Порой, чтобы развеять кошмарное чувство, терзавшее его при спуске, пассажир Де Маджистрис вступал в разговор с офицером, который сопровождал его до входа в трюм. Уже в первый день офицер спросил его, как умерла его супруга. Он ответил версией, которую они разработали в Службе разведки и которую он повторял тысячу раз — перед военным министром и перед своим новым начальником, полковником Тулио Рикардо Короминасом. «Мы ехали, — рассказывал он, — в новом „шевроле“. Ехали на юг. Было раннее утро. При подъезде к Лас-Флоресу[110] лопнула шина, и автомобиль потерял управление. Мы наткнулись на столб. У нее перелом основания черепа, скончалась на месте. Я вылетел через ветровое стекло».
   Де Маджистрис был высокого роста, внушительного вида, слегка сутулился. Длинный шрам пересекал его лоб, левый глаз, щеку. Казалось, что вмятина на нижней губе — продолжение рубца, но нет — то была единственная добровольно приобретенная примета. Он приобрел ее, играя на кларнете. Кроме того, у него плохо двигалась одна рука и была перебита переносица. Однако никакие страдания, говорил он, не могут сравниться с теми, что он испытывает из-за утраты жены. Оба они родились в Генуе. Их семьи эмигрировали на одном и том же судне в Буэнос-Айрес. Росли они вместе и оба мечтали когда-нибудь возвратиться в город, которого никогда не видели, однако знали там каждую площадь, каждое здание: часовню Святого Иоанна Крестителя, долину Бизаньо, колокольню Санта-Мария-ди-Кариньяно, откуда видны крепостные стены, порт, синева Тирренского моря. Он решил похоронить ее там, в тех местах.
   Де Маджистрис повторял эту историю скорбным, вполне убедительным тоном. Конечно, думал он, авария имела место, но то была воля не случая, а скорее всего Отряда Мести. В действительности любовь, на которую он ссылается, тут ни при чем — всему причина ненависть.
   После позорного ареста Моори Кёнига судьба Эвиты не давала военному руководству покоя. Если кто-нибудь опубликует сведения об учиненном кощунстве, предупреждали советники, страна может запылать. Необходимо как можно скорей похоронить это взрывоопасное тело.
   Приказ доставили Галарсе в его канцелярию ноябрьским вечером. Он был написан рукой президента на листе с государственным гербом. «Никаких дальнейших проволочек не потерплю, — говорилось там. — Будьте добры поскорей похоронить эту женщину на кладбище Монте-Гранде».
   Это будет, подумал Галарса, делом моей жизни. В два часа ночи он приказал погрузить гроб в военную машину. Для охраны взял взвод из шести солдат. Фескет предложил сопровождать его, но он отказался. Предпочел делать все в одиночестве, втайне. Вел машину медленно, с особой осторожностью, объезжая выбоины и неожиданные выступы на мостовой. Он проехал мясохладобойни, железнодорожные сортировочные горки на юге, пустынные пригороды Банфиелд и Ремидиос-де-Эскалада. Прикидывал в уме, что к концу года его жизнь изменится: его произведут в майоры, переведут в какой-нибудь отдаленный полк. Больше никогда ему не придется переживать что-либо подобное тому, что он переживает теперь и даже не может об этом кому-то рассказать. История уходила из его рук, но его руки в истории не оставят следа.
   Недалеко от станции Ломас из мрака вдруг выскочил грузовик с цистерной и обрушился на него. Он только почувствовал резкий удар, который сбил задний бампер и ткнул машину носом в столб. Он еще успел выхватить револьвер из кобуры и подняться на ноги. Если у него заберут Покойницу, конец ему и, возможно, конец Аргентине. Кровь ослепляла его. Страх, что от боли он может лишиться чувств, направил его к задней дверце грузовика. Движимый отчаянием или инстинктом, он ее открыл и потерял сознание.
   Очнулся он в госпитале. Ему сказали, что двое солдат погибли. У двух других раны посерьезней, чем у него. Персона же на удивленье невредима — без единой раны, невозмутимо лежит в своем накрахмаленном саване.
