоко повязанный пояс, от которого живот будто бы выпирает, как того требовала мода для девиц той эпохи. Но Господь благословил чету Арнольфини многочисленным потомством. От всего сердца желаю, чтобы он благословил и тебя».
«Дай-то Бог, святой отец», — ответила Эвита.
«Ты еще молода. Ты сможешь иметь столько детей, сколько захочешь».
«Да, я хотела, но их не было. У меня есть много других, тысячи других. Они называют меня матерью, а я их называю „мои бедняжки“.
«Это дети политические, — сказал Папа. — Я говорю о детях, которых посылает Господь. Если ты их желаешь, надо их просить с любовью и молитвой».
Эвита в пустом зале расплакалась. Возможно, то был не плач, а всего лишь молниеносно блеснувшая слеза, но Чино, досконально изучивший все проявления чувств, заметные по спинам и затылкам зрителей, угадал скорбь Эвиты по легкой дрожи плеч и пальцев, украдкой притронувшихся к глазам. Между тем кинокамера начала двигаться по спальням Рафаэля и по апартаментам Борджа, но Эвита уже ушла оттуда, оставив только скорбь своего тела, одетого в тюль: Ее не было ни на экране, ни в зале, Она витала где-то в потаенных краях своего одиночества.
Чино увидел, что Она направляется в угол зала, и услышал, что Она говорит по телефону. Ее распоряжения смешивались с речью диктора, и ему удалось разобрать лишь несколько фраз, «…эти спальни были частью апартаментов, в которых жил Юлий II с 1507 года… Если у вас есть негативы, Негро, сожгите их… Фрески на потолке, изображающие Святую Троицу во славе, были выполнены Перуджино… Что сожжено, Негро, того не существует, то, что не написано и не снято в фильме, забывается… потолок капеллы разбит на девять полей, которые Микеланджело разделил пилястрами, карнизами, колоннами… Чтобы не осталось целой ни одной ленты, слышишь?., восьмое поле изображает потоп, вдали можно разглядеть Ноев ковчег, и не надо запрокидывать голову, все отражается в зеркалах… Ты не беспокойся, никто ничего не расскажет, а если кто-то проболтается, он будет иметь дело со мной… на девятом поле опьянение Ноя… Сожги все, и делу конец».
Свет в зале зажегся раньше, чем Чино успел сообразить, где Она. И вдруг он Ее увидел — Она стояла возле двери кабины и с любопытством смотрела на него.
— Ты перонист? Не вижу на лацкане значка Перона, — сказала она. — Наверно, ты не перонист.
— Кем же я еще могу быть, Сеньора, — встревоженно возразил Чино. — Я всегда ношу значок. Всегда его ношу.
— Вот так-то лучше. Со всеми теми, кто не перонисты, надо покончить.
— Я не надел его случайно, Сеньора. Клянусь вам. Вышел из дому, не подумав. Поверьте, Сеньора, я всегда его ношу.
— Не называй меня «сеньора». Называй «Эвита». Где ты живешь?
— Я киномеханик в кинотеатре «Риальто», в Палермо. Живу там же, в комнатках позади сцены.
— Я тебе подыщу жилье получше. Зайди в ближайшие дни в фонд.
— Я приду, Сеньора, только не знаю, пустят ли меня.
— Скажешь, тебя позвала Эвита. Вот увидишь, тебя сразу пустят.
В ту ночь он не спал, думая о том, какой будет его квартира, сотворенная желанием и властью Эвиты. До самого утра спорил со своей женой Лидией о том, что они должны сказать, когда им будут вручать документ на право собственности, и в конце концов они пришли к выводу, что лучше всего ничего не говорить.
В одиннадцать часов утра Хосе Немесио Асторга отправился в фонд, надеясь получить то, что ему обещала Эвита. Ему не удалось даже близко подойти. Очередь просителей дважды обвивала квартал. Несколько перонисток, добровольных помощниц, развлекали народ пропагандистскими листовками, чтобы скрасить ожидание, а порой предлагали складные стулья матерям, которые обнажали огромные пятнистые груди и кормили детей, уже умеющих ходить. «Эвита еще не приехала. Эвита еще не приехала», — оповещали помощницы, одетые в строгую форму и шапочки медсестер.
Подойдя к одной из них, Чино сообщил ей, что Сеньора лично назначила ему встречу.
— Вот только не знаю, в какой час и день, — объяснил он, хотя его не спросили.
— Тогда тебе придется стать в очередь, как всем, — сказала женщина. — Некоторые здесь стоят с часу ночи. Вдобавок никогда не бывает известно, приедет Сеньора или не приедет.
Тогда Асторга тоже решил занять очередь в час ночи. Предварительно он проводил Лидию и малышку Йоланду к тестю и теще, жившим в Банфиелде[72].
— Вернусь я, наверно, часам к трем дня, — сказал он им. — Ждите меня в кинотеатре.
