В дверь постучали еще до рассвета. Незнакомый отставной полковник объявил ему, что военный министр сослал его на этот пустынный берег за невыполнение приказов командования.
   — Каких приказов? — спросил Полковник.
   — Мне сказали, что вы знаете.
   — Ничего я не знаю. На какой срок?
   — На шесть месяцев. Это не арест, а ссылка. Когда вы отсюда выйдете, этот инцидент не будет фигурировать в вашем послужном списке.
   — Ссылка, арест, — сказал Полковник. — Для меня все едино.
   Вся эта ситуация казалась ему нелепой. Он полуприлег на койку, облокотясь на тощую, набитую паклей подушку, а другой полковник тем временем говорил, не глядя на него. Через фрамуги сочился серый свет, но ужасно медленно: рассвет никак не хотел продвигаться, словно нерешительность — истинная природа дня.
   — Гулять вы можете, если захотите, — говорил другой полковник. — Можете вызвать жену и дочек. Можете писать письма. Столовая здесь близко, в соседнем доме. Завтрак подают от шести до восьми, обед от двенадцати до двух, ужин от восьми до десяти. Климат здоровый, морской. Это будет для вас вроде отпуска, отдыха.
   — Кто еще здесь живет? — спросил Полковник.
   — Пока никого. Вы один. Я здесь уже десять месяцев, но никого не видел, кроме моего помощника и начальника гарнизона. Однако в любой момент может появиться еще кто-нибудь. — Он внезапно умолк и несколько минут поглаживал лацканы шинели. Полковник был немолод, лицо круглое, непроницаемое. Похож на крестьянина. Кто знает, сколько времени он провел вне армии, пока падение Перона не привело его обратно. Да еще неизвестно, полковник ли он. — Будь я на вашем месте, — продолжал тот, — я бы вызвал жену. Здесь можно сойти с ума. Послушайте, какой ветер. Никогда не перестает. Вот так все двадцать четыре часа.
   — Я не знаю, как вызвать жену, — мрачно сказал Полковник. — Я даже не знаю, где мы находимся.
   — Я думал, вам сообщили. Возле залива Сан-Хорхе, на юге. А зачем вам знать? При таком ветре далеко не уйдете.
   — Есть здесь какое-нибудь заведение, где можно купить можжевеловой? — спросил Полковник. — Мне наверняка надо будет прополоскать горло.
   — Не советую. Спиртное здесь жутко дорогое. В столовой продают, но каждая бутылка стоит целое состояние.
   — Но ведь я получаю жалованье.
   — Только треть, — уточнил круглолицый. — Остальное армия выплачивает вашей семье. А этой трети едва хватает на еду, еда тоже дорогая. Здесь ведь ничего не производят. Продукты надо везти очень издалека.
   — Тогда я не буду есть.
   — Не говорите так. Морской воздух пробуждает аппетит. В полдень он вышел и зашагал против ветра. Столовая находилась менее чем в пятидесяти шагах, над входом красовалась большая вывеска со словом «Столовая», но каждый шаг стоил таких огромных усилий, точно к ногам ему привязали по ядру. Приземистый мускулистый парень с носом боксера подал ему суп из гороховой муки.
   — Принесите мне можжевеловой, — приказал Полковник.
   — Спиртное продаем только вечером по пятницам и субботам, — сказал парень. Был четверг. — Я вам советую: прежде чем что-нибудь заказать, взгляните на цены.
   Полковник стал изучать меню. Единственное, что не стоило сумасшедших денег, был гороховый суп и баранина.
   — А соль? — спросил он. — Сколько стоит соль?
   — Соль и вода бесплатно, — сказал парень. — Можете брать сколько угодно.
   — Тогда дайте мне соли, — сказал полковник. — Больше ничего не надо.