   Он увидел Ее снова в кабинете директора Службы, куда Ее доставили, уже без всякой секретности, в ночь аварии. Она покоилась в том же простом сосновом ящике с надписью «Радиоаппаратура LV2 „Голос свободы“ под комбайном „Грюндиг“. Теперь в кабинет дневной свет не проникал. Чтобы уберечься от нападения, Короминас приказал задраить выходящие на улицу окна стальными пластинами. По бокам письменного стола красовались два больших знамени. Вместо карандашного эскиза, где Кант прогуливался по Кенигсбергу, на стенах в виде фриза развертывался бесконечный ряд основоположников независимости. Чтобы избежать соблазнов воображения, новый начальник никогда не оставался наедине с трупом: кто-нибудь из его детей учил уроки или рисовал карты сражений на столе для совещаний. Если являлся получить приказ какой-нибудь офицер, мальчик уходил в соседнюю комнату. Человек педантичный и аккуратный, Короминас опрыскивал кабинет одеколоном „Лаванда“, чтобы заглушить упорный запах, шедший от спрятанного тела, и забивал голубое свечение, которое, казалось, исходило от гроба, рефлектором в пятьсот ватт, изливавшим на „Грюндиг“ беспощадный желтый свет.
   С декабря по февраль Галарса подвергся нескольким операциям. Он еще не освободился от гипса и бинтов, когда Короминас в одно из воскресений вызвал его в Службу. Осень заявляла о себе лавиной красноватых листьев и бурными ливнями. Город выглядел печальным и был очень красив. Его красота создавалась печалью. Никто не ходил ни по авениде Кальяо, ни по авениде Вильямонте, всегда таким оживленным. С удивлением он услышал на этом краю Буэнос-Айреса гудок парохода.
   В той молниеносной аварии Галарса лишился всего — карьеры, здоровья, уверенности в себе. Осколки ветрового стекла изуродовали его. Тяжелая травма ограничивала движения левой руки. Его жена, которой он прежде сочувствовал и которую презирал, теперь сочувствовала ему. Ни одно из его предположений о дальнейшей судьбе не исполнилось: его не произвели в майоры, он был вынужден уйти из армии, призраки индейцев тоба и мокоби, которых он убивал в Клоринде, преследовали его по ночам. Он ненавидел Перона еще раньше, чем тот стал Пероном: участвовал в заговоре пытавшихся убить Перона в тот позорный день 1946 года. Теперь он о Пероне уже не думал. Только ненавидел Персону, соткавшую силки его погибели.
   Его удивило, что при их встрече присутствует Фескет. Он Фескета не видел с вечера накануне аварии. Лейтенант сильно похудел, носил очки в металлической оправе, отрастил пышные усы. Короминас стоял опершись на трость. Из-за гипсового корсета мундир на нем сидел в обтяжку.
   Короминас развернул карту. Три европейских города были отмечены красными точками. Еще один — Генуя — обведен синим кружком. У полковника — у этого полковника — глаза были прищурены и взгляд пронзительный.
   — Уж теперь мы похороним Покойницу навсегда, — сказал он. — Пришло Ее время.
   — Мы это уже делали, — сказал Галарса. — Не один раз. Она не дается.
   — Как это не дается? Она мертвая, г — сказал Короми-нас. — Она мертвая, как всякая другая покойница. Орден Святого Павла приготовил ей могилу далеко отсюда.
   — В любом случае остаются еще копии трупа, — уточнил Фескет. — Три копии. Совершенно идентичные.
   — Остались две копии, — поправил его Короминас. — Люди из морского министерства эксгумировали копию на кладбище Флорес и вывезли ее за границу.
   — Это была моя, — сказал Галарса. — Та, которую похоронил я.
   — В это время она должна уже быть в Лиссабоне, — продолжал шеф и указал одну из точек на карте. — Вторая выедет в Роттердам в конце месяца. Как и первая, она снабжена фальшивым, но правдоподобным свидетельством. Документы в порядке. В каждом порту есть наши люди, которые Ее ждут. На сей раз ошибок не будет, и — никаких суеверий.
   — Остается узнать, что сделает Отряд Мести, — сказал Галарса.
   — Двое молодцов из этого Отряда появились в Лиссабоне, — сообщил Короминас. — Хотели захватить фоб, не зная, что вместо Покойницы копия. У них тоже документы были в порядке. Португальская полиция их изобличила. Они сбежали. Больше они нам никогда не помешают. Они идут по ложному следу.