— Уж тогда у тебя наверняка будут хорошие новости, — предположила Лидия.
— Дай-то бог, чтобы они были хорошие, — сказал он. Подойдя к дверям фонда, он обнаружил, что его опередили двадцать два человека. На пустынных улицах клубились похожие на стада овец облака тумана — так и чудилось, что раздастся блеяние. Люди кашляли и жаловались на ревматические боли. И впрямь, то, что город назвали Буэнос-Айрес[73], было злой шуткой.
Чино выяснил, что Эвита никогда не приезжает (если приезжает) раньше десяти утра. У себя в резиденции Она между восемью и девятью часами завтракает кофе с гренками, говорит по телефону с министрами и губернаторами и уже по дороге в фонд делает короткую остановку в Доме правительства, где четверть часа беседует с мужем. Видятся они только в это время, потому что с работы Она возвращается в одиннадцать вечера, когда он уже спит. Аудиенции у Эвиты очень продолжительны — Она подробно расспрашивает просителей об их жизни и всяческих чудесах, осматривает искусственные челюсти и с удовольствием обсуждает фотоснимки их детей. Каждая аудиенция занимает по меньшей мере двадцать минут; при таком темпе — подсчитал Чино — очередь дойдет до него часов через семь с половиной.
Перед рассветом крики детишек стали невыносимыми. Время от времени люди зажигали керосинки, согревая молоко в бутылочках с сосками и воду для мате. Чино спросил стоявших за ним, бывали ли они прежде в таких очередях.
— Мы приходим в третий раз, и все никак не удается попасть на прием к Эвите, — сказал молодой мужчина с висячими усами, который, говоря, придерживал указательным пальцем слишком свободно сидевшую челюсть. — Ехали из Сан-Франциско[74] поездом более десяти часов. Сюда добрались в полночь, и нам достался двенадцатый номер, но когда пошел десятый, Сеньору срочно вызвал генерал, и нам назначили прием на следующий день. Спали на улице. Проснулись около трех утра. На этот раз нам выдали сто четвертый номер. С Эвитой ничего никогда точно не знаешь. Она — как Бог. То появится, то исчезает.
— Мне Она обещала квартиру, — сказал Чино. — А вы за чем пришли?
Худенькая девушка с тонкими, как у птицы, ногами пряталась за усатым парнем, прикрывая себе рот. У нее тоже не было зубов.
— Мы хотим получить свадебный наряд для невесты, — ответил парень. — Спальный гарнитур мы. уже купили, у меня есть костюм, в котором я ходил на похороны моего отца. Но если она не получит наряда невесты, священник ни за что не согласится нас обвенчать.
Чино хотел бы его ободрить, но не знал, как это сделать.
— Сегодня для нас удачный день, — сказал он. — Сегодня мы все попадем.
— Да услышит вас Бог, — ответила девушка.
Хотя очередь уже обогнула угол и головы последних терялись в темноте, все эти бедолаги соблюдали порядок. Чино услышал рассказы о невыносимых несчастьях, от которых никакая сила человеческая, даже могущество Эви-ты, не смогли бы избавить. Ему рассказывали о рахитичных детях, чахнущих в землянках, вырытых на свалках, о руках, отрезанных колесами поезда, о буйных сумасшедших, которых держат на цепи в цинковых конурах, о недействующих почках, о прободных язвах двенадцатиперстной кишки и о лопающихся грыжах. А если этим страданиям так и не будет конца? — сказал себе Асторга. Если Эвите придет конец раньше, чем этим страданиям? Если Эвита все же не Бог, как все думают?
Наступление утра он как-то не заметил, оно почти ничем не отличалось от ночи — такое же сырое, пепельно-серое. Помощницы Эвиты разносили кофе с булочками, но Чино есть отказался. От перечня человеческих бед у него пропал аппетит. Он постарался отвлечься, думать о чем-то другом, избегая мыслей об окружающей действительности, — было страшно встречаться с ней лицом к лицу.
Но вот очередь начала двигаться. Двери фонда открылись, и просители пошли по лестницам из лакированного дерева, на которых висели флаги с перонистской эмблемой. На верхнем этаже, прижимаясь к балюстрадам, сновали писари с напомаженными волосами и помощницы с карандашами за ухом. Очередь прошла между бархатными портьерами и очутилась в огромном зале, освещенном люстрами с хрустальными подвесками. Это походило на церковь. В центре был узкий проход, по обе его стороны стояли деревянные скамьи, на которых сидели семьи, не стоявшие в очереди, как все прочие. В воздухе разносилась вонь испражнений новорожденных младенцев, грязных пеленок и блевотины больных. Вонь была густая, стойкая, как сырость, она впивалась, как булавками, в память на многие дни.