   Снаружи воздух был по-прежнему мутным. Ветер дул с такой силой, словно он представлял собой братство многих ветров, которые никогда не стихают. Он был влажный, целительный, с прожилками морского воздуха и злыми иглами песка, вероятно прилетевшего из пустыни. На горизонте высился гордый силуэт конусообразного холма, который Полковник разглядел накануне. Теперь казалось — он вот-вот растворится и исчезнет.
   Возвратясь в свою комнату, Полковник увидел, что на койке постелены чистые простыни. На полочке в санузле были разложены его бритвенные принадлежности. Одежда висела на плечиках, белье лежало в ящиках гардероба. Полковника возмутило, что кто-то посмел открыть его чемодан и без позволения распорядиться его вещами. В бешенстве он принялся писать письмо с жалобой военному министру, но не дописал до конца. Окружавшие его пустыня и одиночество казались необоримыми, и он решил, что, наверно, лучше терпеливо ждать, пока минуют полгода ссылки. Теперь его тревожила только Покойница. Он было хотел Ее укротить, а ему не дали. Рано или поздно, когда Она уйдет из их рук, они там, в правительстве, будут вынуждены его позвать. В конце концов, он один знает, как с Нею обращаться. Конечно, доктор Ара тоже наловчился, но к нему не захотят обращаться: он иностранец, человек гражданский и, возможно, в тайном сговоре с Пероном.
   Смутное подозрение зрело в нем, пока не завладело им полностью: да, его тайны раскрыты. Кто бы ни был тот человек, что опорожнил его чемодан, он уже знал, что там находилась рукопись «Моего послания» и пачка школьных тетрадок, которые мажордом Ренци передал матери Персоны; тех, в которых Она, Персона, писала в 1939 и 1940 году и в которых на нечетных страницах были подчеркнуты слова «ногти», «волосы», «ноги», «макияж», «нос», «репетиции» и «расходы на больницу». И без сомнения, этот наглец нашел также карточки, на которых Полковник записывал происшествия в Службе. За те жалкие полчаса, что ему дали на прощание с семьей, он меньше времени потратил на то, чтобы поцеловать дочек и собрать вещи, чем на упаковку этих бумаг, без которых он станет человеком уязвимым, конченым — короче, никем. То, чем он теперь владеет, ничто и в то же время все: тайны, которыми нельзя ни с кем поделиться, отдельные нити историй, сами по себе не много значащие, но сплетенные вместе кем-то, кто сумеет это сделать, они могли бы воспламенить всю страну.
   Если притронулись хоть к одному листу бумаги, он убьет первого, кого встретит. Ему безразлично, кто входил в его комнату, — здесь все соучастники. Ему оставили его «смит-и-вессон» с шестью патронами, возможно, в надежде, что он застрелится. А он и не подумает это сделать, он воспользуется оружием, чтобы убить того, кто перед ним появится. Он еще им покажет, прежде чем затеряться в порывах ветра в бескрайней пустыне. Вне себя от гнева, он осмотрел чемодан. Странно. Папки как будто никто не трогал. Все они были перевязаны немецкими узлами в виде восьмерки, которые только он умел завязывать и развязывать.
   Он разложил карточки Службы на койке и окинул их взглядом: вряд ли кто-нибудь, даже читая-их, сумел бы разгадать смысл. Он писал в них, применяя простой, достаточно примитивный шифр, но, если не знать фразы, на которой шифр основан, смысл будет недоступен. Копию ключевой фразы он оставил в своем сейфе во Французском банке с указанием, чтобы в случае его смерти или исчезновения она была передана его другу Альдо Сифуэнтесу. Сам Сифуэнтес показывал мне эту фразу, написанную изящным наклонным почерком Полковника: «Я узнал, что нельзя считать несправедливостью гонения, которые я переживаю».
   Каждая буква заменялась какой-либо другой буквой алфавита, каждая цифра — другой цифрой.
