– Меня учит, о горизонтах жизни, о высшем человеческом девизе говорит, а сам… Самосуй проклятый!
   – Что, что? – удивился отец.
   – Это не я, это кто-то из его товарищей назвал его по телефону – самосуй. А он… Знаешь, папа, он не обиделся, он даже рассмеялся. Маме даже похвалился: «Вот черти, говорит, как придумали!» А что: ведь есть такие люди? А, папа?
   – Есть! Которые дорожку перед собой сами прокладывают и во все дыры пролезут и с мылом и без мыла. Есть такие!
   Они сели на лавочку в сквере, откуда открывался широченный вид на Дон и заснеженные задонские дали, но все это сейчас для них почти не существовало, и отец, поджав под лавочку ноги, продолжал горячо и взволнованно:
   – И хитрые, и изворотливые, и ничего они на своем пути и никого не пожалеют, все сметут! Есть! И своего ничего не имеют: ни души, ни мнения, с завязанными глазами живут. Скажи: иди туда – пойдет, поверни на сто восемьдесят градусов – тоже пойдет. И говорить что угодно будет. Что думать – это дело его, а скажет – всегда что требуется, и всегда в точку попадет, как в тире. Я с одним с таким срезался: еле сам на ногах устоял,
   – А устоял? – участливо спросил Антон.
   – Товарищи поддержали. Ну ничего, выстоял. А вообще это самое последнее дело, если человек глядит вдоль, а живет поперек.
   – Вот и он такой же! – обрадовавшись меткому слову, подхватил Антон. – Ну, вот он получил квартиру. Он уже вторую квартиру получил, в той его старая семья осталась. А почему же он бабушку не взял? Ведь дом у нее знаешь какой, его сломают скоро. А почему же нельзя было бабушку взять? Все соседки говорили, что он возьмет. А она, как узнала, что он против, сама потом не пошла. Говорит: «Хоть и плохонький, а все свой угол, и лучше я тут век скоротаю, чем у какого-нибудь, шишкаря из милости жить». А с дачей… Ты знаешь, что он с дачей делает? Он получил участок и сговорился со своей сестрой. А у нее… Я не знаю, как это было, одним словом, у нее дом от родителей по наследству был. Он и сговорился с ней вместе строиться. Его участок, ее дом. А теперь он хочет ее с этого участка… ну, я не знаю, выписать, что ли? Одним словом, чтобы он один хозяином был.
   – Уделистый мужик! – усмехнулся отец. – Ну, а с тобой он как?
   – А что он мне? Никак! Деревяшка! Вот только противно, когда учить меня принимается.
   – А мама?..
   – Мама? – переспросил Антон, готовый, видимо, сгоряча выплеснуть что-то еще из своих переживаний, но запнулся и, почувствовав и вопросе отца какую-то теплую ноту, сказал другое, совсем нечаянное: – Папа! Ну почему ты не стал с нами жить?
   Отец растерялся, часто-часто заморгал и опустил голову.
   – Не нужно об этом говорить, Антон!.. Ты меня, конечно, прости, я виноват перед тобою, но… Одним словом, прости!.. А маму ты люби. Она хорошая!
   – Папа! Устрой меня тут где-нибудь! – воскликнул, почти выкрикнул в ответ на это Антон. – Ну, где-нибудь!
   – Антошик!.. Ну где же?.. Как? – еще больше растерялся отец и, спрятав глаза, опять зачастил, как утром за столом: – Ну, я подумаю, подумаю, посмотрю…
   А ночью, когда легли спать, Антон слышал приглушенный, но от этого, пожалуй, еще более гулкий голос Варвары Егоровны.
   – Зачем он приехал? И ты тоже хорош – свои грязные хвосты в семью несешь.
   – Да чем я несу? – так же шепотом оправдывался отец. – Он сам!