В глубине зала, на одном конце длинного стола, сидела сама Эвита, она гладила руки крестьянской чете, приникая ухом, чтобы лучше слышать их дрожащие голоса, и время от времени откидывала голову назад, будто пытаясь найти незабываемые слова, за которыми пришли к Ней эти простодушные люди. На Ней был английский костюм в клеточку, волосы подобраны в пучок, как на фотографиях. Иногда Она досадливо снимала кольцо с пальца или какой-нибудь из своих тяжелых золотых браслетов и бросала их на стол.
Здесь совершенно естественно происходили эпизоды, которые в любом другом месте были бы невозможны. Двое мужчин с соломенно-желтыми волосами, взгромоздившись на скамьи, произносили речи на никому не понятном языке. Из-за портьер выглядывали семьи с коробками, полными живых пчел, строивших соты в садике из тюля, — эти люди хотели, чтобы Эвита приняла подарок прежде, чем пчелы закончат свою работу. В передних дожидались дети, пережившие недавнюю эпидемию полиомиелита, они готовились продефилировать по залу в инвалидных колясках, подаренных фондом. Глядя на это море бед, Асторга возблагодарил Бога за свою скромную жизнь, которую еще не омрачило никакое несчастье.
Обычную утреннюю суету прервал неожиданный инцидент. После крестьянской четы Эвита принимала трех близняшек-акробаток, которые хотели выйти замуж за несовершеннолетних клоунов того же цирка и нуждались в особом разрешении на брак. Когда Эвита с ними управилась, какая-то грузная баба с неукротимой гривой принялась кричать, что служащий фонда отобрал у нее квартиру.
— Это точно? — спросила Первая Дама.
— Клянусь вам душой моего мужа, — ответила женщина.
— Кто же это такой?
Женщина пробормотала какое-то имя. Сеньора встала, упершись руками в стол. Все в зале затаили дыхание.
— Пусть войдет Чуэко Ансальде, — приказала Она. — Я желаю его видеть сейчас же.
В тот же миг позади Сеньоры открылись двери, и взорам представился склад, где были нагромождены велосипеды, холодильники, свадебные наряды. Из-за ящиков вышел худой, нескладный мужчина, жилы на лбу у него были такие выпуклые, что вспоминалась схема кровеносной системы. Кривые ноги образовывали идеальный овал. Он был бледен, как если бы его вели на виселицу.
— Ты отобрал дом у этой женщины, — утвердительно сказала Эвита.
— Нет, Сеньора, — сказал Чуэко. — Я просто дал ей меньшую квартиру. Она жила одна в трех комнатах. А у меня пятеро детей, все спали в одной комнате. Я ей оплатил переезд. Перевез ей мебель. К сожалению, один плетеный стул сломался, но я в тот же день купил ей другой:
— Майор, вашим неприятностям скоро конец, — сказал он. — Повезем гроб в кинотеатр. Я уже все уладил. Нас ждут.
— В кинотеатр? — удивился Арансибия. — Президенту такая новость не понравится.
— Президент ничего не узнает. Он думает, что мы Ее уже похоронили на Монте-Грандо.
— Когда повезем?
— Прямо сейчас. Надо действовать быстро. Скажите Галарсе и Фескету, чтобы приготовились. На сей раз будем работать сами.
— Сами? — переспросил Псих. Вся эта ситуация казалась бредом, в котором соединяется несоединимое. — Это же кинотеатр, мой полковник, общественное место. Где мы там Ее поместим?
— На виду у всех, — высокомерно сказал Моори, — позади экрана. Разве не этого Она хотела? Поехала в Буэнос-Айрес искать себе роль в каком-нибудь фильме. Так? Теперь Она будет во всех фильмах.
— Позади экрана, — повторил Арансибия. — Никто и вообразить не сможет. В какой кинотеатр?
Полковник ответил не сразу. Он смотрел на пурпурное небо.
— «Риальто», — сказал он. — В Палермо[69]. Директор там отставной офицер разведки. Я спросил его, что там есть позади экрана. Только крысы да паутина.
От постоянного смотрения на раскаленные нити проекционного аппарата его глаза стали желтыми и косящими. Они были затуманены грязноватой, как бы стеклянной пеленой, и, чуть зазеваешься, по щекам текли слезы. Не будь Йоланды, его дочери, он бы покончил с собой. Но молчаливая любовь к малышке и фильмы, которые он крутил в зале «Риальто» — два в ночное время и три на вечерних сеансах, — отогнали мысль о самоубийстве.
В монастырском колледже его научили, что жизнь делится некой грядой — «до» и «после», — которая делает людей тем, чем они остаются навсегда. Монахи называли этот момент «богоявлением» или «встречей с Христом». Перед Хосе Немесио Асторгой по прозвищу Чино первый холм этой гряды показался в день, когда он познакомился с Эвитой.