   — Долгое время я думал, что Моори составил ключ к шифру в те безнадежные дни, которые ему пришлось пережить на берегу залива Сан-Хорхе, — сказал мне Сифуэнтес. — Я думал, что эта фраза является покаянным автопортретом его самого. Я ошибался, он заимствовал ее из книги Эвиты. Вы можете ее найти в «Моем послании», которое продается во всех киосках. Моори слегка изменил фразу, возможно, чтобы добавить несколько букв. Эвита пишет: «Болезнь и страдания приблизили меня к Богу. Я узнала, что нельзя считать несправедливостью все то, что я переживаю и что заставляет меня страдать». Моори же говорит о «гонениях, которые я переживаю». Вероятно, он также думал о себе, как мне и показалось сперва. Вероятно, мысль о проклятии уже кружила в его уме.
   Но, разложив карточки на койке, Полковник только хотел проверить, не нарушен ли их порядок. Он прочитал записи, сделанные после того, как он пометил Персону звездчатой меткой за ухом. «Что произошло после смерти отца в 1926 году?» И расшифровал последнюю строку ответа: «Она отправилась с матерью, братом и сестрами в омнибусе в Чивилкой». Все было на месте. Еще раз прочитал карточку с вопросом: «В течение первых семи месяцев 1943 года о Покойной нет сведений. Она не выступала ни на радио, ни в театре. В театральных обзорах ее имя не упоминается. Что происходило в этот период? Была ли она больна, или ей запретили выступать, или она уехала в Хунин?» И с досадой расшифровал последнюю строку: «Мерседес Принтер, которая ее посещала в больнице Отаменди и Мироли, рассказала…»
   Остаток утра он провел, лежа на койке и размышляя, как бы снова заполучить Эвиту. Он хотел, чтобы Она была с ним. В этом глухом углу, наедине с ним, Ей будет лучше, чем где бы то ни было. Кто-нибудь может Ее привезти к заливу Сан-Хорхе. Ему опять нужен план, надежный офицер и какие-то деньги. Быть может, удастся продать историю Покойницы в какой-нибудь журнал и исчезнуть. Эту идею ему внушал Сифуэнтес: «Думайте, Полковник, думайте. „Пари-Матч“, „Лайф“. Пять тысяч долларов. Десять тысяч. Сколько захотите». Однако если он откажется от тайны, то перестанет быть самим собой. Ничего не будет стоить.
   Неспешная ниточка солнечного света проникала через фрамугу. Он обвел взглядом суровые стены, ища место, где бы спрятать бумаги. Стены были прочные, неприступные. На цементной поверхности не было видно никаких борозд, только следы, оставшиеся после поливки, — комки и кратеры, вроде лунных. Около трех часов голод прогнал сонливость. Полковник лежал неподвижно на койке, и вдруг ему показалось, что кто-то осторожно входит в полутемную комнату. Он нащупал «смит-и-вессон» под подушкой и быстро прикинул, сколько времени уйдет на то, чтобы вскочить с койки и выстрелить. Напряжение не уменьшилось даже тогда, когда он понял, что вошла невероятно маленькая женщина (что это женщина, он распознал без труда: ее выдавали огромные груди) — волосы уложены в пучок, короткая юбка. Он увидел, что она идет к столу, неся дымящееся блюдо, пахнущее оливками, мускатным орехом и острым пряным соусом, из которого испарялись легкие намеки на вино. Когда женщина открыла плетеную шторку, прикрывавшую фрамугу, все тот же серый утренний свет — но теперь резкий, точно острая сталь, — завладел комнатой, отчего она странным образом стала еще темней.
   — Мы подумали, что вы захворали, — сказала женщина. — Я принесла вам картофельную запеканку. Это гостинец в честь благополучного прибытия.
   — Это вы открыли мой чемодан? — спросил Полковник. Теперь он мог ее разглядеть. Это была миниатюрная копия женщины: ростом не больше девочки девяти-десяти лет, с глубокими складками вокруг губ и двумя шарами грудей, из-за которых она ходила наклонясь вперед.
   — Надо содержать комнату в порядке, — сказала она. — Надо выполнять предписания.
   — Я не желаю, чтобы вы что-нибудь здесь трогали. Кто вы? Полковник мне не говорил о каких-либо женщинах.