   — Не будьте так уверены, — сказал Галарса. — Эти ребята знают, что ищут. Рано или поздно они объявятся.
   — Не объявятся. То, что вы видите здесь, это тело Покойницы, — сказал Короминас. Он протянул руку и погасил театрально яркий свет, падавший на «Грюндиг». — Подлинное тело. После аварии на улице Павон оно этот кабинет не покидало. Позавчера доктор Ара его осмотрел с ног до головы. Больше часа здесь был. Сделал инъекцию кислот и обновил лак. Он осматривал так тщательно, что обнаружил почти невидимую звездчатую метку за правым ухом. Я ее видел. Она была сделана уже после бальзамирования.
   — Это полковник Моори Кёниг, — предположил Галарса.
   — Наверняка он. Его страсть к Покойнице еще не угасла, но теперь он далеко. В феврале он уехал в Бонн. Правительство назначило его военным атташе в Федеративной Германии. Есть еще генералы, которые его поддерживают или боятся его. Это опасный тип. Чем раньше мы отстраним его от операции, тем лучше. Если он опять начнет безобразничать, Фескет и я, мы введем его в рамки.
   Фескет смущенно то скрещивал ноги, то распрямлял их. Полковник закурил сигарету. Все трое принялись курить в неловкой, торжественной тишине.
   — Моори Кёниг болен, — сказал Фескет. — Разлука с Покойницей довела его до болезни. Он мне угрожает. Он хочет, чтобы я ему привез тело.
   — Почему бы вам не послать его ко всем чертям? — сказал Галарса.
   — Его угрозы Фескету очень опасны, — объяснил Короминас. — Извращения. Слабости в прошлом, которые он хочет обнародовать.
   — Не давайте себя запугать, Фескет.
   — Вот покончу с этим поручением, а потом попрошусь в отставку, — сказал лейтенант. Его лицо покрылось внезапной бледностью. Вся его жизнь поставлена на карту здесь, он зависит от этих двух, вероятно, неумолимых людей, от которых ему нечего ждать пощады. А он ее и не хочет. Он хочет только уехать от них.
   — Это правильно, — сказал Короминас. — Вы уйдете с высоко поднятой головой.
   Вот так началось путешествие Галарсы. Он должен был сесть на пароход «Конте Бьянкамано» вместе с трупом 23 апреля. Он выдает себя за Джорджо де Маджистриса, безутешного вдовца Марии Маджи. Фескет выедет на следующий вечер на «Кап Фрио» в Гамбург. Он назовется Энно Кеппен, а фальшивую покойницу — последнюю копию Персоны — отправят контрабандой, в ящике из-под радиоаппаратуры, в котором теперь находится подлинное тело. Копию эту прикроют проводами, микрофонами, катушками и пленками. Доктор Ара повторит на теле из винила и воска звездчатую метку за ухом и татуировкой изобразит на затылке крохотный кровеносный сосуд.
   Персона была в идеальном состоянии, но то, что с Ней происходило, было далеко от идеала. Гроб, купленный для дороги, был слишком велик, и доставили его в Службу слишком поздно. На нем были два замка с шифром, заменить его уже оказалось невозможным. Тело свободно болталось между шелковистыми тканями обивки.
   — Море его истреплет, — заметил Галарса. — Приедет вся избитая.
   Попытались ее закрепить газетами и оберточной бумагой, но тут Фескет вовремя сообразил, что ведь этот гроб последний. Она будет покоиться в нем, никому не известная, в вечном мавзолее. Тогда Галарса приказал унтер-офицерам охраны, чтобы они притащили щебень и бруски с какого-либо склада стройматериалов. Оказалось, что складов на десять кварталов в окрестности нет. Пришлось в конце концов обложить тело щепками и кирпичами. Ко-роминас, еще не вполне оправившийся после операции на позвонках, ограничивался тем, что следил за весами. Довершал работу один Фескет, укладывая кое-как этот грубый материал, неловко заполняя пустоты и просветы, остававшиеся в его топорной конструкции.
   — Даже не верится, — сказал Короминас. — Наша Служба — гордость армии, но когда надо выполнять важную работу, ее приходится делать трем инвалидам.