Он точно помнил день и час. В десять минут первого 5 сентября 1948 года директор «Риальто» приказал ему явиться в Дом президента на улице Аустрия, где ему придется прокрутить несколько фильмов. «Там есть такой мини-зал, — сказал директор. — Аппаратура новехонькая, шикарная». Профсоюз работников кино тогда объявил забастовку, и кинотеатры уже три дня были закрыты, но Чино Асторга не мог отказаться от работы. Он выполнял волю хозяина все семь дней недели. Этим он платил за две жалкие комнатушки в недрах кинотеатра, где жил со своей женой Лидией и полуторагодовалой девчушкой.
Правительственная машина заехала за ним в три часа. Через пятнадцать минут его высадили у дворца на улице Аустрия и повели в тесную кабину мини-зала, где уже стояли две высокие колонки кинороликов. Было душно, сладковатый запах целлулоида стелился по коврам, цепляясь за каждый выступ, как ноги старого слуги. На восьми роликах был фильм, о котором Асторга никогда не слышал; на трех — выпуски «Сусесос Архентинос». Через смотровое окошко он увидел пустой зал с двадцатью креслами. Хосе Немесио Асторга был человек педантичный и верил в науку о значении чисел. Дворцовый мажордом велел ему погасить свет в зале и начать показ, никого не дожидаясь. Когда на экране замелькали титульные кадры, он увидел, как в зал проскользнула какая-то тень и села поодаль, у выхода. Незнакомый фильм назывался «Расточительница», его главными героями были Хуан Хосе Мигес и Эва Дуарте.
Между Эвитой — героиней фильма и той, которую все знали, была тьма различий. Эвита в фильме была величественная матрона, брюнетка с жгучими черными глазами, всегда одетая в черное и носившая вышитые мантильи. На земле, которую матрона называла «мой хутор», строили запруду. Неиссякающий поток крестьян встречал ее, кланяясь, когда она проходила мимо, — ей целовали руки в перстнях и называли «матушкой бедняков». За такое почитание женщина вознаграждала, одаряя украшениями, одеялами, веретенами, стадами скота. Хриплым голосом она декламировала немыслимые фразы вроде: «Дайте мне стрелу, и я вонжу ее в сердце вселенной», или: «Прости архиепископов, Господи, владыка, ибо не ведают, что творят». Казалось, фильм «Расточительница» снят в прошлом веке, до изобретения кино.
Во время показа тень не вставала с места. Асторга наблюдал за ней через смотровое окошко, но черт лица не мог разглядеть. Временами он слышал ее кашель или вздохи и стоны, сопровождавшие неудачи героини. Но вот на экране пошли размытые кадры самоубийства: матрона прощалась с миром то ли с помощью яда, то ли с помощью кинжала. Затем из партера донесся надтреснутый голос:
— Не включайте свет, че. Теперь давайте хроники.
Он ее узнал. Это был тот же жесткий тон ее выступлений, то же нечеткое произношение, смесь пригородного и пижонского. При безжалостном свете «Сусесос Архентинос» он наконец сумел разглядеть ее, какой она была в действительности, ускользавшей от фильмов: взбитые волосы, схваченные простой лентой, быстрые тонкие руки, худой торс в свободном домашнем платье, длинный прямой нос над выступом губ. То была Она. Образ, на который его жена молилась каждый вечер перед сном. Она была рядом в нескольких шагах.
Чино знал наизусть все еженедельные выпуски «Сусесос Архентинос», но никогда не видел того, который теперь показывал. На нем не было ни порядкового номера, ни даты выхода, и эпизоды были сняты неравномерно: то слишком длинные, воспроизводящие целиком большие диалоги, то быстрыми вспышками выхватывавшие толпу, лица, детали одежды. В первых частях хроники Эвита сидела за письменным столом одна, разбирая и складывая листы бумаги. На лоб Ей падал огромный завиток. «Дорогие мои подруги, — читала Она. Голос был визгливый и горловой. — Я хочу поговорить с вами о защите права женщин на голосование как девушка из провинции, воспитанная в суровой добродетели труда»… Эвита в зале шевелила губами, повторяя слова фильма, то протягивая руки вперед, то опуская их в патетическом ритме, отличавшемся от ритма сценария: при этом Ее мимика изменяла смысл слов. Если Эвита на экране говорила: «Я хочу внести мою песчинку в великое дело, которое вершит генерал Перон», то Эвита в партере, наклонив голову, подносила руки к груди и простирала их к невидимой аудитории таким красноречивым жестом, что слово «Перон» оттеснялось куда-то, и слышалось только то, что намерена делать Эвита. Казалось, будто она, повторяя прошлые выступления, репетировала будущие перед необычным зеркалом-экраном, где отражалось не то, что Она может сделать, но то, чего уже никогда не будет.