   — Меня зовут Эрсилия, — пробормотала она, не выпуская блюдо из рук. — Я его супруга. Ферруччо никогда меня не называет, больно важничает. А все здесь делаю я. Без меня не было бы и этого поселка. Вы слышали, какой ветер?
   — Да я услышал бы его, даже будь я глухим. Не понимаю, как здесь сумели соорудить эти лачуги?
   Полковнику хотелось, чтобы женщина поскорей ушла, но, с другой стороны, от нее так приятно пахло — даже не самой запеканкой, а вином в запеканке.
   — Привезли на грузовиках цементные блоки и стали их класть кранами да лебедками. Первые окна и месяца не выдержали. Вылетели рамы, стекла. В какое-то утро мы увидели одни голые стены. Ветер все сожрал. Тогда вместо окон сделали фрамуги.
   — Оставьте мне запеканку и уходите. Скажите полковнику… Как его зовут?
   — Ферруччо, — ответила карлица.
   — Скажите Ферруччо, что я запрещаю трогать мои вещи. Скажите, что я сам буду поддерживать порядок в комнате.
   Карлица поставила запеканку на стол и остановилась, разглядывая закрытый чемодан. Она вытерла руки о передник, едва прикрывавший ее живот и бедра, — жалкая полоска ткани под неправдоподобными шарами грудей, — и с улыбкой, от которой она казалась почти красивой, спросила:
   — Вы когда-нибудь дадите мне почитать тетрадки, что у вас здесь лежат, а? Завтра, послезавтра? Я училась читать по таким же вот тетрадкам. Как увидела их, вспомнилось прошлое.
   — Это не мои тетради, — сказал Полковник. — Их нельзя читать. Это армейские тетради.
   — Значит, их нельзя читать? — удивилась она.
   Она приоткрыла дверь. Ветер задувал волнами, по настроению, то нежными, то свирепыми, вздымал тучи пыли и рассеивал вокруг. Темная волна пыли ворвалась в комнату и сразу занесла все — обиду, сожаления, слова, — все, что посмело ей противиться.
   — Будет дождь, — сказала Эрсилия, уходя. — У Ферруччо есть для вас радиограмма. Пришла сегодня рано утром.
   Он еще долго лежал не двигаясь, наблюдая за медленным угасанием света, еще державшегося в бледно-оранжевых тонах с четырех часов до шести, затем неспешно сменявшим оттенки вплоть до фиолетового после семи часов: величавое, подавляющее настроение сумерек, на которое никому не под силу смотреть прямо и которое, быть может, задумано не для человеческих глаз. Вскоре после семи зачастил мелкий, холодный дождь, пригасивший наглость пыли. Но ветер все равно не улегся, дул еще яростней, чем когда-либо. Полковник побрился, помылся, надел свою бессмысленную теперь форму. Потом развязал узлы на папках, чтобы усложнить их новым узором, и, почти невольно, открыл одну из тетрадей. Его не удивил неряшливый, крупный почерк, буквы, словно выполнявшие акробатические номера на канатах горизонтальных линеек, его удивил текст, который он прочитал: когда ешь суп не прихлебывай шумно не наклоняйся слишком низко над тарелкой не кусай хлеб а лучше отламывай кусочек пальцами не кроши хлеб в суп не подноси нож ко рту.
   Это была тетрадка хороших манер? На всех страницах, озаглавленных словом «Репетиций», повторялось: «не делай», «ты не должна», «не бери», «не применяй». Только в конце Эвита записала нечто похожее на мысль или на текст танго:
   В тот вечер, когда шла я \ из театра в пансион \ я ощутила лезвие печали \ исподтишка, коварно \ резавшей мне сердце.
   Заинтересовавшись, Полковник начал листать «Расходы на больницу». На первой странице, с подчеркиваниями красным карандашом, Персона — которая в те годы юности и унижения, отраженные в тетрадках, была лишь черновиком Персоны, — указала болезнь.