   – В том-то и дело: он сам, а ты не сам! У тебя своя семья есть, у тебя дочь есть. Ты видел, какими глазами она на него смотрела? Она ничего не знала о нем, о твоей прошлой жизни, ты для нее папа! А теперь?.. Что она теперь думать будет? Какой разлад ты внес в ее душу?.. И как ты сам в глаза ей смотреть теперь будешь? Тебе нужно было сразу отрезать, отрезать – и все: никаких сыновей у меня нет, вы ошиблись адресом, молодой человек! Вот как ты должен был ответить. А ты раскис: «Сыночек».
   – Тише ты! – попытался остановить ее супруг.
   – А чего мне таиться? Я дома! Я семью свою храню. И ты не выдумывай! Никаких этих устройств не выдумывай! Пусть едет откуда приехал. Я знать ничего не хочу!
   Утром, собираясь на работу, отец совсем уже не смотрел в глаза Антону, а Варвара Егоровна рвала и метала.
   Антону все было ясно. Он простился с отцом, а потом пошел на вокзал. На ближайший поезд, скорый, Кисловодск—Москва билетов не было. Но Антон больше не хотел ждать и забрался на буфера между вагонами.
   Поезд тронулся и стал набирать скорость, холодный ветер поддувал под пальто. Антон почувствовал себя самым несчастным и никому не нужным человеком на свете и заплакал.

23

   Но Антон был неправ в своих горестных думах, там, на ветру, на буфере скорого поезда Кисловодск—Москва. Кроме мамы и бабушки, кроме Прасковьи Петровны, капитана Панченко и Людмилы Мироновны, кроме Степы Орлова и на этот раз тоже обеспокоенной Клавы Веселовой, был еще один человек, который очень тревожился о его судьбе. Это – Марина Зорина. Как и почему это получилось, она и сама не могла дать себе отчета. Они были разные, настолько разные, что могли бы идти по параллельным, нигде не пересекающимся линиям, и вот почему-то эта параллельность нарушалась.
   Марина вступила в тот возраст и в ту полосу жизни, когда человек готовится быть человеком, формирует характер. Только у одних это совершается в хаосе и борьбе, в ошибках и страданиях, а у других личность растет, как дом, кирпичик по кирпичику, по ясному, светлому плану. Может быть, это даже не планы, а предчувствие, стремление, взлет, на ходу принимающий форму плана. Так и Марина: по своему характеру и складу она была полна широких и самых, кажется, неограниченных стремлений и к строгой планомерности, и к горячей, неукротимой деятельности, и ко всему красивому и доброму. И почерк у нее ясный, четкий, буковка к буковке, и твердый порядок в тетрадях, в книгах и в отношении к урокам, и ко всяким школьным обязанностям, и к производству, к труду, который тогда только входил в школу.
   Немалую роль в этом деле сыграли родители, особенно отец, занятый, но и всегда доступный, а главное – необыкновенно чистый и честный. Марина даже не могла подобрать слов для своего отношения к папе. Ему нельзя было не верить, и перед его светлыми, не то голубыми, но то сероватыми глазами она сама не могла лгать.
   Но еще большую роль в формировании этих ее настроений сыграла «Комсомольская правда». Это была самая любимая газета Марины, она выписала ее на второй день после своего вступления в комсомол, и с тех пор в каждом номере ее она находила что-то интересное, родное себе и близкое. Она даже завела особую темно-синюю папку с серебряным тиснением и наклеила на ней надпись: «Слова и дела». Здесь она собирала вырезки из «Комсомольской правды» и из других газет о людях большой жизни и высоких дел: о восстании на броненосце «Потемкин», о Цулукидзе, о Щорсе, о Сергее Чекмареве, Мусе Джалиле и многих других. Здесь же нашли свое место программа вахтанговского спектакля «Олеко Дундич», и фотокопия картины «Взятие Зимнего», и снимки советского лагеря в Артеке и первых палаток на целине, и билет в консерваторию на Героическую симфонию Бетховена. Сюда же, в эту заветную папку, она складывала и свои собственные «заметки» о разных случаях жизни, и письма чехословацкого студента, с которым она завела переписку, и первые, пока еще никому не ведомые опыты стихотворчества. Но особенное впечатление произвела на Марину прошедшая в «Комсомольской правде» дискуссия о том, как стать хорошим человеком. Она собрала и подшила все номера, в которых печатались материалы этой дискуссии, и сплошь исчеркала их красным карандашом. И прежде всего она старалась понять и разобраться, что же в ней, в самой Марине, соответствует тому, о чем пишут корреспонденты газеты, и что не соответствует.