Кадры беспорядочно перескакивали с одной официальной церемонии на другую. Иногда в мимолетных сценах появлялись оппозиционные депутаты, протестующие против «этой женщины, которая сует свой нос везде, хотя ее никто не избирал». Сидевшая в зале Эвита отметала эти слова презрительными бросками рук. Наконец замелькали кадры, снятые на Пласа-дель-Майо в солнечный день, — Она размахивала перед толпой какими-то бумажками и неуверенно заглядывала в сценарий, риторика которого стесняла Ее, как корсет: «Женщины моей родины, — говорила она, — в этот миг я получаю из рук правительства нации закон, дарующий право на голосование всем аргентинским женщинам». Другая Эвита, та, что была в кресле, повторяла эту фразу с другой мимикой, как бывает на театральных репетициях.
Потом пошли сцены поездки в Европу. Эвита прохаживалась по пляжам Рапалло в длинном халате, в туфлях на платформе и в темных очках с приподнятыми уголками, как у Джоан Кроуфорд. Она шла одна под свинцовым небом, в котором мелькали чайки, а позади Нее в отдалении двигалась кучка телохранителей. Внезапно камера отъехала и схватила Ее фигуру издалека, с террасы, над которой висела вывеска, вероятно, с названием отеля, «Экс-цельсиор». Вот Она бросает халат на песок и ныряет в море. Временами среди кудрявых волн виднеются Ее ноги. Белая шапочка уродует Ее голову. На пляже ни души, но по другую сторону дюн весь горизонт заполнен зонтиками от солнца.
Как Она одинока, подумал Чино. Какая ей радость от всего, что у Нее есть?
Следующая хроника повторяла кадры, которые щедро показывались во время Ее поездки в Рим: величественный въезд Первой Дамы по виа-де-Кончилиационе в карете, запряженной четверкой белых лошадей, удивленные глаза Ее свиты перед колоннадой собора Святого Петра и обелиском Калигулы на центральной площади Ватикана, прием во дворце Сан-Дамасо, шествие к музею Пия Клемента между стражами в камзолах и с копьями; пожилой господин с черной повязкой на одном глазу, в черных штанах до колен, шедший рядом, показывал ей ковры Рафаэля, саркофаг Вакха, мраморные изваяния животных. Эвита в мантилье улыбается, не понимая ни слова. Свита останавливается перед очень высокой дверью из резного дерева. Позади присутствующих смутно виднеются геометрические очертания садов с фонтанами. Внезапно все умолкают. Из полумрака появляется Пий XII и подходит с протянутой рукой. Эвита преклоняет колени и целует перстень, который кинокамера смело представляет крупным планом. Этим кадром обычно заканчивались все хроники.
Теперь же свита заходит в библиотеку Папы и останавливается у коптских манускриптов, часословов, библий Гутенберга. Первая Дама идет склонив голову и в отличие от того, как Она вела себя на всех прочих этапах европейского турне, не раскрывает рта. В центре библиотеки стоит стол в шахматную клетку и два стула с высокой прямой спинкой. По знаку понтифика оба садятся. Она сидит робко, сдвинув колени, не опираясь на спинку.
«Parla, figlia mia. Ti ascolto»[70], — говорит Пий XII.
Эвита декламирует, как в радиороманах:
«Я явилась из-за океана с чувством смирения, святой отец. Позвольте мне рассказать вам об основах христианского общества, которое генерал Перон строит в Аргентине, вдохновляемый нашим Спасителем и божественным Учителем».
«Господь наш благословит это предприятие, — отвечает Пий XII по-испански. — Я каждый день молюсь за мою горячо любимую Аргентину».
«Я вам так благодарна, — говорит Эвита. — Молитва святого отца быстрее возносится на небо».
«О нет, дочь моя, — поясняет Пий XII со снисходительной улыбкой. — Господь выслушивает мольбы всех людей с одинаковым вниманием».