   Плеврит у Чичи[94]: начинается высокой температурой и сильными болями в груди, более острыми сбоку.
   Следующие страницы содержали дневник поездки, составленный почти как прейскурант в магазине:
   Поездка в Хунин и обратно… $ 3, 50 Коробка горчичников… $ 0, 25 Грелки с горячей водой… $1, 10 Ампулы кодеина… $0, 80
   Когда теперь прихожу к ней вид у нее гораздо лучше бедняжка Чича круги под глазами уже не такие темные так что через пару дней я вернусь и ты Паскуаль не огорчайся Росе все равно придется рано или поздно попробовать себя в моей роли и если у нее будет получаться плохо выгони ее и передай роль Аде Пампин в общем когда я вернусь я перееду из пансиона сам знаешь какая это дыра полно тараканов и грязи.
   Это был, видимо, черновик письма актеру Паскуалю Пеликотте, с которым Эвита выступала в 1939 году в радиоромане Эктора Педро Бломберга «Букет жасмина».
   Он закрыл тетрадки, и где-то внутри у него защемило — то ли от темноты, то ли от стыда, но уже не от ветра, возможно обращенного в бегство дождем, — скорее от стыда, что он воскрешает прошлое, которое того не стоит, это прошлое растворялось в небытии, едва Полковник касался его своим взглядом. Что делала Персона в эти годы? Он мог прочесть это в своих собственных карточках.
   Январь 1939 года. Через несколько недель после разрыва с Рафаэлем Фиртуосо (роман длился два месяца) ЭД влюбилась в издателя журнала «Синтония». Она переехала из пансиона на улице Сармьенто в квартиру в проезде Сеавер. Май. Ее фото появилось на обложке журнала «Антенна», но когда ЭД пошла поблагодарить издателя, тот не пожелал Ее принять. Озвучивала четыре радиоромана Эктора Педро Бломберга. Июль. Ее брат Хуан, агент по продаже мыла, познакомил Ее с владельцем фирмы «Хабон радикаль». Она фигурировала как фотомодель в двух рекламных объявлениях «Линтер публисидад». Ноябрь. Влюбилась во владельца «Хабон радикаль», но продолжала тайно встречаться с владельцем журнала «Синтония». Январь 1940. «Пампа филмс» заключает с Ней контракт как с актрисой на вторые роли в фильме «Бремя отважных», где главными героями были Сантьяго Арриета и Анита Хордан. Во время съемок вблизи Мар-дель-Плата Она познакомилась с парикмахером Хулио Алькасаром. Ей тогда было около двадцати трех лет. Болезненно-бледная, банально хорошенькая, Она вызывала не страсть, а сочувствие. И тем не менее ей было море по колено.
   Он перевязал папки хитрыми, сложными узлами и вышел в смутные вечерние сумерки. Холод стоял пронизывающий. Шагая под дождем и ветром, он еще раз почувствовал, что идет сквозь небытие. Столовую обогревал камин с искусственными дровами.
   Ферруччо сидел за столиком спиной ко входу. Приземистый парень с носом боксера хлопотал за стойкой. Полковник щелкнул каблуками с бессмысленной воинственностью и сел за столик Ферруччо.
   — Вот и хорошо, — сказал Ферруччо. — Мы вас ждем. Моя жена для вас кое-что состряпала. Поешьте как следует, сегодня это будет ваша последняя дармовая еда.
   Полковник заметил в кухне силуэт карлицы Эрсилии, которая двигалась легко и быстро, как комарик.
   — Прикажите этому типу, — сказал Полковник, гримасой указывая в сторону стойки, — чтобы он дал мне стопку можжевеловой. Через три часа уже будет пятница.
   — Парьентини, — сказал боксер. — Меня зовут Каин Парьентини.
   — Это все равно, — сказал Полковник. — Принесите мне можжевеловой.
   — Это невозможно, — вмешался Ферруччо. — Весьма сожалею. В нашем поселке режим очень строгий. Если нас застукают, всем нам кутузка обеспечена.