   Старалась понять Марина и свое, так удивлявшее ее теперь – по здравом рассуждении – отношение к Антону. Что за глупость действительно! За то, что Антон не пошел провожать ее после новогоднего вечера, даже обиделась! Да почему и откуда она вообще взяла, что он должен был ее проводить? Такой грубиян и невежа, и что от него можно ждать? А все-таки обидно: все пошли компаниями, от компаний потом, вероятно, отделятся парочки, а она при выходе из школы замешкалась, потому что в темноте, в толпе ребят, ей почудилась долговязая фигура Антона. Но это оказался кто-то другой, и вот она идет домой одна, как самая последняя дурнушка.
   И неужели весь новый, начавшийся в эту ночь год будет такой тоскливый?
   Постепенно обида улеглась, и девушка попыталась во всем разобраться.
   Выросшая в тихом, образцово дисциплинированном классе образцово дисциплинированной женской школы, она хотела понять тех, кто внес в их класс, в их жизнь совсем другое начало и другой дух. И среди этих носителей другого, «мушкетерского» духа она скоро выделила Антона Шелестова. Толик Кипчак – это просто мальчишка, способный поддакивать и подхихикивать кому угодно. Сережа Пронин был непонятен – «мушкетерский» дух в нем как будто бы стал выветриваться после того, как Антона перевели в другой класс, и Сережа начал превращаться во что-то другое, не очень приятное. Антон же казался Марине смелым, независимым, во всяком случае оригинальным, хотя в то же время вызывал возмущение.
   Верхом его дерзости был тот случай, когда он обругал Марину. Не помня себя от негодования, она отвела его тогда к директору и торжествовала. Это была победа их «девчоночьего» духа над тем, что принесли мальчишки, победа порядочности над грубостью. Но она никак не ожидала того, чем это кончилось. Перевод Антона в другой класс она приняла как величайшую несправедливость. Она хорошо слышала тогда окрик директора: «Марина! Вернись!» Но она не вернулась, она не могла вернуться, потому что в душе у нее все дрожало: «Как я теперь глаза на него подниму?» И она спорила с Верой Дмитриевной, спорила с комсоргом, старостой и со всеми, кто считал, что перевод Антона полезен для оздоровления класса.
   – А для чего? – горячо возражала она на все их доводы. – Выталкивать тех, кто не нужен… А кто же их будет воспитывать?
   Но ничто не помогло, и Марина почувствовала себя в чем-то виноватой перед Антоном. Они много раз встречались после этого в коридорах школы, и очереди у гардероба, и ей иногда хотелось подойти к нему и что-то сказать, объяснить. Но Антон как будто бы ее не замечал, и она не решалась.
   И вот этот случай, прогремевший на всю школу: радиогазета с сообщением о проступке Шелестова в кино. Хулиганство, дебош, милиция… Марина выслушала ату новость с тем же двойственным чувством – возмущения и своей вины. Она шла по залу, и издали ей бросилась в глаза высокая фигура Антона. Она видела, с каким отчаянным выражением лица, высоко неся свои пышные волосы, он шел навстречу ей. И вдруг… И вдруг он заметил ее, – да, да, ее! – остановился, и отчаянное выражение у него сразу исчезло и уступило место полной растерянности. Но это было одно мгновение: Антон резко повернулся и пошел от нее, через весь зал – от нее!
   «Какая глупость!» – в ту же секунду мелькнула у Марины трезвая мысль, но сердце, непослушное девичье сердце, стояло на своем: от нее! Он испугался! Ему перед ней стало стыдно!
   Потом Марина узнала, что сразу после этого Антон ушел из школы.
   Но все это, очевидно, было действительно глупостью и наивной девичьей романтикой. Антон продолжал почти не замечать Марину. Правда, теперь он здоровался, но здоровался мельком, кивком и тут же отводил глаза. Стороной и очень осторожно она узнавала, как живется ему в новом классе, и продолжала горячо спорить с теми, кто говорил о нем как о чужом и постороннем. Как человек может быть чужим? А если он чужой, так его нужно сделать своим. Степа правильно говорит: за человека нужно бороться!
   На новогодний вечер Марина пришла без всяких особых планов. Она немного удивилась, встретив Антона, и невольно, не давая себе отчета, следила за ним. Она видела, как он пригласил Римму Саакьянц, как на лице его мелькнула после ее отказа смутная тень, с какой небрежной, «онегинской» улыбкой слушал он потом монтаж о человеческой мечте. И когда Марина увидела, как к расшумевшейся компании подошел Степа Орлов и как с раздувающимися ноздрями навстречу ему поднялся Антон, Марина почувствовала, что назревает скандал, и вдруг сразу подбежала к Антону и пригласила его танцевать. Как и почему? Теперь она сама об этом с удивлением думала. Она даже не могла понять, почему она теперь об этом думает, что ей Антон и зачем? И все-таки клубок мыслей, намотавшихся вокруг этого имени, все рос и не выходил из ее головы.
   А может быть, сказывалось здесь и самое простое, наивное девичье тщеславие? Разговоры о мальчишках начались ведь еще с седьмого класса, а в прошлом, восьмом, острый интерес к ним вдруг вспыхнул с самой неожиданной силой: кто они? что они? как они? Завязали коллективную дружбу с мужской школой, устраивали вечера, ходили вместе в театр, спорили о том, какая должна быть дружба и обязательно ли она должна переходить любовь?
   Мальчишки!.. Какое многоемкое еще год назад слово, сколько мыслей, сколько чувств и предчувствий оно таило в себе, сколько споров, ссор и разговоров порождало в прошлогодней девичьей школе. И вот они здесь, рядом, совсем не те, какими они представлялись, в чем-то лучше, в чем-то хуже, а в чем-то все-таки непонятные, чудные: одни очень важные, переполненные собственным достоинством, другие – поразительно дурашливые. Эти почему-то интересовали Марину больше. По своему отношению к мальчикам девчата резко разделились тогда на три группы: «поклонницы», «презренницы» и «которым все равно». Среди «поклонниц» особенно выделялась Римма Саакьянц, она ходила в вызывавшей всеобщую зависть дорогой и нарядной шляпе, затевала в классе диспуты о том, в чем красота мужчины, или, усаживаясь за парту, вдруг томно вздыхала: «Ох, девочки! Как целоваться хочется!» Весь класс с замиранием сердца следил, как она мучила Юрку Немешаева, хорошего мальчишку из той школы, с которой была установлена дружба: обещает выйти на улицу и не выйдет, а из окна наблюдает, как он часами простаивает против ее дома.
   Марина относила себя к «презренницам». У нее были строгие мать, отец, а главное – старшая сестра, которая командовала младшей, считая ее девчонкой. А Марина и действительно была девчонкой, и, если бы не разговоры в классе, она и не думала бы еще ни о каких мальчишках. Эти разговоры, особенно рассказы Риммы Саакьянц, заставляли ее с тайным интересом прислушиваться к тому, что эти рассказы раскрывали. Задевали ее и снисходительный тон Риммы, и пренебрежительное пожатие плеч, и особенно то, что Римма назвала ее даже как-то «синим чулком» и сказала, что в наше время быть такой просто смешно. Но, несмотря на все это, Марина продолжала оставаться горячей поборницей чистой дружбы, совсем не обязательно переходящей в любовь.
   Такой же «презренницей» Марина считала себя и теперь, после слияния школ, и ей было противно, когда половина девочек из ее нового класса влюбилась вдруг в Володю Волкова, ей были противны слова – «свой мальчик», «мой мальчик», которые звучали иногда в девичьем шепоте. И в то же время ей было не то обидно, не то неловко, что у нее нет «своего мальчика», у других есть, а у нее нет!
   Антон как-то заполнил эту пустоту. Конечно, это – не то. Ну какой это мальчик? Разве он может быть другом? Он совсем несознательный. И в то же время в нем было что-то такое, что заставляло думать о нем. Вот и обидел он ее, не проводил, вот и не подходит к ней, сторонится, посматривает – она часто ловит его взгляд на себе, – а сторонится.
   И вдруг совсем неожиданное: Шелестов убежал из дома.
   Что это значит?

24

   Вернулся Антон так же неожиданно, как и исчез, вернулся совсем поникший, еще более замкнувшийся, обескураженный, и так неуместен был насмешливый, почти издевательский тон, которым встретил беглеца Яков Борисович:
   – А-а!.. Отыскался!.. Червонное золото, видно, и в воде не тонет, и в огне не горит.
   – Подожди, Яков Борисович! Я тебя очень прошу, подожди! – взмолилась Нина Павловна.
   Яков Борисович ушел в свою комнату и хлопнул дверью, подчеркнув этим, что не желает больше принимать ни в чем никакого участия. Но это была только отсрочка.
   Оставшись наедине с Антоном, Инна Павловна стала расспрашивать его о том, где он был, но сын отвечал на все коротко и упрямо:
   – Ну, к отцу ездил… Ну, съездил, и все… Захотелось, и все!
   – А как же так можно? – спросила Нина Павловна. – Захотелось, и все… Как же так можно? Ничего не сказал!..
   – А если б сказал, ты что – отпустила б меня, что ли? – вскинул на нее глаза Антон.
   Нина Павловна не хотела обострять вопроса и переменила тон:
   – Ну ладно!.. Съездил, и ладно! Сейчас покушай и иди к ребятам узнать об уроках. Тут Степа о тебе беспокоился, несколько раз заходил. И с Прасковьей Петровной пришлось разговаривать… Вообще… Ну ладно, ладно!
   Когда Антон, наскоро перекусив, пошел к Степе Орлову, разговор между супругами вспыхнул снова. Выплыло все, что накапливалось месяцами, все недоговоренное, нерешенное, все скрытые обиды и претензии. А скрытое хуже явного, и подавленное, всплывая, лишь удваивает свою силу. И вот Нина Павловна вспоминает ноту радости, ну, может быть, не радости, а облегчения, которая прозвучала у Якова Борисовича, когда она сообщила ему об исчезновении Антона.
   – Что за глупости! Мало ли что тебе может показаться! – возмутился в ответ Яков Борисович. – Ну, а если говорить откровенно, конечно, у нас что-то не так получается. Совсем не так, как мечталось!
   – Да, в этом ты прав: совсем не так, как мечталось, – вздохнула Нина Павловна.
   – А почему? Ну почему, Нина? Ведь я так люблю тебя. Ты понимаешь, я с тобой пережил то, чего не было в юности. И я уверен, что у нас все шло бы хорошо, все было бы великолепно и безоблачно, если бы не это привходящее обстоятельство.
   – Какое привходящее обстоятельство? – встрепенулась Нина Павловна.
   – Ну… ну, ты же понимаешь!.. – замялся Яков Борисович.
   – Нет, ты скажи: какое привходящее обстоятельство? Антон? Так это же мой сын!.. И что же ты хочешь? Чтобы я?.. Я и так его забросила, я его совсем забросила и… и мне тоже мечталось, если хочешь знать! Мне мечталось встретить богатую и щедрую душу, мне мечталось почувствовать руку друга, мне мечталось найти в тебе помощь и поддержку. А ты…
   Но такова уже логика ссоры: сделав одну ошибку, человек пытается тут же, на ходу, выпутаться из нее и вместо этого делает другую, большую, за ней – третью и, наконец, совсем теряет голову. Так и Яков Борисович – ничего не мог возразить на упреки жены, но ответить было нужно, этого требовала логика ссоры, и он сказал:
   – А что я?.. Что я мог сделать? Я его встретил готовенького. А что можно сделать, если перед тобой законченный лентяй и лодырь? И к тому же еще бандит и вор.
   – Яков Борисович! Что ты говоришь? – Нина Павловна вскинула руки, точно защищаясь ими от кнута.
   – А что?.. – Яков Борисович не мог уже остановиться. – Из дома красть, у родной матери, на это не каждый вор способен.
   В это время Нине Павловне показалось, что хлопнула входная дверь. Она выглянула в переднюю, но там никого не было, и она, обернувшись в дверях, со сдержанной, но глубокой болью произнесла:
   – Кому ты говоришь? Ты матери это говоришь. Жестокий ты человек!
   Если б она знала, как быстро в это время, не чувствуя ступенек под ногами, сбегал по лестнице Антон! Степу Орлова он не застал и хотел было зайти к Володе Волкову, но вспомнил, что его мама была против их встреч. Тогда Антон решил вернуться домой и оттуда позвонить Володе по телефону. А открыв дверь, он услышал громкий разговор родителей и прежде всего все покрывающий баритон Якова Борисовича. Антона ударили слова, сказанные во всю силу этого баритона: «Бандит и вор».
   Кровь хлынула в голову Антона, и он уже не слышал, что ответила мама. Вдруг мелькнула мысль, что его сейчас могут застать и подумать, что он нарочно стоит тут и подслушивает. Антон выскочил на лестницу. Но его могли заметить и здесь, красного, взволнованного, с растерянными, ничего не видящими глазами, и он бросился вниз по лестнице, как бы стараясь убежать от преследующих его страшных слов.
   Слова эти вызвали в нем, однако, не раскаяние и не стыд, а злость.
   Бандит? Вор?.. Ну и что ж! Ну и ладно! Пусть буду бандитом и вором, если тебе так хочется!..
   Неужели все-таки бандит и вор?..
   Сумрачный вечер, туман, треск отдираемой доски в переулке и хруст новенькой бумажки, – но этого никто не видел, это прошло и сошло, и ничего подобного больше ее будет; дамские часики – он только подержал их три дня, выручил товарищей: дружба за дружбу, из солидарности! Триста рублей – да! Другое дело! Было! Но разве мать не дала бы ему трехсот рублей, если бы он попросил? Чтобы съездить к отцу, к папе… Конечно, дала бы. А если бы не дала, то потому, что его, самосуя, побоялась бы!
   Так Антон опять показался себе ни в чем не повинным, а в его душе опять осталась только обида. И когда он пришел домой, то на тревожный вопрос матери, где он был, с новым приступом злости ответил:
   – А тебе что?
   Нину Павловну обидела эта грубость, до крайности обидела, – ведь только что она из-за Антона всерьез поссорилась, с мужем. Она не могла простить ему то, как он выразился о сыне, ее сыне, – этого он, конечно, не посмел бы сказать о своем собственном сыне. И вдруг Антон, за которого она так горячо вступилась, отвечает ей такой неблагодарностью.
   У Нины Павловны сами собой полились горькие, безнадежные слезы.
   – Тоник!.. За что? Ну почему ты такой? Ведь я же твоя мама! Тоник!
   У Антона от всего этого на один миг дрогнуло сердце, на один миг! Но он вспомнил подслушанный разговор, и все закрылось в душе, захлопнулось, и Антон зло отстранил потянувшиеся к нему руки.
   – Ну иди! Не мешай! Я буду уроки учить. Никаких уроков он не учил и даже не пытался разобраться в том хаосе, который творился у него в душе.
   И, как нарочно, через несколько дней позвонил Вадик:
   – Выйди, возьми «кишки».
   Это было условлено: «кишки» – значит, вещи, которые нужно спрятать. Почему их нужно прятать, Антон не спрашивал.
   Был поздний вечер, и Антон уже собирался ложиться спать, но теперь ему захотелось погулять.
   – Куда же ты? Кто в десять часов гуляет? – спросила мама.
   – У меня очень болит голова. Я немного пройдусь.
   – Но только немного!
   – Ну, хоть пять минут! Десять!
   Антон думал, что Вадик опять принес часы и взять их действительно будет делом пяти минут. А Вадик притащил какой-то сверток: показаться с ним домой было нельзя.
   – Ты на чердаке спрячь. На чердаке лучше всего! – посоветовал Вадик.
   Но идти на чердак сейчас, ночью, было тоже невозможно. В поисках укромного уголка Антон обошел весь двор и остановился у небольшого недостроенного корпуса, который зиял пустыми окнами и дверями рядом с их домом. Антон зашел туда и спрятал сверток в груде строительного хлама.
   Утром, по пути в школу, он заглянул туда и увидел, что все на месте, идя из школы, заглянул еще, удостоверился, что опять все в порядке. После обеда Антон пробрался на чердак. К счастью, дверь была не заперта, и Антон долго бродил там в полутьме, спотыкаясь о балки. Наконец за трубой он нашел укромный уголок. Место было удобное, и, улучив время, он спрятал туда сверток. А через несколько дней по звонку Вадика он, так же прячась и изворачиваясь, взял его и передал дожидавшимся за углом дома Вадику и Генке Лызлову.
   Так и пошло: звонок – «возьми кишки», и Антон идет «прогуляться». Когда к телефону подходила Нина Павловна, то Вадик рекомендовался школьным товарищем Антона, и сообщники некоторое время говорили об уроках. Но среди прочих слов Вадик опять упоминал «кишки», и Антон с разрешения матери шел «узнать», что задано по химии. Один раз, когда он выходил с чердака, его заметила женщина из пятьдесят восьмой квартиры, с верхнего этажа.
   – Что тебе там нужно? – спросила она.
   – Мы там голубей разводим, – соврал Антон, и женщина, успокоившись, пошла по своим делам.
   А потом Вадик предложил ему еще одно хитроумное дело.
   – Ты понимаешь?.. – И глаза его уже заранее смеялись тому, что он хотел сказать. – Мы приголубили одни богатые часы, понимаешь, швейцарские, и мне хочется, чтобы моя мамаша купила их. Для меня!
   – Ну и что? – не понял Антон.
   – Я скажу, что их по дешевке продает Олежка Валовой, а ты подтверди. Ладно?
   – Ладно! – согласился Антон быстро, согласился не думая, «из солидарности», а потом спросил: – А если она не поверит?
   – Поверит! – ответил Вадик. – Она у меня дурная. Так и сделали. Бронислава Станиславовна не могла устоять перед уверениями Вадика и его сыновним, таким детски милым поцелуем в нос и, поверив Антону, как бы случайно оказавшемуся у них, выложила двести рублей. Антон получил из них тридцать. А потом, сидя за столиком кафе, они рассказывали об этом своим ребятам, и все, как Вадик любил выражаться, «дико смеялись».

25

   Сообщить Людмиле Мироновне о возвращении Антона Нина Павловна, конечно, не догадалась. Тем не менее дня через два Антон получил приглашение зайти в детскую комнату. Кроме Людмилы Мироновны там оказался коренастый черноволосый человек в штатском. Антон не сразу вспомнил, где и когда он видел его, и только по девичьим ямочкам на щеках да по слову «сынок» узнал в этом человеке капитана Панченко. Капитан, правда, сначала больше молчал, а говорила Людмила Мироновна, но по тому, как он внимательно слушал, было видно, что и ему интересно, куда и зачем ездил Антон.