У дверей библиотеки стражи-швейцарцы держат алебарды. Чинная толпа кардиналов, послов, придворных монахинь и фрейлин ждет у шкафов, позади господ в брыжах и коротких панталонах, увешанных орденами вплоть до манжет сорочки. С таинственной миной, которую выразительно показала кинокамера, понтифик поднял вверх мизинец — под беспощадным светом прожекторов его тонкий палец похож на язык гадюки. Вероятно, это условный знак. С другого конца библиотеки семенят две монахини с золоченым ларцом, полным подарков. Начинает говорить один из кардиналов:
«Его святейшество преподносит Первой Даме Аргентины четки из Иерусалима с частями святого креста… (Пий XII показывает присутствующим одну из коробок, уже освобожденных монахинями от обертки, между тем как Эвита протягивает руки и делает неловкий реверанс.) „Его святейшество также желает наградить Сеньору Золотой Медалью Понтификата…“ (Эвита склоняет голову, вероятно, полагая, что Папа собирается надень на нее какую-то ленту, но папа выставляет напоказ перед делегацией послов и пур-пуроносцев монету со своим собственным изображением и досадливо сует ее в руки гостье, лепечушей: „Благодарю вас от имени моего народа“. Дальнейшие ее слова не слышны, теперь одна из монахинь достает со дна ларца холст и передает его понтифику, который ловко его разворачивает перед собравшимися.) „Эта картина, — продолжает кардинал, исполняющий роль церемонимейстера, — является почти идеальной копией работы Яна ван Эйка «II matrimonio degli Arnolfini“[71], написанной на дереве в 1434 году. Копия, выполненная Пьетро Гуччи на холсте, датирована 1548 годом и принадлежит ватиканской казне. Вернее, принадлежала, поскольку она уже подарена аргентинскому правительству…» (Фрейлины аплодируют, возможно, нарушая протокол. Эвита стоит, по-прежнему потупившись.) «Супруги, изображенные на картине, это Джованни ди Арриго Арнольфини и Джованна Ченами, дочь купца из Лукки. Вокруг них видны предметы, связанные со свадьбой: свеча, деревянные башмачки, собачка».
Сидя неподвижно в кресле, положив ногу на ногу, Эвита как завороженная смотрела эти кадры. Пий XII, распрямившись и подавая холст Эвите в фильме, говорил: «Эта картина, дочь моя, идеальный образ супружеского согласия. От молодого Арнольфини веет силой и заботливостью, какие свойственны хорошим мужьям. Джованна выглядит взволнованной, смущенной, несмотря на полноту счастья…» Эвита в зале скинула одну туфлю и развязала ленту в волосах. Она, похоже, была раздосадована, сердита, словно потеряла попусту день своей жизни. Между тем Эвита в фильме говорила без обиняков: «Да, полнота ее весьма заметна, святой отец, месяцев этак на семь». На лице Пия XII изобразилась недобрая усмешка. Аргентинский посол погладил свою напомаженную плешь. Несколько кардиналов кашлянули в унисон.
«Брак только заключен, дочь моя, — поправил ее Папа снисходительным тоном. — Когда Ван Эйк ее писал, Джо-ванна была девицей. Тебя ввел в заблуждение высоко повязанный пояс, от которого живот будто бы выпирает, как того требовала мода для девиц той эпохи. Но Господь благословил чету Арнольфини многочисленным потомством. От всего сердца желаю, чтобы он благословил и тебя».
«Дай-то Бог, святой отец», — ответила Эвита.
«Ты еще молода. Ты сможешь иметь столько детей, сколько захочешь».
«Да, я хотела, но их не было. У меня есть много других, тысячи других. Они называют меня матерью, а я их называю „мои бедняжки“.
«Это дети политические, — сказал Папа. — Я говорю о детях, которых посылает Господь. Если ты их желаешь, надо их просить с любовью и молитвой».
Эвита в пустом зале расплакалась. Возможно, то был не плач, а всего лишь молниеносно блеснувшая слеза, но Чино, досконально изучивший все проявления чувств, заметные по спинам и затылкам зрителей, угадал скорбь Эвиты по легкой дрожи плеч и пальцев, украдкой притронувшихся к глазам. Между тем кинокамера начала двигаться по спальням Рафаэля и по апартаментам Борджа, но Эвита уже ушла оттуда, оставив только скорбь своего тела, одетого в тюль: Ее не было ни на экране, ни в зале, Она витала где-то в потаенных краях своего одиночества.
Чино увидел, что Она направляется в угол зала, и услышал, что Она говорит по телефону. Ее распоряжения смешивались с речью диктора, и ему удалось разобрать лишь несколько фраз, «…эти спальни были частью апартаментов, в которых жил Юлий II с 1507 года… Если у вас есть негативы, Негро, сожгите их… Фрески на потолке, изображающие Святую Троицу во славе, были выполнены Перуджино… Что сожжено, Негро, того не существует, то, что не написано и не снято в фильме, забывается… потолок капеллы разбит на девять полей, которые Микеланджело разделил пилястрами, карнизами, колоннами… Чтобы не осталось целой ни одной ленты, слышишь?., восьмое поле изображает потоп, вдали можно разглядеть Ноев ковчег, и не надо запрокидывать голову, все отражается в зеркалах… Ты не беспокойся, никто ничего не расскажет, а если кто-то проболтается, он будет иметь дело со мной… на девятом поле опьянение Ноя… Сожги все, и делу конец».
Свет в зале зажегся раньше, чем Чино успел сообразить, где Она. И вдруг он Ее увидел — Она стояла возле двери кабины и с любопытством смотрела на него.
— Ты перонист? Не вижу на лацкане значка Перона, — сказала она. — Наверно, ты не перонист.
— Кем же я еще могу быть, Сеньора, — встревоженно возразил Чино. — Я всегда ношу значок. Всегда его ношу.