   Красная пыль от кирпичей, заполнившая кабинет нового начальника, оседала не один день. Медленный этот, упорный и едкий пылевой дождь напоминал им, что Она наконец-то удаляется, и, быть может, навсегда.
   Было около семи вечера, когда Галарса с катафалком прибыл в порт. Его ждали, нервничая, итальянский консул и священник, уже в облачении для заупокойной молитвы.
   — Questo era il suo padre?[111] — спросил консул, указывая на гроб.
   — Моя супруга, мир праху ее, — ответил Галарса.
   — Accidenti, com'era grossa![112] — заметил консул. — Incredibile[113].
   На пароходе пробил колокол, сирена издала короткий, скорбный гудок. Два инспектора таможни распорядились взвесить гроб, и поскольку времени оставалось мало, священник начал читать молитву, пока гроб поднимали на весы. Стрелка показала четыреста кило.
   — Слишком много, — сказал один из инспекторов. — Такие ящики редко весят больше двухсот кило. Он был очень толстый?
   — Толстая, — поправил его консул.
   — Если это женщина, тогда еще более подозрительно. Вам придется открыть гроб.
   Священник закатил глаза и поднял руки к высоким металлическим сводам порта.
   — Это невозможно, — сказал он. — Это будет профанацией. Я знал эту сеньору. Святая Церковь дает гарантию.
   — Таковы правила, — настаивал инспектор. — Если мы не будем их исполнять, нас выгонят. Перон и Эвита уже не правят страной. Теперь никому нет поблажек.
   Сирена издала новый скорбный возглас, более высокий, более протяжный. На пароходе засветились все огни. Люди на пристани махали платками. Сотни пассажиров высыпали на палубу. «Конте Бьянкамано», казалось, уже отчаливает, но грузчики еще перетаскивали вещи в трюм.
   — Не делайте этого! — повторил священник с театральной интонацией. — Богом вас заклинаю! Это будет святотатство. Вас покарают отлучением.
   Он говорил с таким пафосом, что Галарса заподозрил в нем эмиссара Службы — возможно, того самого, который договорился с орденом Святого Павла о погребении тела «далеко отсюда», на другом краю света.
   — Не тревожьтесь, падре, — сказал путешественник. — Инспекторы — люди понимающие.
   Вместе с ними он подошел к потертому прилавку и вручил им квитанцию на груз: «причал номер 4, адрес: виа Мерканди, 23, Милан». Под квитанцию подсунул два билета по тысяче песо.
   — Это за беспокойство, — сказал он.
   Инспектор, в голосе которого появилась певучесть, сунул бумажки в карман и, не моргнув глазом, заявил:
   — Если так, поезжайте. В этот единственный раз даем разрешение.
   — Другого не будет, — сказал Галарса, не устояв перед соблазном прощальной шутки. — Моя супруга второй раз не умрет.
   Поднимаясь по трапу, он подумал, что Эвита за последние шестнадцать месяцев прошла через ряд смертей и что все эти смерти Она пережила: бальзамирование, тайные переезды, кинотеатр, где она была куклой, любовь и надругательство Полковника, безумный бред Арансибии в мансарде в Сааведре. Галарса подумал, что она умирала почти каждый день, как Христос в литургических жертвоприношениях. Но он, Галарса, не собирается помогать кому — либо повторить это, Все религиозные нелепости только ухудшили мир.
   Теперь он каждое утро пробуждался от кошмаров клаустрофобии. Единственным утешением в невыносимой скуке плавания была коллекция дисков капитана, где фейерверки «Бостон попе» чередовались с небольшими ариями Перселла, которые Галарса когда-то исполнял на кларнете. На разболтанном проигрывателе, который ему принесли в каюту, он каждый день слушал Аллегретто из Седьмой симфонии Бетховена. Когда оно заканчивалось, он снова его ставил, оно не надоедало ему и не утомляло: церемониальный ритм этой музыки разбухал в его душе, как находившееся внизу тело, рос, смягчался и трепетал с такой же величавой дерзостью.
   В порту Сантус делегация Вагнерианского общества погрузила на судно большой деревянный сундук с рукописями Тосканини. То были заметки и портреты, которые маэстро оставил там при посещении Бразилии семьдесят лет тому назад. Была совершена краткая церемония прощания возле входа в трюм: любительский оркестр исполнил похоронный марш из Героической симфонии и «Libera me»[114] Верди. Стоя рядом с гробом Эвиты, Галарса не упустил ни одной детали торжественного прощания. В кармане у него был револьвер «беретта», и он был готов без раздумий воспользоваться им, если кто-нибудь приблизится с зажженной свечой или букетиком цветов. Довольно с него всех тех уловок, к которым прибегал Отряд Мести, чтобы почтить Покойницу. Когда музыканты открыли футляры своих инструментов, он сжал рукоятку револьвера и принялся изучать лица, ища каких-либо подозрительных знаков. Однако ничего не произошло. Сокращенные музыкальные номера быстро улетучились в удушливом воздухе трюма.
   Едва делегация удалилась, у Галарсы возникла мысль, что в ящике с рукописями спрятана зажигательная бомба. Капитану лично пришлось спуститься и открыть ящик, когда судно уже плыло курсом на Рио-де-Жанейро. Там оказались только партитуры, юношеские письма да пожелтевшие фотографии.
   Тосканини был похоронен с величайшей пышностью 18 февраля, сообщил капитан вечером за ужином. Более сорока тысяч человек ждали прохождения погребального кортежа перед миланским театром «ЛаСкала».
   — Я, — сказал он, — был среди них. Я плакал так, как если бы хоронили моего отца.
   После заупокойного молебна двери театра растворились, и оркестр «Ла Скала» исполнил вторую часть Героической симфонии, ту самую, которую учтиво посвятили великому маэстро музыканты Сантуса. Потом украшенный пальмовыми ветвями и траурными кистями катафалк проводила грандиозная процессия до кладбища Монументаль.
   — Вы не помните, сколько весил гроб? — внезапно спросил Галарса.
   Одна из сидевших за столом дам запротестовала. Это не тема для застольной беседы, сказала она. Не обращая на нее внимания, капитан вполне серьезно ответил:
   — Сто семьдесят три кило. Это сообщили во всех газетах. Я не забыл, потому что число соответствует дате моего рождения: семнадцатое число третьего месяца.
   — Он, наверно, был очень худой, — предположил Галарса.
   — Кожа да кости, — подтвердил капитан. — Учтите, что он скончался почти в девяносто лет.
   — В этом возрасте уже и думать перестают, — вставила одна из дам.
   — Тосканини столько думал, — возразил капитан, — что у него произошла закупорка сосудов мозга. И даже после нее, мадам, он приходил в сознание. Во время агонии он обращался к воображаемым музыкантам. Он говорил им: «Piu morbido, prego. Ripetimo. Piu morbido. Ecco, bravi, cosi va bene»[115], как тогда, когда дирижировал Героической симфонией.
   Когда пересекали линию экватора, Галарса безо всякой на то причины начал чувствовать себя менее одиноким. Ему не хотелось читать, пейзажи берегов его не привлекали, солнце он терпеть не мог. Единственным его развлечением было спускаться в трюм и разговаривать с Персоной. Он приходил туда до рассвета и нередко оставался и после восхода солнца. Он ей рассказывал о бесчисленных болезнях своей жены и о несчастье жить без любви. «Тебе бы надо развестись, — говорила ему Персона. — Тебе бы надо попросить прощения». Он слышал, как струится Ее голос между громадами груза или по другую сторону корпуса, в море. Но, возвратившись в каюту, твердил себе, что голос мог звучать только в нем самом, в каком-то неведомом закутке его естества. А что, если бы Бог был женщиной? — думал он тогда. Если бы Бог тихонько покачивал грудями и был женщиной? Э, пусть об этом думают те, кому это важно. Пусть Бог будет чем угодно и кем угодно. Он никогда не верил ни в Него, ни в Нее. И теперь не время начинать.
   Во вторую субботу мая вдали показался берег Корсики. Путешествие близилось к концу. Вскоре после полуночи Галарса принес проигрыватель в трюм, поставил его у подножия гроба, а сам улегся в том же положении, в каком лежала Покойница, скрестив руки на груди. Музыка Аллегретто наполнила его покоем, вознаграждавшим за все беды прошлого, музыка изображала в пустыне его чувств равнины и тихие заводи и рощи под дождем. Я Ее люблю, сказал он себе. Он любит Персону и ненавидит Ее. И не находит в этом ни малейшего противоречия.
   «Конте Бьянкамано» стал на якорь в Генуе в восемь утра. Дворец Сан-Джорджо был украшен гирляндами лент и флажков, на большом маяке без надобности горел свет. Пока устанавливали трап и выгружали багаж, Галарса разглядел на площади таможни военный отряд. Два офицера в военной форме и в треуголках с плюмажами держали наизготовку сабли или жезлы возле запряженного лошадьми катафалка. Оркестр берсальеров исполнял арию «Va, penstero»[116] из оперы «Навуходоносор», которую пел невидимый хор. Между высящимися на площади статуями сновали стайки монахинь в накрахмаленных чепцах. Какой-то поразительно бледный священник изучал в театральный бинокль палубу корабля. Разглядев Галарсу, он указал на него пальцем и передал бинокль одной из монахинь. Затем побежал к пристани и выкрикнул фразу, затерявшуюся в шуме и гаме носильщиков. Возможно, он сказал: «Noi stamo dell'Ordine di San Paulo»[117] или же: «Ci vediamo domain a Rapallo»[118]. Путешественник на палубе был ошеломлен, растерян. Он был готов к дальнейшей поездке, но не к сюрпризам прибытия. Внезапно он услышал барабанную дробь. Потом наступила минутная тишина. Священник застыл в неподвижности. Всадники в треуголках воинственно подняли жезлы. Один из корабельных служащих, проходя мимо Галарсы, остановился и отдал честь.
   — Что тут происходит? — спросил пассажир Де Мад-жистрис. — Отчего такой переполох?
   — Zitto![119] — сказал служащий. — Разве вы не видите, что сейчас будут выгружать рукописи маэстро?
   Лавина трубных звуков открыла триумфальный марш из «Аиды». Словно ловинуясь сигналу первых его тактов, гроб Эвиты заскользил по вращающейся ленте транспортера из трюма на пристань. Раздался оружейный залп. Восемь солдат в траурных шлемах подняли ящик и, напрягаясь, поставили его на катафалк, а затем накрыли итальянским флагом. Всадники стиснули поводья, и катафалк медленно стал удаляться. Все произошло так быстро, музыка звучала так захватывающе, так оглушительно, что никто не заметил отчаянных жестов Галарсы и не услышал его протестующих возгласов:
   — Куда вы это увозите? Это принадлежит не Тосканини! Это мое!
   Священник и монахини тоже исчезли в толпе. Оставшийся пленником на палубе, окруженный ящиками, баулами и креслами на колесах, Галарса никак не мог пробиться вперед. Он разглядел капитана, но тот находился слишком далеко и был занят прощаньем с толпой пассажиров. Галарса пытался привлечь его внимание, но безуспешно — он потерял голос.
   После трех-четырех минут, длившихся вечность, гроб снова показался среди ангаров главных складов. На нем лежало несколько букетов, но в остальном он был таким же, как прежде, словно возвращался из самой невинной прогулки. Один лишь Галарса был вне себя, его охватил панический ужас. Один из двоих всадников ехал перед катафалком, второй, все еще с поднятым жезлом, трусил рысцой позади, рядом со священником и группой монахинь. Оказавшись на пристани, все участники шествия дисциплинированно заняли те же места, на каких были в момент прибытия парохода: оркестр берсальеров, солдаты, носильщики. Лишь некоторые пассажиры, не обращая ни на что внимания, удалялись со своими родственниками. Наступила странная тишина, и, прежде чем снова, вибрируя, раздался триумфальный марш из «Аиды», послышался возглас одно из служащих:
   — Guarda un po! Che confusione![120]
   — Чудовищная ошибка, — подтвердил позади Галарсы кто-то из пассажиров.
   Десять матросов сняли с катафалка гроб Эвиты. Убрали с него флаг и пренебрежительно опустили гроб на брусчатку пристани, между тем как ящик с рукописями Тосканини торжественно скользил вниз по вращающейся ленте. Воспользовавшись суматохой, последовавшей за оружейными залпами, Галарса бегом спустился на пристань.