Маргот решила посоветоваться со слесарем из Военного училища и с его помощью сделала слепки обоих замков. Ключи получились большие, тяжелые, со сложным контуром бородок, и мастеру пришлось потратить целую неделю, чтобы как следует подогнать их.
   2 или 3 июля сестры были готовы к тому, чтобы проникнуть в мансарду. На исповеди в первое воскресенье этого месяца Элена решила рассказать всю историю своему весьма пожилому духовному наставнику из ордена Франциска Сальского. Священник настоятельно ей посоветовал повиноваться мужу и не стремиться раскрыть столь важную тайну. Из исповедальни Элена вышла, раздираемая сомнениями, и в то же воскресенье попросила совета у матери. Разговор был долгий. Мать согласилась, что необходимо выяснить истину, иначе столь длительное нервное напряжение может повредить беременности Элены. Маргот, поддерживавшая мать, настаивала на том, что сестре не следует одной заходить в мансарду, и снова предложила ее сопровождать. Элена не переставая плакала и повторяла наказ своего исповедника».
 
   КАРТОЧКА 7
 
   «Во время разговора, который состоялся у семейства Эредия в то воскресенье, многое прояснилось. Маргот узнала, что у Эдуардо два-три раза был с визитом доктор Педро Ара, испанский дипломат и врач, пользовавшийся мировой славой как мумификатор. Оба они запирались в мансарде на несколько часов, а однажды даже кипятили шприцы и другие медицинские инструменты. Маргот эти сведения сильно встревожили. Сколько ни размышляла она над всем этим делом, но представить себе, что там творится, не могла.
   В конце концов Элена уступила мольбам родных и согласилась выяснить, что происходит, только поставила одно непременное условие — чтобы поднялась в мансарду она одна. Она хотела сама решить, посоветовавшись только с исповедником, как вести себя с Эдуардо, если она обнаружит, что у него есть любовница.
   Следующие несколько дней Маргот пребывала в сильнейшей тревоге. Ее мучили дурные предчувствия. Однажды вечером она сказала мужу: «Мне кажется, что у Элены и Эдуардо дела совсем плохи». Но он ничего не спросил.
   Так мы подошли к пятнице 6 июля 1956 года. Вечером того дня Эдуардо должен был нести свое еженедельное дежурство в Службе разведки. Дежурство длилось двенадцать часов и начиналось в семь вечера. Элена, чтобы побывать в мансарде, имела в своем распоряжении целую ночь. Ключи она держала под бюстгальтером и даже спала с ними. Это казалось ей самым надежным местом, так как с мужем они не были близки с тех пор, как подтвердилась ее беременность. И все равно ей было страшно. Не раз случалось, что Эдуардо во время своего дежурства неожиданно являлся домой и, не говоря ни слова, запирался в мансарде. Элена надеялась быстро управиться. Чтобы перебрать старые карты и осмотреть странный деревянный ящик, ей понадобится не больше часа. Так она сказала Маргот в их последнем разговоре по телефону».
 
   КАРТОЧКА 8
 
   «Эта полночь никогда не изгладится из памяти Маргот. Она спала у себя дома на улице Хураменто, где живет и сейчас, как вдруг ее разбудил телефонный звонок.
   Звонил Эдуардо. Голос у него был болезненный, надломленный. «Произошла трагедия, — сказал он брату.
   — Немедленно приезжай ко мне. И чтобы никто тебя не сопровождал».
   Маргот, чутко прислушавшаяся к голосу в трубке, безумно встревожилась. «Спроси у него, что случилось», — сказала она мужу.
   «Элена, Эленита, трагедия, она ранена», — сказал Эдуардо с плачем. И повесил трубку.