— Вот так-то лучше. Со всеми теми, кто не перонисты, надо покончить.
— Я не надел его случайно, Сеньора. Клянусь вам. Вышел из дому, не подумав. Поверьте, Сеньора, я всегда его ношу.
— Не называй меня «сеньора». Называй «Эвита». Где ты живешь?
— Я киномеханик в кинотеатре «Риальто», в Палермо. Живу там же, в комнатках позади сцены.
— Я тебе подыщу жилье получше. Зайди в ближайшие дни в фонд.
— Я приду, Сеньора, только не знаю, пустят ли меня.
— Скажешь, тебя позвала Эвита. Вот увидишь, тебя сразу пустят.
В ту ночь он не спал, думая о том, какой будет его квартира, сотворенная желанием и властью Эвиты. До самого утра спорил со своей женой Лидией о том, что они должны сказать, когда им будут вручать документ на право собственности, и в конце концов они пришли к выводу, что лучше всего ничего не говорить.
В одиннадцать часов утра Хосе Немесио Асторга отправился в фонд, надеясь получить то, что ему обещала Эвита. Ему не удалось даже близко подойти. Очередь просителей дважды обвивала квартал. Несколько перонисток, добровольных помощниц, развлекали народ пропагандистскими листовками, чтобы скрасить ожидание, а порой предлагали складные стулья матерям, которые обнажали огромные пятнистые груди и кормили детей, уже умеющих ходить. «Эвита еще не приехала. Эвита еще не приехала», — оповещали помощницы, одетые в строгую форму и шапочки медсестер.
Подойдя к одной из них, Чино сообщил ей, что Сеньора лично назначила ему встречу.
— Вот только не знаю, в какой час и день, — объяснил он, хотя его не спросили.
— Тогда тебе придется стать в очередь, как всем, — сказала женщина. — Некоторые здесь стоят с часу ночи. Вдобавок никогда не бывает известно, приедет Сеньора или не приедет.
Тогда Асторга тоже решил занять очередь в час ночи. Предварительно он проводил Лидию и малышку Йоланду к тестю и теще, жившим в Банфиелде[72].
— Вернусь я, наверно, часам к трем дня, — сказал он им. — Ждите меня в кинотеатре.
— Уж тогда у тебя наверняка будут хорошие новости, — предположила Лидия.
— Дай-то бог, чтобы они были хорошие, — сказал он. Подойдя к дверям фонда, он обнаружил, что его опередили двадцать два человека. На пустынных улицах клубились похожие на стада овец облака тумана — так и чудилось, что раздастся блеяние. Люди кашляли и жаловались на ревматические боли. И впрямь, то, что город назвали Буэнос-Айрес[73], было злой шуткой.
Чино выяснил, что Эвита никогда не приезжает (если приезжает) раньше десяти утра. У себя в резиденции Она между восемью и девятью часами завтракает кофе с гренками, говорит по телефону с министрами и губернаторами и уже по дороге в фонд делает короткую остановку в Доме правительства, где четверть часа беседует с мужем. Видятся они только в это время, потому что с работы Она возвращается в одиннадцать вечера, когда он уже спит. Аудиенции у Эвиты очень продолжительны — Она подробно расспрашивает просителей об их жизни и всяческих чудесах, осматривает искусственные челюсти и с удовольствием обсуждает фотоснимки их детей. Каждая аудиенция занимает по меньшей мере двадцать минут; при таком темпе — подсчитал Чино — очередь дойдет до него часов через семь с половиной.
Перед рассветом крики детишек стали невыносимыми. Время от времени люди зажигали керосинки, согревая молоко в бутылочках с сосками и воду для мате. Чино спросил стоявших за ним, бывали ли они прежде в таких очередях.
— Мы приходим в третий раз, и все никак не удается попасть на прием к Эвите, — сказал молодой мужчина с висячими усами, который, говоря, придерживал указательным пальцем слишком свободно сидевшую челюсть. — Ехали из Сан-Франциско[74] поездом более десяти часов. Сюда добрались в полночь, и нам достался двенадцатый номер, но когда пошел десятый, Сеньору срочно вызвал генерал, и нам назначили прием на следующий день. Спали на улице. Проснулись около трех утра. На этот раз нам выдали сто четвертый номер. С Эвитой ничего никогда точно не знаешь. Она — как Бог. То появится, то исчезает.
— Мне Она обещала квартиру, — сказал Чино. — А вы за чем пришли?
Худенькая девушка с тонкими, как у птицы, ногами пряталась за усатым парнем, прикрывая себе рот. У нее тоже не было зубов.
— Мы хотим получить свадебный наряд для невесты, — ответил парень. — Спальный гарнитур мы. уже купили, у меня есть костюм, в котором я ходил на похороны моего отца. Но если она не получит наряда невесты, священник ни за что не согласится нас обвенчать.