   — Кто застукает? Здесь же никого нет.
   — И можжевеловой нет, — сказал Ферруччо. — Вечером в пятницу привозят один кувшин и увозят его в воскресенье утром. С тех пор как я здесь, кувшин все такой же. Привозят и увозят нетронутым.
   — Значит, завтра! — крикнул Полковник боксеру. — Завтра в это время. Попросите, чтобы вам оставили несколько кувшинов. Один — все равно что ничего. — Он обернулся к Ферруччо. — Ваша супруга сказала, что мне пришла радиограмма.
   — Ах да. Плохие известия. Капитан Галарса попал в аварию.
   Полковник взял протянутую ему Ферруччо измятую бумажку. Текст был написан на длинных полосках, приклеенных клейстером, его даже не удосужились зашифровать. Он прочитал, что Галарса перевозил ЭМ-радиоаппаратуру в фургоне СВР. У него был приказ устроить ей «христианское погребение» на кладбище Монте-Гранде. Сворачивая по улице Павон на улицу Льявальоль, машина врезалась в угол дома и перевернулась. Порез на тридцать три шва пересек левую щеку Галарсы. Он спасся чудом, но останется изуродованным. Пост начальника Службы опять вакантен, его пришлось занять Фескету. Он ле делает ни шагу без одобрения начальства. ЭМ-радиоаппаратура опять помещена на место, уже ставшее для нее привычным, под комбайн «грюндинг». Со дня на день военный министр назначит нового директора СВР и решит наконец судьбу ЭМ. Идет речь о том, чтобы сжечь ее на Чакарите или похоронить в общей могиле на острове Мартин-Гарсия[95]. В качестве будущего ответственного упорно называют полковника Тулио Рикардо Короминоса. Радиограмму подписал Фескёт, Густаво Адольфо, лейтенант пехоты.
   Полковник перечитал текст, не веря своим глазам. Текст был незашифрован, его мог прочесть кто угодно. Столько месяцев он тщательно, до мельчайших деталей, разрабатывал секретную операцию, от которой зависел мир в стране, а теперь какой-то офицеришка, халтурщик, уничтожил столь искусно сплетенную ткань. Стало быть, во главе Службы остался Перышко. По порядку старшинства он был четвертым и единственным, кого еще не настигло проклятие Персоны. Единственным ли? Возможно, он уже давно носит на себе проклятие. Презренный развратник, позорное пятно на непорочных кадрах армии. Долго ли его там продержат? Неделю? Две? А Короминас, хотя он человек, избранный самим министром, не способен нести такую ответственность. Ему недавно удалили межпозвоночную грыжу, и он еще ходит в гипсовом корсете. Галарса остался недееспособным на невесть какое время — тридцать три шва на лице! По одному шву за каждый год жизни Эвиты — уж это точно проклятие. Арансибия между тем чахнет в тюрьме Магдалена, в полной изоляции, с запретом разговаривать или видеться с кем-либо. При таком безумии, куда бы еще оно его завело. А если Псих — он-то и есть единственный разумный? Если Псих, чтобы избежать проклятия, предпочел сам первый его осуществить? Полковника снова начали донимать потливость, сухость в горле, ощущение, что действительность куда-то ускользает и он не может ее удержать.
   — Галарсу постигло проклятие, — сказал он. — Это Кобыла.
   — Ужасная авария, — подтвердил Ферруччо.
   — Еще не так-то страшно. Рассекло пополам лицо, но он выживет.
   — Это Кобыла, — повторил Парьентини как запоздалое эхо.
   — Мы должны были сжечь Ее в кислоте. Я был за то, чтобы Ее сжечь, — сказал Ферруччо. — Сперва Ее хотели привезти сюда. Мы отказались. Я держался твердо. Там, где находится Ферруччо, этой женщине нет места, сказал я им.
   Полковник был ошеломлен. Этих деталей ему никто не сообщал, но они, несомненно, достоверны. В Аргентине нет более тщательно охраняемой тайны, чем судьба Покойницы, и тем не менее она известна этим троим жалким существам. То, что говорил Ферруччо, превышает осведомленность любого генерала в стране на данный момент.
   — Кто хотел Ее сюда привезти? — спросил он, стараясь говорить естественным тоном.
   — Министр, Ара, все они, — сказал Ферруччо. — Мы здесь живем далеко от них, однако все знаем.
   — Будьте осторожны, Полковник, — крикнула Эрсилия из кухни. — Вы еще не знаете, как вам повезло, что вы тут с нами. Были бы вы с Ней, вас бы уже не было в живых.
   — Эту Кобылу здесь никто не любит, — повторил боксер.
   — Я Ее люблю, — сказала Эрсилия. — Я хотела, чтобы Ее привезли. Она и я, мы бы поладили. С женщинами у Эвиты не было проблем. Я бы о Ней позаботилась. Было бы у меня с кем поговорить. Я бы не чувствовала себя такой одинокой.
   — Не знаю, почему все женщины всегда чувствуют себя одинокими, — сказал Ферруччо.
   — Здесь эта Кобыла бегать не будет, — упрямо заявил Парьентини. — Мы Ей предоставляли возможность, когда Она была жива, а Она не захотела. Мы пригласили Ее приехать, просили, а Она так и не явилась. Теперь пусть кусает себе локти.
   — Это было в 1951 году. Она была больна, — сказал Ферруччо.
   — Да ну, чепуха. Вам-то до этого не было дела, потому как вы не жили здесь.
   — Какая разница. Мне до всего есть дело. Я все знаю. Она не приехала, потому что как раз перенесла операцию по поводу рака. Исхудала, кожа да кости. Еле держалась на ногах. Вы только вообразите, на этом ветру. Она бы просто улетела от вас.
   — В это время Она везде разъезжала, — сказал Парьентини. — Раздавала деньги везде, в самых бедных хижинах, а нами пренебрегла. Я Ей этого не прощу.
   Вошла Эрсилия с супом, в котором плавали лавровые листья, куски баранины, картофель и зерна кукурузы. На волосах у нее была сеточка, она даже казалась красивой. Несмотря на Поразительно малый рост, она была хорошо сложена, только груди нарушали гармонию. Крохотные ножки, изящные ягодицы, улыбающееся, возбужденное лицо приводили на память херувимов Тинторетто. От тяжести кастрюли с супом она низко наклонилась. Никто не пошевельнулся, чтобы ей помочь.
   — Я-то хотела, чтобы привезли тело Эвиты, — сказала она Полковнику, наливая ему суп поварешкой. — Я бы с удовольствием умывала Ее, заботилась о Ней. К женщинам Она хорошо относилась, не то что к мужчинам, которые так Ее обижали.
   — Если бы Ее сюда привезли, я бы отсюда уехал, — сказал Парьентини. — Я эту женщину всегда не переваривал. Вечно недовольная была. Строила из себя бог весть что на чужие деньги. Разве не так? Из одного кармана вынимала, в другой перекладывала. Только бы покрасоваться. Вспомните, из какого Она рода. Она была ничтожеством, ничего не умела делать. Раздобыла себе бумажку, будто она артистка, пробралась в постель к Перону, а потом, видите ли, стала великой благодетельницей. Да любая бы так смогла.
   — Она вовсе не была обязана делать то, что делала, — присаживаясь к столу, сказала Эрсилия. — Могла жить на широкую ногу и веселиться, как другие первые дамы. Так нет же. Она душу свою положила за бедных. Убила себя. Ты, Каин, лучше помолчи. До прошлого года ты был перо-нистом.
   — Я что-то плохо себя чувствую, — сказал Полковник. Он положил нож и вилку на тарелку, снял салфетку, просунутую между двух пуговиц мундира, и стал подниматься. Он был утомлен, растерян, словно в этом безлюдном месте его угнетало слишком шумное общество.