   По-видимому, Эрнесто тут же сообщил о случившемся полковнику Моори Кёнигу, начальнику Эдуардо, и оделся, чтобы выйти. У Маргот сердце разрывалось от тревоги за сестру, она настояла на том, что тоже поедет. Поездка в район Сааведра, казалось, длилась вечность. Подъехав к дому, они подумали, что, быть может, тот звонок им приснился — в шале ни огонька, кругом полная тишина. Но не может двоим присниться один и тот же сон, даже если это супруги. Дверь на улицу была открыта. На втором этаже Эдуардо в отчаянии обнимал уже безжизненное тело Элены.
   Что в действительности произошло, это тайна, которую сестра Маргот унесла с собой в могилу. Соседям показалось, будто они слышали спорящие голоса, крики и два выстрела. Но в теле Элены была только одна пуля, прострелившая ей шею. Эдуардо признался, что стрелял он. Он сказал, что в темноте мансарды принял Элену за грабителя. Его раскаяние кажется искренним, и семья Эредия его простила. Но то, что Маргот в ту ночь увидела, настолько невероятно, что она сомневается во всем: сомневается в своих пяти чувствах, сомневается в своих эмоциях и, естественно, сомневается в человеке, который продолжает быть ее зятем».
 
   КАРТОЧКА 9
 
   «Пока Эрнесто утешал Эдуардо, Маргот заметила в мансарде голубоватый свет и попыталась его погасить. Она несколько раз повернула выключатель, но свет наверху не гас. Тогда она решила подняться в мансарду. Лестница была залита кровью, Маргот приходилось прижиматься к стене, чтобы не поскользнуться. В этот момент она подумала, что первый ее долг по отношению к мертвой сестре — смыть кровь, но то, что она увидела в мансарде, заставило ее полностью забыть о благом намерении.
   Голубоватый свет исходил из деревянного ящика и растекался в воздухе прозрачными прихотливыми узорами, напоминавшими призрачное кружево или безлистное дерево. Доктор Ара, побывавший в доме Элены в тот же день, пришел к выводу, что я видела — то есть что Маргот видела — не свет, а карту болезни, называемой раком, но он не мог объяснить, какая сила удерживала этот образ в воздухе. Вокруг ящика валялись тысячи бумажных листов и папок, закапанных кровью. Я приблизилась с ужасом. Помню, что во рту у меня пересохло, я внезапно потеряла голос. Потом я увидела ее. Видела я ее всего одно мгновение, но вижу ее и сейчас, и Бог обрек меня на то, чтобы я видела ее всегда.
   С первого взгляда я поняла, чего это Эвита. Не знаю, почему ее привезли в дом Элены, и не желаю знать. Я уже сама не знаю, что я хочу знать, а чего не хочу. Эвита лежала в ящике с закрытыми глазами. Совершенно голое тело ее было голубое, но не такой голубизны, какую можно описать словами, а прозрачной, неоновой голубизны нездешнего мира. Возле ящика стояла деревянная скамья, которая могла, видимо, служить только для совершения бдения над покойницей. Были там и отвратительные пятна, не знаю что, какое-то свинство, да простит мне Бог, но ведь все эти недели Эдуардо запирался с трупом.
   Действительность — поток. События появляются и исчезают. Все случилось подобно вспышке молнии, в несколько секунд. Я упала без чувств. Я хочу сказать, Маргот упала. Очнулась она в темноте, голубой свет исчез, ее руки и платье были в крови.
   В таком виде она спустилась и, как могла, смыла кровь. Платья на смену у нее с собой не было, так что она взяла платье Элены, из тонкой шерстяной ткани с бархатными аппликациями. Из ванной она услышала, что появился полковник Моори Кёниг. Услышала также голос Эрнесто, своего мужа, говорившего: «Эту историю нельзя разглашать. Она не должна выйти за пределы армии». И услышала, как Моори Кёниг ему говорит: «Эта история не должна выйти за пределы этого дома. Майор Арансибия стрелял в грабителя. Вот и все — в грабителя». Эдуардо всхлипывал. Увидев меня в платье жены, он побледнел. «Элена, — пролепетал он. А потом сказал: — Элита». Я подошла к нему. «Эва, Эвена», — повторил он, словно подзывая меня. Взгляд его был устремлен в пространство, разум помутился. Всю ночь он повторял эти слова: «Эвена, Элита».
   Полковник Моори Кёниг попросил меня обмыть тело сестры, приготовить его для отпевания, облечь в саван. Со слезами я это выполнила. Я гладила ее живот, разбухшие груди. Живот у нее проваливался под тяжестью мертвого младенца. Она уже почти застыла, я с трудом разогнула ее пальцы, чтобы сложить руки на груди. Когда наконец мне это удалось, я увидела, что она сжимала ключи от мансарды — оба ключа были в пятнах крови, как в сказке про Синюю Бороду».
   В последующие недели, заполненные бдениями и следствиями, Полковник физически изменился. Под глазами обозначились темные мешки, на лодыжках взбухли венозные бугры. Пока перевозили Покойницу с места на место, он чувствовал головокружение и изжогу, не дававшие ему уснуть. Всякий раз, глядя на свое отражение в окнах кабинета, он спрашивал себя, почему так. Что может со мной происходить, говорил он себе. 22 января мне исполнится сорок два года. Если человек в моем возрасте становится стариком, так это потому, что он либо не умеет жить, либо хочет умереть. Я не хочу умирать. Это Она, эта женщина, хочет видеть меня мертвым.
   Всю ночь 6 июля он пытался скрыть преступление. На рассвете же понял, что не сможет. Соседи слышали спор между Эленой и Эдуардо, а потом выстрелы. Все говорили о двух выстрелах, но Полковник видел след только одного: от пули, застрявшей в горле Элены.
   — Никто так и не узнал, что произошло в действительности, — сказал мне Альдо Сифуэнтес почти тридцать лет спустя. — Моори Кёниг составил себе некую картину, но ему не хватало некоторых элементов головоломки. Конечно, оставлять Покойницу в мансарде Арансибии было ошибкой. Недвижимое тело день ото дня все больше соблазняло Психа. Он стремился возвращаться домой только для того, чтобы смотреть на него. Он раздел его. Рядом с ящиком поставил деревянную скамью и бог весть чем на ней занимался. Наверно, он подробно обследовал тело: ресницы, тонкие дуги бровей, ногти на ногах, еще окрашенные прозрачным лаком, выпуклый пупок. Если раньше ему чудилось, что Она шевелится, то, оставаясь наедине с Эвитой, он, быть может, считал ее живой. Или надеялся, что Она воскреснет, как о том говорилось в книге «Синухе, египтянин».
   Соседи показали, что между девятью и десятью часами вечера слышали бурную ссору. Живший напротив дома Арансибии отставной майор слышал крики Психа: «Ага, я поймал тебя, сукина дочь!» — и плач Элены, умолявшей: «Не убивай меня, прости меня!» В шесть утра явился военный следователь. В семь военный министр приказал доктору Ара осмотреть труп. Доктор не обнаружил ничего необычного. За неделю до того он побывал в шале, сделал инъекцию раствора тимола в бедренную артерию. Моори Кёниг возмутился, что Ара притрагивался к Покойнице, не спросив у него разрешения и не уведомив его. «Майор
   Арансибия мне сказал, что это вы попросили Ее обследовать, — объяснил мумификатор. — Он сказал, что когда тело оставляют в одиночестве, оно меняет положение, и что вы не можете понять причину. Я тщательно обследовал труп. На нем есть небольшие вмятины, видно, что его изрядно трясли. Но в основном он не изменился с того времени, как его у меня забрали». Тон у доктора был, как всегда, высокомерный, ехидный. Моори Кёниг едва удержался, чтобы не влепить ему затрещину. Из дома, где совершилось преступление, Полковник вышел в тяжелой депрессии. В десять утра он по телефону пригласил Сифуэн-теса вместе выпить. По голосу чувствовалось, что он пьян. Посреди фразы он, отвернувшись от трубки, стал бормотать какой-то вздор: «Эвена, Элита».
   Во время бдений над Эленой и девятидневных молебствий за упокой ее души тело Эвы Перон оставалось в мансарде, прикрытое ворохом бумаг. В доме находились две покойницы, но ни об одной нельзя было упоминать. События неслись вскачь, словно стремясь куда-то и не находя себе покоя. 17 и 18 июля Эдуардо Арансибию допрашивали в военном трибунале. Его защитники напрасно убеждали его просить о помиловании: он ничего не говорил, не просил прощения, не отвечал на раздраженные вопросы судьи. Только в конце второго дня пожаловался на то, что в голове у него огонь. Ни на кого не обращая внимания, стал кричать: «Мне больно, огонь жжет! Эвина, Эвена, куда ты подевалась?» Его силой вывели из зала. Он не присутствовал в суде, когда его приговорили к пожизненному заключению в тюрьме Магдалена. Ради приличия или ради соблюдения тайны судья постановил отправить дело в архив с контртитулом «Неумышленное убийство».
   В эти дни Покойница опять пустилась в странствия, которые ей причиняли такой вред: из одного грузовика в другой, всякий раз по другому маршруту. Ее возили наобум по этому равнинному, бескрайнему городу, городу без плана и без границ. Поскольку Полковник не выбирался из своего алкогольного ада, бразды правления в Службе разведки взял капитан Мильтон Галарса: он намечал перемещения Покойницы, купил Ей новый саван, изменил порядок охраны. Порой, увидев грузовик с телом под окнами кабинета, он приветствовал его блеяньем кларнета, уродуя мелодии Моцарта или Карла Марии фон Вебера. Однажды утром ему сообщили, что возле машины «скорой помощи», в которой поместили тело, обнаружили свечи. Это могло быть случайностью: три короткие свечки, горевшие у подножия памятника на площади Родригес-Пенья. Солдаты охраны, уже разбиравшиеся в таких знаках, ничего необычного не слышали. Галарса решил, что в любом случае пришло время сменить «оружейный ящик». Он приказал купить ящик из простой сосны, без украшений и без ручек и написать на нем крупными буквами, как на багаже: «Радиоаппаратура LV2 „Голос свободы“.
   Сидя у себя в кабинете, Полковник все больше предавался печали, чувству утраты. С тех пор как он стал получать на дом анонимные письма и слышать угрозы по телефону, он к Эвите и близко не подходил. Не мог. «Если мы тебя увидим возле Нее, мы тебе вырвем яйца», — говорили голоса, всякий раз другие. «Почему ты ее не оставляешь в покое? — повторяли письма. — Мы следим за тобой днем и ночью. Мы знаем, что там, где ты, там будет и Она». Они приказывали ему: «Даем тебе срок до 17 октября, чтобы возвратить тело в ВКТ»; «Мы запрещаем тебе везти ее в СВР»[92]. Для него было невыносимо повиноваться, однако он повиновался. Он тосковал по Ней. Будь Она поближе, думал он, меня бы меньше мучила жажда. Ничто не могло ее утолить.
   Он три раза менял номер своего телефона, но враг всегда его находил. Как-то утром позвонила женщина, и он, опешив, передал трубку жене. Та с криком уронила трубку.
   — Что она тебе сказала? — спросил он. — Чего они хотят, эти сукины дети?
   — Сказала, что сегодня в двенадцать часов взорвут наш дом. Что они отравили молоко, которое мы даем девочкам. Что мне отрежут соски.
   — Не обращай внимания.
   — Она требует, чтобы ты отдал эту женщину.
   — Какую женщину? Не знаю я никакой женщины.
   — Мать, сказала она. Святую Эвиту, сказала. Матушку. В двенадцать часов на лестничной площадке взорвался патрон с динамитом. Разбились стекла, вазоны, посуда. Осколки стекла ранили старшую дочь в щеку. Пришлось везти ее в больницу: двенадцать швов. Могли изуродовать навсегда. Никто не причинил Полковнику больше зла, чем Персона, однако он по Ней тосковал. Думал о Ней непрестанно. От одной мысли о Ней испытывал удушье, спазмы в груди. В середине августа разыгралась буря, предвестница весны, и Полковник решил, что его долгая покорность судьбе потеряла смысл. Он побрился, принял ванну, пролежав в воде более двух часов, облачился в последнюю ненадеванную форму. Потом вышел под дождь. Покойница была припаркована на улице Парагвай, напротив капеллы Кармен: два солдата вели наблюдение за улицей, два других охраняли гроб, сидя в машине «скорой помощи». Полковник приказал всем сесть в машину и повел ее на угол авенид Кальо и Вильямонте. Там он и оставил Покойницу, у себя перед глазами, под окнами своего кабинета.
   Теперь, подумал он, ни один враг не страшен. Сифуэнтесу, посетившему его в этот день, он сказал, что окружил машину охраной из пятнадцати человек: шестеро стояли на шести углах, видимых из окон, один караулил, лежа под шасси с расчехленным табельным оружием, остальные стояли на тротуаре и сидели в машине спереди и сзади.
   — Я подумал, что он сошел с ума, — рассказывал мне Сифуэнтес. — Но он не был сумасшедшим. Он был в отчаянии. Сказал, что он укротит Кобылу прежде, чем Она прикончит его.
   Так он ждал. Сидел у окна, в полной форме, устремив взгляд на машину «скорой помощи», не позволяя себе ни капли алкоголя; ждал всю ночь 15 августа и спокойный следующий день, и ничего не происходило. Ждал, тоскуя по Ней, и вместе с тем ненавидя Ее, уверенный, что в конце концов Ее победит.
   К вечеру в четверг 16-го числа тучи рассеялись, и над городом навис слой густого, ледяного воздуха, который, казалось, трещал, когда в нем передвигались. Незадолго до семи часов по авениде Кальяо проходила процессия Святого Роха. Полковник стоял у окна, когда полицейский регулировщик направил транспорт на восток и тромбоны заиграли духовную музыку. Статуи святого и его собаки едва возвышались над волнами черных и лиловых ряс. Паломники несли свечи, цветочные гирлянды и большие серебряные изображения внутренностей. «Что за охота терять попусту время», — сказал Полковник. И ему захотелось, чтобы пошел дождь.
   То был один из тех моментов, когда день еще колеблется, сказал мне Сифуэнтес; свет меняет оттенки — серый, пурпурный, оранжевый. Моори Кёниг хотел было вернуться за письменный стол, чтобы еще раз перечитать карточки с показаниями Маргот Арансибии, но его внезапно остановили звуки сирен. Там, снаружи, Галарса хрипло выкрикивал приказы, в которых Полковник не мог разобрать ни слова. Солдаты бегали туда-сюда по улице. Дурное предчувствие сдавило ему горло, рассказывал Сифуэнтес. Моори Кёниг всегда ощущал предчувствия в недрах своего тела, как если бы то были уколы иглы или ожоги. Он бросился на улицу. На угол Кальяо он прибежал как раз вовремя, чтобы во внезапно наступившей темноте увидеть тридцать три горящие короткие свечки, поставленных в ряд. Издали это походило на гребень пены или на след судна. В прихожей одного из домов он заметил венок из душистого горошка, анютиных глазок и незабудок, перевязанный лентой с золотыми буквами. Машинально он прочел заведомо известный текст: «Святая Эвита, Матушка. Отряд Мести».
   Через полчаса капитан Галарса учинил краткий допрос пресвитерам, возглавлявшим процессию, и следовавшим за ними богомолкам в коричневых рясах. Гипноз молитв и стелющийся дым курений ослепили всех. Никто не мог припомнить ничего особенного — никаких похоронных венков или свеч, кроме тех, что продавались в приходских церквах. На авениде Кордова несколько паломников в лиловых рясах ненадолго отстали, чтобы помочь утомившейся монахине, сказали они, но такие случаи в процессиях не редкость. Никто не помнил чьих-то приметных лиц.
   Полковник был взбешен. Два раза он заходил в машину и обращался к Персоне прерывающимся от ярости голосом: «Ты мне заплатишь, уж ты мне заплатишь». Фескет слышал, как он повторял проклятия на немецком, но уловил только походивший на мольбу вопрос: «Bist du noch da?» А затем: «Keiner geht weiten»[93].
   Он шагал взад-вперед, держа руки за спиной, сжимая себе запястья с ледяной решимостью, не чувствуя холода, также беспощадно ледяного. Наконец он остановился и позвал Галарсу.
   — Перенесите эту женщину в мой кабинет, — приказал он.
   Капитан взглянул на него с недоумением. Нижняя губа у Галарсы была как бы раздвоена: верно, от холода, подумал Моори Кёниг, удивляясь, что в напряженные моменты у него возникают подобные мысли. А может, из-за кларнета?
   — Но как же тайна, мой полковник? — спросил Галарса. — Мы нарушим предписание.
   — Черт с ней, с тайной, — возразил Моори Кёниг. — Уже все знают. Перенесите Ее.
   — В Главном штабе будут недовольны, — предупредил Галарса.
   — Мне плевать на них. Подумайте, сколько зла Она нам причинила. Подумайте о бедной жене Арансибии.
   — Она может причинить еще больше зла, если мы Ее впустим к себе.
   — Перенесите Ее, капитан. Я знаю, что делаю. Сейчас же перенесите.
   Ящик был легким — более легким, чем казались сосновые доски, из которых он сколочен: стоймя он поместился в кабине лифта и так был поднят на четвертый этаж, в кабинет Полковника. Его поставили под комбайном «Грюндиг», такого же цвета светлого меда. Три предмета, соединившиеся в этом конце комнаты, не знали, как им прийти к согласию, вроде человека, протянувшего руку для пожатия и не встретившего ответной руки: вверху эскиз карандашом и темперой, изображающей Канта в Кенигсберге, под ним еще ни разу не включавшийся комбайн «Грюндиг» и внизу ящик «LV2 „Голос свободы“, где лежала Эвита с Ее голосом — неслышным, но категорическим, роковым, более свободным, чем любой живой голос. Полковник долго стоял, глядя на эту светлую границу комнаты, меж тем как водка быстрыми каскадами спускалась по его горлу. Ей тут хорошо, да, на первый взгляд ничто не дисгармонировало, только по временам просачивалась ниточка космического запаха, столь хорошо ему знакомого. Никто этого не заметит. Ему страшно хотелось на Нее посмотреть, потрогать Ее. Он запер дверь на ключ и выдвинул ящик на всегда свободную середину комнаты. Поднял крышку и увидел Ее: немного растрепанную и смятую из-за подъема в лифте, но еще более грозную, чем четыре месяца назад, когда он Ее оставил, в мансарде Психа. Хотя и замерзшая, Персона ухитрялась криво улыбаться, словно желая сказать что-то нежное и вместе с тем страшное.
   — Ты дерьмо, — сказал Полковник. — Почему ты так долго убегала?
   Ему было горько — в горле копилось неуместное рыданье, и он не знал, как его остановить.
   — Ты останешься здесь, Эвита? — спросил он. — Будешь меня слушаться?
   Из глубин Персоны мигнул голубой свет, или ему показалось, что мигнул.
   — Почему Ты меня не любишь? — сказал он. — Что я Тебе сделал? Я только и занят тем, что забочусь о Тебе.
   Она не отвечала. Вид у нее был лучезарный, победоносный. У Полковника выкатилась слеза, и в то же время на него нахлынул порыв ненависти.
   — Я Тебя научу, Кобыла, — сказал он. — Пусть силой, но научу.
   Он вышел в коридор.
   — Галарса, Фескет! — позвал он.
   Офицеры прибежали бегом, предчувствуя беду. Галарса резко остановился в дверях, не пуская Фескета войти.
   — Посмотрите на Нее, — сказал Полковник. — Дерьмовая Кобыла. Никак Ее не укротить.
   Через много лет Сифуэнтес мне рассказывал, что больше всего Галарсу поразил едкий запах мочи пьяного. «Ему жутко захотелось вырвать, — говорил он, — но он не посмел. Ему казалось, что он видит сон».
   Полковник тупо посмотрел на них двоих. Потом приподнял квадратный подбородок и скомандовал:
   — Помочитесь на Нее.
   Поскольку офицеры не двигались, он, разделяя слоги, повторил приказ:
   — Ну же, чего ждете. По очереди. Помочитесь на Нее.

12. «ОБРЫВКИ МОЕЙ ЖИЗНИ»

   (Из выступления 17 октября 1951 г.)
 
   И теперь он арестован. За ним пришли в шесть утра, когда он пытался побриться. Руки у него дрожали. Порезал себе подбородок — порез был глубокий, долго кровоточил. Вот в таком плачевном состоянии его и арестовали.
   — У вас есть полчаса, чтобы попрощаться с семьей, — сказали ему. Затем он сел в военный автофургон: три дня езды неизвестно куда, по бесконечной ровной дороге без поворотов. Сопровождавший его капитан не мог или не решался что-либо объяснить.
   — Имейте терпение, — говорил капитан. — Когда приедем, все узнаете. Таков секретный приказ военного министра.
   Он не имел представления, куда его везут. На заре второго дня фургон остановился посреди поросшей бурьяном пустоши. Небо было темное, холодное. Доносился шум морского прибоя. Люди из конвоя в гражданской одежде принялись закрывать стекла и шасси фургона густой проволочной сеткой.
   — Я буду жаловаться, — сказал Полковник. — Я не преступник. Я полковник аргентинской армии. Уберите сетки.
   — Это не из-за вас, — равнодушно возразил капитан. — Это из-за камней. Скоро мы выедем на дорогу, где камни со страусиное яйцо. Если не защитить машину, нас разобьют вдребезги.
   Едва они тронулись в путь, он эти камни почувствовал. Они ударяли по металлу с оглушительным грохотом. Когда машина замедляла ход, слышались могучие порывы ветра — беспрестанные, яростные.
   К полуночи третьего дня они проехали вдоль ряда кубических цементных домов — вместо обычных окон в них были фрамуги, двери железные. Перед входом в один из них капитан высадил его и вручил ему ключ.
   — Там внутри есть все, что вам нужно, — сказал капитан. — Завтра утром к вам придут.
   Внутри были походная койка, большой стол с карандашами и блокнотами, настольная лампа и двустворчатый шкаф. Полковник с облегчением увидел на вешалке несколько своих полковничьих форм. Они были чистые, с новыми золотыми звездами на погонах. В воздухе стоял застарелый, упорный запах пыли. Полковник пытался выйти в ночную тьму, но ветер не позволял сделать ни шагу. Ветер обдавал его истощенное тело пылью и осколками кварца, охватывал его так плотно, будто не было ни пространства, ни света — ничего, кроме безумия ветра, взбадривающего самого себя. Вдали Полковник разглядел что-то вроде конусообразного холма. Кричали какие-то птицы, возможно, чайки — что в темноте было странно. Полковника мучила жажда, но он знал, что ничем не сможет ее утолить. Так он вернулся в свою комнату (или в эту пустоту, которую отныне будет называть своей комнатой), зная, что началось одиночество и что конца этому одиночеству не будет.