Чино хотел бы его ободрить, но не знал, как это сделать.
— Сегодня для нас удачный день, — сказал он. — Сегодня мы все попадем.
— Да услышит вас Бог, — ответила девушка.
Хотя очередь уже обогнула угол и головы последних терялись в темноте, все эти бедолаги соблюдали порядок. Чино услышал рассказы о невыносимых несчастьях, от которых никакая сила человеческая, даже могущество Эви-ты, не смогли бы избавить. Ему рассказывали о рахитичных детях, чахнущих в землянках, вырытых на свалках, о руках, отрезанных колесами поезда, о буйных сумасшедших, которых держат на цепи в цинковых конурах, о недействующих почках, о прободных язвах двенадцатиперстной кишки и о лопающихся грыжах. А если этим страданиям так и не будет конца? — сказал себе Асторга. Если Эвите придет конец раньше, чем этим страданиям? Если Эвита все же не Бог, как все думают?
Наступление утра он как-то не заметил, оно почти ничем не отличалось от ночи — такое же сырое, пепельно-серое. Помощницы Эвиты разносили кофе с булочками, но Чино есть отказался. От перечня человеческих бед у него пропал аппетит. Он постарался отвлечься, думать о чем-то другом, избегая мыслей об окружающей действительности, — было страшно встречаться с ней лицом к лицу.
Но вот очередь начала двигаться. Двери фонда открылись, и просители пошли по лестницам из лакированного дерева, на которых висели флаги с перонистской эмблемой. На верхнем этаже, прижимаясь к балюстрадам, сновали писари с напомаженными волосами и помощницы с карандашами за ухом. Очередь прошла между бархатными портьерами и очутилась в огромном зале, освещенном люстрами с хрустальными подвесками. Это походило на церковь. В центре был узкий проход, по обе его стороны стояли деревянные скамьи, на которых сидели семьи, не стоявшие в очереди, как все прочие. В воздухе разносилась вонь испражнений новорожденных младенцев, грязных пеленок и блевотины больных. Вонь была густая, стойкая, как сырость, она впивалась, как булавками, в память на многие дни.
В глубине зала, на одном конце длинного стола, сидела сама Эвита, она гладила руки крестьянской чете, приникая ухом, чтобы лучше слышать их дрожащие голоса, и время от времени откидывала голову назад, будто пытаясь найти незабываемые слова, за которыми пришли к Ней эти простодушные люди. На Ней был английский костюм в клеточку, волосы подобраны в пучок, как на фотографиях. Иногда Она досадливо снимала кольцо с пальца или какой-нибудь из своих тяжелых золотых браслетов и бросала их на стол.
Здесь совершенно естественно происходили эпизоды, которые в любом другом месте были бы невозможны. Двое мужчин с соломенно-желтыми волосами, взгромоздившись на скамьи, произносили речи на никому не понятном языке. Из-за портьер выглядывали семьи с коробками, полными живых пчел, строивших соты в садике из тюля, — эти люди хотели, чтобы Эвита приняла подарок прежде, чем пчелы закончат свою работу. В передних дожидались дети, пережившие недавнюю эпидемию полиомиелита, они готовились продефилировать по залу в инвалидных колясках, подаренных фондом. Глядя на это море бед, Асторга возблагодарил Бога за свою скромную жизнь, которую еще не омрачило никакое несчастье.
Обычную утреннюю суету прервал неожиданный инцидент. После крестьянской четы Эвита принимала трех близняшек-акробаток, которые хотели выйти замуж за несовершеннолетних клоунов того же цирка и нуждались в особом разрешении на брак. Когда Эвита с ними управилась, какая-то грузная баба с неукротимой гривой принялась кричать, что служащий фонда отобрал у нее квартиру.
— Это точно? — спросила Первая Дама.
— Клянусь вам душой моего мужа, — ответила женщина.
— Кто же это такой?
Женщина пробормотала какое-то имя. Сеньора встала, упершись руками в стол. Все в зале затаили дыхание.
— Пусть войдет Чуэко Ансальде, — приказала Она. — Я желаю его видеть сейчас же.
В тот же миг позади Сеньоры открылись двери, и взорам представился склад, где были нагромождены велосипеды, холодильники, свадебные наряды. Из-за ящиков вышел худой, нескладный мужчина, жилы на лбу у него были такие выпуклые, что вспоминалась схема кровеносной системы. Кривые ноги образовывали идеальный овал. Он был бледен, как если бы его вели на виселицу.
— Ты отобрал дом у этой женщины, — утвердительно сказала Эвита.
— Нет, Сеньора, — сказал Чуэко. — Я просто дал ей меньшую квартиру. Она жила одна в трех комнатах. А у меня пятеро детей, все спали в одной комнате. Я ей оплатил переезд. Перевез ей мебель. К сожалению, один плетеный стул сломался, но я в тот же день купил ей другой: