Страница:
В таком настроении она решительно открыла дверь красного здания и столь же решительно постучала в дверь детской комнаты, которую ей указали. И первое, что она увидела, открыв дверь, был ее Тоник. Он сидел на стуле, сильно сгорбившись, и теребил в руках шапку. Когда она вошла, он вскинул на нее глаза и тут же отвел их, потупившись…
– Гражданка Шелестова? – спросила ее женщина в милицейской форме с погонами старшего лейтенанта.
– Да.
– Я инспектор по детской работе Маркелова. Скажите, это ваш сын?
– Да.
– Шелестов Антон Антонович? Правильно?
– Правильно.
– А почему же ты сначала сказал неправильно? – спросила Маркелова Антона. – Да еще ложный адрес указал, пытался ввести в заблуждение органы милиции.
– Совершил нарушение, сынок, имей мужество ответить, – сказал другой, сидевший здесь же человек в гражданском костюме, с черными как смоль волосами и такими же черными крутыми бровями.
– А какое нарушение? – преисполненная воинственного настроения, резко спросила Нина Павловна. – За что вы его забрали?
– Не забрали, а задержали, – поправила ее Маркелова.
– Ну все равно – задержали!.. Если он вступился за мальчика и хотел ему помочь, так за это нужно ломать руки и тащить в милицию? Неужели у вас нет других, более важных дел?
Антона в обиду она решила не давать – мало ли что они могут на него наговорить!..
– Статью пришить хотят, – почувствовав поддержку матери, осмелел Антон.
– Не пришить, а применить. И если нужно применим! А пока помолчи! – Маркелова строго взглянула на него и, обратившись к Нине Павловне, спросила: – А откуда вы знаете, что случилось в кино?
– От свидетелей, очевидно! Мне ребята все рассказали…
– Ребята? – переспросил тот, чернобровый.
Он встал из-за стола, и тогда оказалось, что это небольшого роста, довольно плотный, но никак не толстый человек. Говорил он с легким украинским акцентом.
– Это они, значит, пытались тебя у патруля отбить?
– Ничего они не пытались, и вообще никто меня не отбивал, – продолжая теребить свою шапку, проговорил Антон, – Это я сам…
– А зачем ты сюда, летяча пташка, ездишь совсем из другого района? – спросил опять чернобровый. – Где тут для тебя мед намазан?
– А разве из района в район ездить нельзя? – ответил Антон. – Ездить я могу куда угодно, и запретить мне вы не имеете права!
– Не имею, это верно! – засмеялся чернобровый. – Не зря, сынок, грамоте обучался, права свои добре знаешь, на пять с плюсом!
– А есть люди, очень хорошо заучившие свои права и ничего не желающие знать о своих обязанностях, – добавила инспектор Маркелова.
– Чуешь? – спросил Антона чернобровый. – Это в твой огород камушек! – Он быстро повернулся к Нине Павловне: – А какие хлопцы вам рассказали все? Вы их знаете?
– Мама! – предупреждающе сказал Антон.
– А ты, сынок, помолчи! – остановил его чернобровый, продолжая всматриваться в Нину Павловну.
Она не знала, что сказать. Она совсем не подготовилась к такому положению: сын и милиция. Кому помочь? Кому поверить? На чью сторону стать?..
– Ох, не знаю!.. – вздохнула Нина Павловна. – Все это меня очень тревожит…
– Тревожиться, мамаша, нужно не тогда, когда сын в милицию попал, а раньше, – сказала инспектор Маркелова.
– И воспитывать дите нужно, пока оно поперек кровати лежит, а как вдоль легло – поздно! – добавил чернобровый и повторил свой вопрос: – Ну, а ребят-то тех вы знаете?
– Знаю, – проговорила Нина Павловна. – Вернее, одного только знаю…
– Мама! Я запрещаю тебе говорить! – встревоженно проговорил Антон.
– А я запрещаю тебе говорить! – прикрикнула на него Маркелова. – А ну выйди! В коридоре посиди, на диванчике. Освежись!
– И тильки запомни! – сказал от себя чернобровый. – У нас тут есть книжечка. Вот она. Чуешь? «Кого, когда и за что»… Вот в эту книжицу нынешнего числа тысяча девятьсот нашего года теперь записано. Нет, погляди, погляди! «Шелестов Антон Антонович». Ну, а за что – сам знаешь, за то самое. Чуешь? Ну то-то! Иди и больше не попадайся.
Он улыбнулся, и тогда на его щеках выдавились неожиданные, совсем девичьи, добродушные ямочки.
Когда Антон вышел, Нине Павловне пришлось рассказать и о себе, и об Антоне, и о бабушке, и о Вадике.
– Сына вашего мы могли бы привлечь к ответственности за хулиганство, дебош в общественном месте и сопротивление органам власти. Статья семьдесят четвертая, – сказала Маркелова. – Но мы пока этого не делаем. Мы предупредили его, предупреждаем вас и предупредим школу и ваше отделение милиции по месту жительства. Нужно принимать меры. Можете идти!
Нина Павловна вышла, а когда закрыла дверь, услышала из-за нее голос чернобрового:
– Ну и мать!..
9
10
11
– Гражданка Шелестова? – спросила ее женщина в милицейской форме с погонами старшего лейтенанта.
– Да.
– Я инспектор по детской работе Маркелова. Скажите, это ваш сын?
– Да.
– Шелестов Антон Антонович? Правильно?
– Правильно.
– А почему же ты сначала сказал неправильно? – спросила Маркелова Антона. – Да еще ложный адрес указал, пытался ввести в заблуждение органы милиции.
– Совершил нарушение, сынок, имей мужество ответить, – сказал другой, сидевший здесь же человек в гражданском костюме, с черными как смоль волосами и такими же черными крутыми бровями.
– А какое нарушение? – преисполненная воинственного настроения, резко спросила Нина Павловна. – За что вы его забрали?
– Не забрали, а задержали, – поправила ее Маркелова.
– Ну все равно – задержали!.. Если он вступился за мальчика и хотел ему помочь, так за это нужно ломать руки и тащить в милицию? Неужели у вас нет других, более важных дел?
Антона в обиду она решила не давать – мало ли что они могут на него наговорить!..
– Статью пришить хотят, – почувствовав поддержку матери, осмелел Антон.
– Не пришить, а применить. И если нужно применим! А пока помолчи! – Маркелова строго взглянула на него и, обратившись к Нине Павловне, спросила: – А откуда вы знаете, что случилось в кино?
– От свидетелей, очевидно! Мне ребята все рассказали…
– Ребята? – переспросил тот, чернобровый.
Он встал из-за стола, и тогда оказалось, что это небольшого роста, довольно плотный, но никак не толстый человек. Говорил он с легким украинским акцентом.
– Это они, значит, пытались тебя у патруля отбить?
– Ничего они не пытались, и вообще никто меня не отбивал, – продолжая теребить свою шапку, проговорил Антон, – Это я сам…
– А зачем ты сюда, летяча пташка, ездишь совсем из другого района? – спросил опять чернобровый. – Где тут для тебя мед намазан?
– А разве из района в район ездить нельзя? – ответил Антон. – Ездить я могу куда угодно, и запретить мне вы не имеете права!
– Не имею, это верно! – засмеялся чернобровый. – Не зря, сынок, грамоте обучался, права свои добре знаешь, на пять с плюсом!
– А есть люди, очень хорошо заучившие свои права и ничего не желающие знать о своих обязанностях, – добавила инспектор Маркелова.
– Чуешь? – спросил Антона чернобровый. – Это в твой огород камушек! – Он быстро повернулся к Нине Павловне: – А какие хлопцы вам рассказали все? Вы их знаете?
– Мама! – предупреждающе сказал Антон.
– А ты, сынок, помолчи! – остановил его чернобровый, продолжая всматриваться в Нину Павловну.
Она не знала, что сказать. Она совсем не подготовилась к такому положению: сын и милиция. Кому помочь? Кому поверить? На чью сторону стать?..
– Ох, не знаю!.. – вздохнула Нина Павловна. – Все это меня очень тревожит…
– Тревожиться, мамаша, нужно не тогда, когда сын в милицию попал, а раньше, – сказала инспектор Маркелова.
– И воспитывать дите нужно, пока оно поперек кровати лежит, а как вдоль легло – поздно! – добавил чернобровый и повторил свой вопрос: – Ну, а ребят-то тех вы знаете?
– Знаю, – проговорила Нина Павловна. – Вернее, одного только знаю…
– Мама! Я запрещаю тебе говорить! – встревоженно проговорил Антон.
– А я запрещаю тебе говорить! – прикрикнула на него Маркелова. – А ну выйди! В коридоре посиди, на диванчике. Освежись!
– И тильки запомни! – сказал от себя чернобровый. – У нас тут есть книжечка. Вот она. Чуешь? «Кого, когда и за что»… Вот в эту книжицу нынешнего числа тысяча девятьсот нашего года теперь записано. Нет, погляди, погляди! «Шелестов Антон Антонович». Ну, а за что – сам знаешь, за то самое. Чуешь? Ну то-то! Иди и больше не попадайся.
Он улыбнулся, и тогда на его щеках выдавились неожиданные, совсем девичьи, добродушные ямочки.
Когда Антон вышел, Нине Павловне пришлось рассказать и о себе, и об Антоне, и о бабушке, и о Вадике.
– Сына вашего мы могли бы привлечь к ответственности за хулиганство, дебош в общественном месте и сопротивление органам власти. Статья семьдесят четвертая, – сказала Маркелова. – Но мы пока этого не делаем. Мы предупредили его, предупреждаем вас и предупредим школу и ваше отделение милиции по месту жительства. Нужно принимать меры. Можете идти!
Нина Павловна вышла, а когда закрыла дверь, услышала из-за нее голос чернобрового:
– Ну и мать!..
9
Антон сидел в коридоре на деревянном диванчике, прислушиваясь к приглушенным голосам за дверью… Дверь отворилась, вышла взволнованная и возбужденная Нина Павловна и резко сказала ему:
– Пойдем!
Антон поднялся и покорно пошел за нею, но за его покорностью Нина Павловна чувствовала недовольство. И действительно, едва они вышли на улицу, он спросил:
– Накляузничала небось?
– Что нужно, то и сказала, – коротко ответила Нина Павловна.
Не успели они пройти и нескольких шагов, как с другой стороны улицы, им наперерез, опять метнулись те же три тени.
– Ну как? Все в порядке?..
Нина Павловна остановилась и сказала:
– Простите, Вадик!.. Оставьте нас в покое!
Она повернулась и пошла, с болезненным вниманием прислушиваясь, идет ли за нею сын? Она хотела уже окликнуть его, как услышала, что он, задержавшись на несколько мгновении с ребятами, нагоняет ее. Нагнав, он зло прошипел:
– Что ты на моих товарищей набрасываешься?
– Тоник! – в ужасе остановилась Нина Павловна. – Неужели ты ничего не понял?
– А что тут понимать? Все ясно! – с поразившей Нину Павловну упрямой, жесткой нотой в голосе ответил Антон. – Ни в чем я не виноват. За мальчишку заступался – подумаешь, обеднели бы они, если бы мальчонку в кино пропустили?
– Кто «они»? – возразила Нина Павловна. – Да и мальчишка-то был без билета!
– Ничего не без билета. У него билет был, только на другой сеанс… Деньги-то уплачены.
Нина Павловна растерялась – она ничего не могла понять. Это было что-то совсем другое – другие понятия, другая логика, все другое, странное, непостижимое.
– Так что же? Неужели ты и в самом деле считаешь себя правым, Тоник? – спросила, почти выкрикнула она.
Антон ничего не ответил…
Потом, много позже, разбираясь во всей жизни и во всех ошибках – и сына, и своих собственных, – она вспомнила и этот разговор, и его молчание на такой важный, можно сказать, решающий вопрос: как он оценивает свой поступок?
А сейчас она, сама не зная каким образом, перескочила вдруг совсем на другое:
– А как же теперь с комсомолом?
– Ты о комсомоле, кажется, больше меня думаешь, – усмехнувшись, сказал Антон.
– Я вообще о тебе, кажется, больше тебя самого думаю!
Все это было скачком из сегодняшнего дня во вчерашний, когда все было сравнительно благополучно и при двойках и при шалостях Антона была надежда, что все каким-то образом уладится, что Антон выровняется и пойдет обычным для всех ребят путем: кончит школу, поступит в институт. В какой? Об этом еще рано было думать. Лишь бы кончил школу и куда-нибудь поступил – на этом ее заботы и мечты кончались. Нужно только, чтобы кто-нибудь ему в этом помог, поддержал, увлек, и тут Нина Павловна не могла не думать о комсомоле. Но для того чтобы вступить в комсомол, нужно было хорошо учиться – во всяком случае, без двоек – и хорошо вести себя, а Антон… Получался заколдованный круг, но теперь все рушилось и отодвигалось в неопределенное будущее, разве могут принять Антона в комсомол после того, что произошло сегодня?
Яков Борисович встретил Антона какой-то непонятной усмешкой:
– Ну-ну?..
Он стоял, заложив руки назад, и смотрел – не смотрел, а рассматривал потупившегося Антона.
– Ну, что же ты?.. Рассказывай!..
Нина Павловна рада была вмешательству Якова Борисовича. Теперь как раз был тот момент, когда особенно казался необходимым авторитетный мужской голос, о котором она мечтала. Но в то же время она чувствовала, что у Якова Борисовича все было не то: и вопрос не тот, и тон не тот, и усмешка не та – ненужная, обидная, злорадная какая-то усмешка… А на лице у Антона она видела упрямое, жесткое выражение, которое уже не раз пугало ее. Поэтому она вмешалась и стала сама рассказывать о том, что узнала в милиции.
– А почему об этом мама рассказывает? – перебил ее Яков Борисович. – Почему обо всем не может рассказать сам герой? И именно – обо всем! Потому что история в кино – только следствие чего-то еще, другого. Правильно?
Яков Борисович требовательно смотрел на Антона, но тот отмалчивался, глядя и сторону.
– Вот это хуже всего! – с убежденностью, которая когда-то так понравилась в нем Нине Павловне, сказал Яков Борисович. – Хуже всего! Если человек совершает какую-то ошибку и не может честно признаться в ней, проанализировать свое поведение, даже просто рассказать об этом, – чего же еще от него ждать?
Нина Павловна тревожно глянула на Антона. Последние слова Якова Борисовича чем-то напоминали ей историю с самоваром, и она испугалась, что Антон тоже заметит это. Но Антон продолжал смотреть в угол, и на лице его было безразличие и упрямство. Это заметил, очевидно, и Яков Борисович, и в голосе его появилось раздражение, которое он, однако, быстро подавил.
– Искренность – основа честности, – сказал он, начиная ходить по комнате.
Это было признаком того, что Яков Борисович собирается произносить речь. И действительно, он дошел до столика с телевизором, постоял, очевидно продумывая то, что им сказано, а потом, повернувшись, продолжал:
– А может быть, наоборот… Может быть, и наоборот!.. Во всяком случае, между ними есть полная взаимозависимость. Диалектика, милый мой. Диалектика! Честность – основа всего. И в школе, и дома, и на производстве, и в общественной жизни, даже на улице. И вообще – какая может быть жизнь без честности? А у нас, в социалистическом обществе, тем более. Честь – это высший человеческий девиз! Вам об этом, вероятно, и в школе говорят, и в комсомоле… Хотя ты… Вот видишь, ты даже не комсомолец! Ты, вероятно, не читал Макаренко, Калинина. А как же без этого? Если воспитывать себя в коммунистическом духе, как же не обращаться к нашим классикам? Нужно равнять себя на большие горизонты жизни. Но этого нужно хотеть! А вот хочешь ли ты этого? И вообще – чего ты хочешь? Разобраться нужно в этом, разобраться! Я допускаю, сам ты не можешь, не в силах. Юность самонадеянна, но глупа. Так спроси! Поговори! Поделись!.. А ты молчишь!
Нина Павловна с удовольствием слушала эту убежденную, хотя и немного выспреннюю речь. Вот наконец Яков Борисович нашел, кажется, настоящий тон, тон наставника, почти отца, строгого, принципиального, умного, который не просто ругает, а убеждает и увязывает случившееся с большими горизонтами жизни. И тем больше ее поразило уже не упрямое, а почти злое, исступленное лицо, с которым Антон слушал отчима. Он впился в Якова Борисовича глазами и следил за ним, за каждым его движением, как он ходил от дивана до телевизора и обратно.
Вместо радости, которая только что охватывала ее, в душе Нины Павловны вдруг быстро, грозно стало нарастать необыкновенное волнение, тревога, почти отчаяние, и, когда все это достигло крайнего, невыносимого предела, она закричала:
– Чего же ты молчишь, на самом деле? Дрянь ты этакая! Дрянь! Другие дети как дети, от других матери радости видят, гордятся ими, а ты?.. Яков Борисович старается тебя на путь направить, он с тобой как с сыном, а ты…
Крик ее превратился в визг, готовый перейти в истерические слезы. Но в ответ на все это Антон сжал кулаки, напрягся как струна.
– С сыном? – тихо проговорил он. – Как с родным сыном? А его собственный сын где? Собственный!
– Антон! Да ты с ума сошел? – всплеснула руками Нина Павловна.
– Ни с чего он не сошел, – с холодным спокойствием ответил ей Яков Борисович. – Он у тебя просто хам!
– Пойдем!
Антон поднялся и покорно пошел за нею, но за его покорностью Нина Павловна чувствовала недовольство. И действительно, едва они вышли на улицу, он спросил:
– Накляузничала небось?
– Что нужно, то и сказала, – коротко ответила Нина Павловна.
Не успели они пройти и нескольких шагов, как с другой стороны улицы, им наперерез, опять метнулись те же три тени.
– Ну как? Все в порядке?..
Нина Павловна остановилась и сказала:
– Простите, Вадик!.. Оставьте нас в покое!
Она повернулась и пошла, с болезненным вниманием прислушиваясь, идет ли за нею сын? Она хотела уже окликнуть его, как услышала, что он, задержавшись на несколько мгновении с ребятами, нагоняет ее. Нагнав, он зло прошипел:
– Что ты на моих товарищей набрасываешься?
– Тоник! – в ужасе остановилась Нина Павловна. – Неужели ты ничего не понял?
– А что тут понимать? Все ясно! – с поразившей Нину Павловну упрямой, жесткой нотой в голосе ответил Антон. – Ни в чем я не виноват. За мальчишку заступался – подумаешь, обеднели бы они, если бы мальчонку в кино пропустили?
– Кто «они»? – возразила Нина Павловна. – Да и мальчишка-то был без билета!
– Ничего не без билета. У него билет был, только на другой сеанс… Деньги-то уплачены.
Нина Павловна растерялась – она ничего не могла понять. Это было что-то совсем другое – другие понятия, другая логика, все другое, странное, непостижимое.
– Так что же? Неужели ты и в самом деле считаешь себя правым, Тоник? – спросила, почти выкрикнула она.
Антон ничего не ответил…
Потом, много позже, разбираясь во всей жизни и во всех ошибках – и сына, и своих собственных, – она вспомнила и этот разговор, и его молчание на такой важный, можно сказать, решающий вопрос: как он оценивает свой поступок?
А сейчас она, сама не зная каким образом, перескочила вдруг совсем на другое:
– А как же теперь с комсомолом?
– Ты о комсомоле, кажется, больше меня думаешь, – усмехнувшись, сказал Антон.
– Я вообще о тебе, кажется, больше тебя самого думаю!
Все это было скачком из сегодняшнего дня во вчерашний, когда все было сравнительно благополучно и при двойках и при шалостях Антона была надежда, что все каким-то образом уладится, что Антон выровняется и пойдет обычным для всех ребят путем: кончит школу, поступит в институт. В какой? Об этом еще рано было думать. Лишь бы кончил школу и куда-нибудь поступил – на этом ее заботы и мечты кончались. Нужно только, чтобы кто-нибудь ему в этом помог, поддержал, увлек, и тут Нина Павловна не могла не думать о комсомоле. Но для того чтобы вступить в комсомол, нужно было хорошо учиться – во всяком случае, без двоек – и хорошо вести себя, а Антон… Получался заколдованный круг, но теперь все рушилось и отодвигалось в неопределенное будущее, разве могут принять Антона в комсомол после того, что произошло сегодня?
Яков Борисович встретил Антона какой-то непонятной усмешкой:
– Ну-ну?..
Он стоял, заложив руки назад, и смотрел – не смотрел, а рассматривал потупившегося Антона.
– Ну, что же ты?.. Рассказывай!..
Нина Павловна рада была вмешательству Якова Борисовича. Теперь как раз был тот момент, когда особенно казался необходимым авторитетный мужской голос, о котором она мечтала. Но в то же время она чувствовала, что у Якова Борисовича все было не то: и вопрос не тот, и тон не тот, и усмешка не та – ненужная, обидная, злорадная какая-то усмешка… А на лице у Антона она видела упрямое, жесткое выражение, которое уже не раз пугало ее. Поэтому она вмешалась и стала сама рассказывать о том, что узнала в милиции.
– А почему об этом мама рассказывает? – перебил ее Яков Борисович. – Почему обо всем не может рассказать сам герой? И именно – обо всем! Потому что история в кино – только следствие чего-то еще, другого. Правильно?
Яков Борисович требовательно смотрел на Антона, но тот отмалчивался, глядя и сторону.
– Вот это хуже всего! – с убежденностью, которая когда-то так понравилась в нем Нине Павловне, сказал Яков Борисович. – Хуже всего! Если человек совершает какую-то ошибку и не может честно признаться в ней, проанализировать свое поведение, даже просто рассказать об этом, – чего же еще от него ждать?
Нина Павловна тревожно глянула на Антона. Последние слова Якова Борисовича чем-то напоминали ей историю с самоваром, и она испугалась, что Антон тоже заметит это. Но Антон продолжал смотреть в угол, и на лице его было безразличие и упрямство. Это заметил, очевидно, и Яков Борисович, и в голосе его появилось раздражение, которое он, однако, быстро подавил.
– Искренность – основа честности, – сказал он, начиная ходить по комнате.
Это было признаком того, что Яков Борисович собирается произносить речь. И действительно, он дошел до столика с телевизором, постоял, очевидно продумывая то, что им сказано, а потом, повернувшись, продолжал:
– А может быть, наоборот… Может быть, и наоборот!.. Во всяком случае, между ними есть полная взаимозависимость. Диалектика, милый мой. Диалектика! Честность – основа всего. И в школе, и дома, и на производстве, и в общественной жизни, даже на улице. И вообще – какая может быть жизнь без честности? А у нас, в социалистическом обществе, тем более. Честь – это высший человеческий девиз! Вам об этом, вероятно, и в школе говорят, и в комсомоле… Хотя ты… Вот видишь, ты даже не комсомолец! Ты, вероятно, не читал Макаренко, Калинина. А как же без этого? Если воспитывать себя в коммунистическом духе, как же не обращаться к нашим классикам? Нужно равнять себя на большие горизонты жизни. Но этого нужно хотеть! А вот хочешь ли ты этого? И вообще – чего ты хочешь? Разобраться нужно в этом, разобраться! Я допускаю, сам ты не можешь, не в силах. Юность самонадеянна, но глупа. Так спроси! Поговори! Поделись!.. А ты молчишь!
Нина Павловна с удовольствием слушала эту убежденную, хотя и немного выспреннюю речь. Вот наконец Яков Борисович нашел, кажется, настоящий тон, тон наставника, почти отца, строгого, принципиального, умного, который не просто ругает, а убеждает и увязывает случившееся с большими горизонтами жизни. И тем больше ее поразило уже не упрямое, а почти злое, исступленное лицо, с которым Антон слушал отчима. Он впился в Якова Борисовича глазами и следил за ним, за каждым его движением, как он ходил от дивана до телевизора и обратно.
Вместо радости, которая только что охватывала ее, в душе Нины Павловны вдруг быстро, грозно стало нарастать необыкновенное волнение, тревога, почти отчаяние, и, когда все это достигло крайнего, невыносимого предела, она закричала:
– Чего же ты молчишь, на самом деле? Дрянь ты этакая! Дрянь! Другие дети как дети, от других матери радости видят, гордятся ими, а ты?.. Яков Борисович старается тебя на путь направить, он с тобой как с сыном, а ты…
Крик ее превратился в визг, готовый перейти в истерические слезы. Но в ответ на все это Антон сжал кулаки, напрягся как струна.
– С сыном? – тихо проговорил он. – Как с родным сыном? А его собственный сын где? Собственный!
– Антон! Да ты с ума сошел? – всплеснула руками Нина Павловна.
– Ни с чего он не сошел, – с холодным спокойствием ответил ей Яков Борисович. – Он у тебя просто хам!
10
Раньше Елизавета Ивановна была преподавательницей химии. Успеваемость в ее классе всегда была хорошая, дисциплина тоже, и она была на лучшем счету как в школе, так и в районе. И, по правде сказать, она к этому привыкла и даже расстраивалась, если ее забывал упомянуть в своем докладе директор школы или заведующий роно. Привыкла она и к тому, что ее просили выступить почти на каждой учительской конференции, – и она выступала. Фигура у нее была видная, голос – зычный, охватывавший и без микрофона самый большой зал, а нрав – смелый, решительный, – выступления ее поэтому обычно имели успех.
Вот почему, когда в районе построили новую школу, Елизавету Ивановну назначили туда директором. И она согласилась, тем более что школа была женская, а с девочками, как ей казалось, справляться все-таки легче. Елизавета Ивановна была энергичным, решительным человеком, у нее было много сил и здоровья, и, надо ей отдать справедливость, она совершенно их не щадила, – целые дни проводила в школе, вникала в каждую мелочь в очень быстро по всем требуемым показателям вывела школу на одно из первых мест в районе. На учительских конференциях она сидела теперь в президиуме и с еще большей ревностью следила за тем, как и в каком духе ее школа упомянута в докладе роно. С такой же ревностью Елизавета Ивановна охраняла все, на чем зиждился достигнутый ею порядок. Поэтому, между прочим, во всех спорах и дискуссиях того времени она был сторонницей раздельного обучения. В доказательство своей правоты она подбирала самые различные, пусть даже не очень основательные аргументы, а в глубине души просто боялась мальчиков. Когда же они, вопреки всем ее аргументам, пришли в школу, она растерялась. Вида она, конечно, не подала и решила встретить мальчиков во всеоружии. Она считала, что в обращении с ними прежде всего нужна железная дисциплина, а потому старалась не только поддержать, но и усилить тот внешний порядок, которым всегда отличалась ее школа. Об этом она даже сделала доклад на педсовете: «Дисциплина как фактор воспитания».
Но чем больше старалась Елизавета Ивановна, тем больше она чувствовала, что в школе что-то начинает меняться: то одно происходит, то другое, и считавшееся ранее незыблемым начинало колебаться, а считавшееся невозможным – совершаться.
В этом отношении ее особенно встревожила Марина Зорина. Дочь профессора, лауреата Государственной премии, Марина совсем не походила на тех, кто родительские заслуги принимает за свои и собирается прожить жизнь как луговой мотылек. Скромная и неброская с виду, она всегда была в числе тех, кто служил опорой и примером. Послушная, согласная, она во всем – в учении и в работе, в уборке школы, в сборе бумаги и лома, в любом предприятии – всегда была первой и казалась прозрачной как стеклышко. И вдруг стеклышко замутилось. Сначала Марина порадовала Елизавету Ивановну: привести мальчишку, сквернослова и хулигана, в кабинет директора – это не каждая сможет. Но когда Шелестова перевели за это в другой класс, Марина влетела в кабинет директора с небывалым и невозможным раньше вопросом: почему это сделано?
– Как почему? – удивилась Елизавета Ивановна. – И почему ты спрашиваешь? Разве это тебя касается?
– А разве я могу спрашивать только о том, что касается меня? – спросила Марина. – А если касается товарища?..
Она стояла перед директором прямая, напряженная, готовая выдержать все что угодно.
Но Марина тут же смутилась, покраснела, и у нее показались слезы. Она старалась их удержать, кусала губы, а слезы – предатели! – не слушались и потекли по щекам.
– Это еще что такое? – строго спросила Елизавета Ивановна. – Что за сантименты?
Марина вскинула на нее глаза и, круто повернувшись, выскочила из кабинета так же быстро, как и влетела.
– Марина! Вернись! – крикнула вслед ей Елизавета Ивановна, но Марина не вернулась и ушла – тоже совсем необычный, порождающий тревогу поступок.
Но главное, пожалуй, чего опасалась Елизавета Ивановна, было не столько состояние школы, которое пока не было сколько-нибудь угрожающим, сколько своя репутация. Вот только вчера она была в роно, и там, на совещании директоров, ее упомянули уже совсем в другом плане, Недавно в школе была иностранная делегация. Члены делегации только улыбались и жали руки, зато сопровождавшие их товарищи из гороно и, кажется, даже из министерства указали на ряд недостатков, о которых вчера и шла речь. Елизавета Ивановна пробовала оправдаться – сослаться на то, что мальчики принесли в школу новое, беспокойное начало, но заведующий роно сказал, что мальчики пришли во все школы, однако там дела идут значительно лучше, а «беспокойное начало» нужно вводить в рамки.
Елизавета Ивановна и за ночь не сумела пережить полученную вчера обиду и в школу пришла взволнованная; привыкшая к похвалам, она впервые, кажется, перенесла такой позор, и все из-за каких-то распоясавшихся мальчишек, вроде «трех мушкетеров». А что с ними сделаешь? Вот разбили их троицу, а на переменах они все равно вместе и все, кажется, что-то замышляют или забьются в уборную и курят там от звонка до звонка и вообще ничего не хотят признавать.
Или случай с доской Почета – с исчезновением с нее портрета Люси, старшей пионервожатой. Как? Почему? Это так и осталось неизвестным. А «мушкетеры» смотрят в глаза и смеются, а потом обнимутся и пойдут по коридорам:
– Шелестов? – Елизавета Ивановна с силою нажила кнопку звонка.
– Пчелинцеву ко мне! – скомандовала она, когда в приоткрывшуюся дверь заглянула секретарша.
Прасковья Петровна пришла на следующей же перемене, но пришла не сразу и явно торопилась – перемена была короткая. Поэтому Елизавета Ивановна не успела излить перед ней все свое возмущение и только, подавая открытку, кивнула:
– Полюбуйтесь!
Прасковья Петровна прочитала, покачала головой и так же коротко сказала:
– Займусь!
Но заняться этим она не успела: прозвенел звонок, и Прасковья Петровна пошла на урок.
А во время урока к директору зашла старшая пионервожатая. Она была редактором школьной радиогазеты, и Елизавета Ивановна сказала ей:
– Вот вы все ноете: материала нет. А вот вам! – и подала ей все ту же открытку.
Пионервожатая прочитала и всплеснула руками.
– Ужас какой! Елизавета Ивановна! Да разве это у нас раньше было?
– Теперь опять в роно склонять по всем падежам будут! – сокрушалась Елизавета Ивановна.
– И опять Шелестов! – добавила Люся.
– А кому ж еще?.. Ну-ка, разделайте его! Чтоб никому повадно не было! Я такого безобразия в своей школе не потерплю!
И Люся этого терпеть не хотела. Возмущенная происшествием со своим портретом, она искала виновников и упорно натыкалась на насмешливые глаза Шелестова и двух его друзей. Поэтому она со всей готовностью отозвалась на предложение директора, и на большой перемене по всем этажам школы прогремело по радио сообщение о позорном поступке ученика девятого «Б» класса Антона Шелестова. И как только оно прогремело, в кабинет директора прибежала взволнованная Прасковья Петровна.
– Что это такое, Елизавета Ивановна? Что это значит?
– А что?
В холодном спокойствии директора только привычное ухо могло уловить глухой гнев, и Прасковья Петровна, еще более возмущенная и холодом этим, и деланным безразличием, разгорячилась.
– Как же без меня делаются такие сообщения?
– А с каких это пор мы должны согласовывать с учителями работу редколлегии?
– Елизавета Ивановна! Я вас не понимаю! Я не просто учитель. Я – классный руководитель! И потом: должны, не должны… Это – формально! Мы – педагоги! А Шелестов мой ученик, и вы поручили мне заняться этим делом. А теперь… Мне нужно было поговорить с ним, с матерью, вообще разобраться, подготовить актив, и вдруг… Теперь мне все испортили!
– Как это – «испортили»? – тоже повышая голос, возразила Елизавета Ивановна. – Как может испортить общественное воздействие? Это использовать нужно, а вы… И пожалуйста, поменьше этого: поговорить, побеседовать… Таких гнать нужно, а не миндальничать с ними! На гнилом либерализме можно авторитет свой строить, а школу держать нельзя. А вы же видите, что у нас делается, нам школу спасать нужно!
Опять прозвенел звонок, возвещавший окончание большой перемены. Прасковье Петровне нужно было идти на урок в другой параллельный класс, но она зашла в свой, чтобы встретить Антона и попросить задержаться после уроков. Но его не было.
– Вероятно, где-нибудь со своими дружками, – холодно ответила Клава Веселова, комсорг класса.
– Когда придет, скажи, что он мне нужен.
Урок Прасковья Петровна, как всегда, вела с полным напряжением сил: производила опрос и «совершила путешествие», как она называла объяснение нового материала, и отдавалась этому вся, но в ее сознании то и дело вставал Антон и все вопросы, которые завязались вокруг него. Окончив урок, она опять подумала о нем, но спокойно вела разговоры с окружившими ее учениками, в полной уверенности, что Антон ждет ее в коридоре. Но его не было. Прасковья Петровна поспешила в свой класс и узнала, что Антона не было и на уроке…
Вот почему, когда в районе построили новую школу, Елизавету Ивановну назначили туда директором. И она согласилась, тем более что школа была женская, а с девочками, как ей казалось, справляться все-таки легче. Елизавета Ивановна была энергичным, решительным человеком, у нее было много сил и здоровья, и, надо ей отдать справедливость, она совершенно их не щадила, – целые дни проводила в школе, вникала в каждую мелочь в очень быстро по всем требуемым показателям вывела школу на одно из первых мест в районе. На учительских конференциях она сидела теперь в президиуме и с еще большей ревностью следила за тем, как и в каком духе ее школа упомянута в докладе роно. С такой же ревностью Елизавета Ивановна охраняла все, на чем зиждился достигнутый ею порядок. Поэтому, между прочим, во всех спорах и дискуссиях того времени она был сторонницей раздельного обучения. В доказательство своей правоты она подбирала самые различные, пусть даже не очень основательные аргументы, а в глубине души просто боялась мальчиков. Когда же они, вопреки всем ее аргументам, пришли в школу, она растерялась. Вида она, конечно, не подала и решила встретить мальчиков во всеоружии. Она считала, что в обращении с ними прежде всего нужна железная дисциплина, а потому старалась не только поддержать, но и усилить тот внешний порядок, которым всегда отличалась ее школа. Об этом она даже сделала доклад на педсовете: «Дисциплина как фактор воспитания».
Но чем больше старалась Елизавета Ивановна, тем больше она чувствовала, что в школе что-то начинает меняться: то одно происходит, то другое, и считавшееся ранее незыблемым начинало колебаться, а считавшееся невозможным – совершаться.
В этом отношении ее особенно встревожила Марина Зорина. Дочь профессора, лауреата Государственной премии, Марина совсем не походила на тех, кто родительские заслуги принимает за свои и собирается прожить жизнь как луговой мотылек. Скромная и неброская с виду, она всегда была в числе тех, кто служил опорой и примером. Послушная, согласная, она во всем – в учении и в работе, в уборке школы, в сборе бумаги и лома, в любом предприятии – всегда была первой и казалась прозрачной как стеклышко. И вдруг стеклышко замутилось. Сначала Марина порадовала Елизавету Ивановну: привести мальчишку, сквернослова и хулигана, в кабинет директора – это не каждая сможет. Но когда Шелестова перевели за это в другой класс, Марина влетела в кабинет директора с небывалым и невозможным раньше вопросом: почему это сделано?
– Как почему? – удивилась Елизавета Ивановна. – И почему ты спрашиваешь? Разве это тебя касается?
– А разве я могу спрашивать только о том, что касается меня? – спросила Марина. – А если касается товарища?..
Она стояла перед директором прямая, напряженная, готовая выдержать все что угодно.
Но Марина тут же смутилась, покраснела, и у нее показались слезы. Она старалась их удержать, кусала губы, а слезы – предатели! – не слушались и потекли по щекам.
– Это еще что такое? – строго спросила Елизавета Ивановна. – Что за сантименты?
Марина вскинула на нее глаза и, круто повернувшись, выскочила из кабинета так же быстро, как и влетела.
– Марина! Вернись! – крикнула вслед ей Елизавета Ивановна, но Марина не вернулась и ушла – тоже совсем необычный, порождающий тревогу поступок.
Но главное, пожалуй, чего опасалась Елизавета Ивановна, было не столько состояние школы, которое пока не было сколько-нибудь угрожающим, сколько своя репутация. Вот только вчера она была в роно, и там, на совещании директоров, ее упомянули уже совсем в другом плане, Недавно в школе была иностранная делегация. Члены делегации только улыбались и жали руки, зато сопровождавшие их товарищи из гороно и, кажется, даже из министерства указали на ряд недостатков, о которых вчера и шла речь. Елизавета Ивановна пробовала оправдаться – сослаться на то, что мальчики принесли в школу новое, беспокойное начало, но заведующий роно сказал, что мальчики пришли во все школы, однако там дела идут значительно лучше, а «беспокойное начало» нужно вводить в рамки.
Елизавета Ивановна и за ночь не сумела пережить полученную вчера обиду и в школу пришла взволнованная; привыкшая к похвалам, она впервые, кажется, перенесла такой позор, и все из-за каких-то распоясавшихся мальчишек, вроде «трех мушкетеров». А что с ними сделаешь? Вот разбили их троицу, а на переменах они все равно вместе и все, кажется, что-то замышляют или забьются в уборную и курят там от звонка до звонка и вообще ничего не хотят признавать.
Или случай с доской Почета – с исчезновением с нее портрета Люси, старшей пионервожатой. Как? Почему? Это так и осталось неизвестным. А «мушкетеры» смотрят в глаза и смеются, а потом обнимутся и пойдут по коридорам:
В таком настроении Елизавета Ивановна вошла в свой кабинет, усаживаясь, сердито двинула креслом, переложила лежавшие на столе книги с одного места на другое и принялась разбирать почту. И там среди прочего она обнаружила открытку: такого-то числа, таким-то отделением милиции «был задержан ученик вашей школы Шелестов Антон за недостойное поведение и дебош в общественном месте. Сообщается для принятия соответствующих мер»…
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть!
– Шелестов? – Елизавета Ивановна с силою нажила кнопку звонка.
– Пчелинцеву ко мне! – скомандовала она, когда в приоткрывшуюся дверь заглянула секретарша.
Прасковья Петровна пришла на следующей же перемене, но пришла не сразу и явно торопилась – перемена была короткая. Поэтому Елизавета Ивановна не успела излить перед ней все свое возмущение и только, подавая открытку, кивнула:
– Полюбуйтесь!
Прасковья Петровна прочитала, покачала головой и так же коротко сказала:
– Займусь!
Но заняться этим она не успела: прозвенел звонок, и Прасковья Петровна пошла на урок.
А во время урока к директору зашла старшая пионервожатая. Она была редактором школьной радиогазеты, и Елизавета Ивановна сказала ей:
– Вот вы все ноете: материала нет. А вот вам! – и подала ей все ту же открытку.
Пионервожатая прочитала и всплеснула руками.
– Ужас какой! Елизавета Ивановна! Да разве это у нас раньше было?
– Теперь опять в роно склонять по всем падежам будут! – сокрушалась Елизавета Ивановна.
– И опять Шелестов! – добавила Люся.
– А кому ж еще?.. Ну-ка, разделайте его! Чтоб никому повадно не было! Я такого безобразия в своей школе не потерплю!
И Люся этого терпеть не хотела. Возмущенная происшествием со своим портретом, она искала виновников и упорно натыкалась на насмешливые глаза Шелестова и двух его друзей. Поэтому она со всей готовностью отозвалась на предложение директора, и на большой перемене по всем этажам школы прогремело по радио сообщение о позорном поступке ученика девятого «Б» класса Антона Шелестова. И как только оно прогремело, в кабинет директора прибежала взволнованная Прасковья Петровна.
– Что это такое, Елизавета Ивановна? Что это значит?
– А что?
В холодном спокойствии директора только привычное ухо могло уловить глухой гнев, и Прасковья Петровна, еще более возмущенная и холодом этим, и деланным безразличием, разгорячилась.
– Как же без меня делаются такие сообщения?
– А с каких это пор мы должны согласовывать с учителями работу редколлегии?
– Елизавета Ивановна! Я вас не понимаю! Я не просто учитель. Я – классный руководитель! И потом: должны, не должны… Это – формально! Мы – педагоги! А Шелестов мой ученик, и вы поручили мне заняться этим делом. А теперь… Мне нужно было поговорить с ним, с матерью, вообще разобраться, подготовить актив, и вдруг… Теперь мне все испортили!
– Как это – «испортили»? – тоже повышая голос, возразила Елизавета Ивановна. – Как может испортить общественное воздействие? Это использовать нужно, а вы… И пожалуйста, поменьше этого: поговорить, побеседовать… Таких гнать нужно, а не миндальничать с ними! На гнилом либерализме можно авторитет свой строить, а школу держать нельзя. А вы же видите, что у нас делается, нам школу спасать нужно!
Опять прозвенел звонок, возвещавший окончание большой перемены. Прасковье Петровне нужно было идти на урок в другой параллельный класс, но она зашла в свой, чтобы встретить Антона и попросить задержаться после уроков. Но его не было.
– Вероятно, где-нибудь со своими дружками, – холодно ответила Клава Веселова, комсорг класса.
– Когда придет, скажи, что он мне нужен.
Урок Прасковья Петровна, как всегда, вела с полным напряжением сил: производила опрос и «совершила путешествие», как она называла объяснение нового материала, и отдавалась этому вся, но в ее сознании то и дело вставал Антон и все вопросы, которые завязались вокруг него. Окончив урок, она опять подумала о нем, но спокойно вела разговоры с окружившими ее учениками, в полной уверенности, что Антон ждет ее в коридоре. Но его не было. Прасковья Петровна поспешила в свой класс и узнала, что Антона не было и на уроке…
11
Первое, что заметил Антон, прослушав радиосообщение о себе, – это глаза. Их вдруг оказалось бесконечное множество, они окружили его, они смотрели на него со всех концов зала, они преследовали его по всему коридору, они были везде, а среди них, посреди них – он, один.
Антон сделал независимое лицо и, хотя в душе у него все дрожало, храбро шагал по коридорам, не сгибаясь, во всю высоту своего роста, неся свою пышную, видную на всю школу шевелюру. Только один раз он чуть не расплакался, когда к нему подошел друг-мушкетер Сережка Пронин и на виду у всех широким, размашистым жестом подал ему руку. Но после этого случилось то, чего Антон не мог выдержать. Ему навстречу шла Марина – тоненькая, худенькая, натянутая, как струна, – совсем необычная. Она была еще далеко, но Антон, кажется, видел ее надломленные брови, чувствовал взгляд, такой светлый и чистый, удивленный, и возмущенный, и осуждающий. И, не имея силы вынести все это, не решаясь даже разглядеть ее как следует, Антон повернулся, пошел назад и, не замечая уже больше ничьих глаз, ушел из школы.
И только здесь, на улице, Антон подумал: а почему он так испугался Марины? И какое, в сущности, ему дело до того, как она посмотрит и что подумает о нем? Да и откуда он взял, что она что-то подумает о нем? Она хорошо учится, она хорошо кончит школу, поступит в вуз, а у него так все неустроено и неясно. И какое ей дело до него? Теперь он, конечно, не испугался бы и не повернул бы назад. Теперь он, увидев ее золотистую, как подсолнечник, голову, пошел бы прямо на нее, глянул бы ей в глаза да еще, пожалуй, усмехнулся бы. Вот я какой!
И так, ожесточаясь в душе, он шагал по улицам, не замечая ни ветра, раздувавшего полы незастегнутого пальто, ни сухого, колючего снега – ничего. Ему встречались люди, его обгоняли люди, двигались машины, кипела жизнь, и среди этой жизни он шел один, не зная, куда он идет…
Домой идти не хотелось, – дома и без того была война.
Антон не знал, повторил бы он еще раз то, что сказал Якову Борисовичу, но тогда не сказать этого он не мог – слишком взбесили его разговоры о горизонтах жизни и высшем человеческом девизе. Хотя отчим в вышел из себя, предрекая ему «чахлое будущее», хотя мать и набросилась тогда на Антона с истерическими упреками в грубости, неблагодарности и хотя потом, ночью, она приходила к нему и плакала и уговаривала извиниться перед отчимом, он ни в чем не хотел извиняться и ни от чего не хотел отказываться. Тогда она рассердилась и ушла, хлопнув дверью. И теперь опять начнутся разговоры, объяснения, ругань, пилка. Нет, домой ему идти не хотелось!
Антон остановился на каком-то перекрестке, соображая – где он, куда привела его путаница мыслей и переулков и куда ему дальше идти? Где-то в глубине души на один миг вспыхнула было малюсенькая, совсем малюсенькая искра сомнения в правильности того, что он сделал и делал, но при воспоминании о доме, о радио и о Марине она, эта искра, мгновенно погасла. Нет, нечего ему дома делать! Ну их!
Оглядевшись, Антон увидел, что идет к бабушке. Он прошел уже больше половины пути, а садиться на трамвай или троллейбус было незачем. Он застегнул пальто, поднял воротник и пошел навстречу разыгравшемуся ветру. А заблудившийся среди домов ветер преследовал его, утихая вдруг, чтобы с новой силой выскочить потом из-за угла, наброситься и закрутить, завихриться в злобном желании сбить с ног, с пути-дороги и загнать куда-то в угол, в самую глухую подворотню.
Не доходя до дома, где жила бабушка, Антон неожиданно встретил Вадика и всю компанию. Ребята дружно и шумно окружили его, и в их вопросах, рукопожатиях и похлопывании по плечу Антон почувствовал искреннюю и дружескую радость товарищей, что вот они нечаянно встретились. И Антону стало тоже радостно – после недавних одиноких блужданий по переулкам встретить их, друзей, верных товарищей, доказавших на деле свою дружбу, и сознавать себя в их глазах в какой-то степени героем.
Антон сделал независимое лицо и, хотя в душе у него все дрожало, храбро шагал по коридорам, не сгибаясь, во всю высоту своего роста, неся свою пышную, видную на всю школу шевелюру. Только один раз он чуть не расплакался, когда к нему подошел друг-мушкетер Сережка Пронин и на виду у всех широким, размашистым жестом подал ему руку. Но после этого случилось то, чего Антон не мог выдержать. Ему навстречу шла Марина – тоненькая, худенькая, натянутая, как струна, – совсем необычная. Она была еще далеко, но Антон, кажется, видел ее надломленные брови, чувствовал взгляд, такой светлый и чистый, удивленный, и возмущенный, и осуждающий. И, не имея силы вынести все это, не решаясь даже разглядеть ее как следует, Антон повернулся, пошел назад и, не замечая уже больше ничьих глаз, ушел из школы.
И только здесь, на улице, Антон подумал: а почему он так испугался Марины? И какое, в сущности, ему дело до того, как она посмотрит и что подумает о нем? Да и откуда он взял, что она что-то подумает о нем? Она хорошо учится, она хорошо кончит школу, поступит в вуз, а у него так все неустроено и неясно. И какое ей дело до него? Теперь он, конечно, не испугался бы и не повернул бы назад. Теперь он, увидев ее золотистую, как подсолнечник, голову, пошел бы прямо на нее, глянул бы ей в глаза да еще, пожалуй, усмехнулся бы. Вот я какой!
И так, ожесточаясь в душе, он шагал по улицам, не замечая ни ветра, раздувавшего полы незастегнутого пальто, ни сухого, колючего снега – ничего. Ему встречались люди, его обгоняли люди, двигались машины, кипела жизнь, и среди этой жизни он шел один, не зная, куда он идет…
Домой идти не хотелось, – дома и без того была война.
Антон не знал, повторил бы он еще раз то, что сказал Якову Борисовичу, но тогда не сказать этого он не мог – слишком взбесили его разговоры о горизонтах жизни и высшем человеческом девизе. Хотя отчим в вышел из себя, предрекая ему «чахлое будущее», хотя мать и набросилась тогда на Антона с истерическими упреками в грубости, неблагодарности и хотя потом, ночью, она приходила к нему и плакала и уговаривала извиниться перед отчимом, он ни в чем не хотел извиняться и ни от чего не хотел отказываться. Тогда она рассердилась и ушла, хлопнув дверью. И теперь опять начнутся разговоры, объяснения, ругань, пилка. Нет, домой ему идти не хотелось!
Антон остановился на каком-то перекрестке, соображая – где он, куда привела его путаница мыслей и переулков и куда ему дальше идти? Где-то в глубине души на один миг вспыхнула было малюсенькая, совсем малюсенькая искра сомнения в правильности того, что он сделал и делал, но при воспоминании о доме, о радио и о Марине она, эта искра, мгновенно погасла. Нет, нечего ему дома делать! Ну их!
Оглядевшись, Антон увидел, что идет к бабушке. Он прошел уже больше половины пути, а садиться на трамвай или троллейбус было незачем. Он застегнул пальто, поднял воротник и пошел навстречу разыгравшемуся ветру. А заблудившийся среди домов ветер преследовал его, утихая вдруг, чтобы с новой силой выскочить потом из-за угла, наброситься и закрутить, завихриться в злобном желании сбить с ног, с пути-дороги и загнать куда-то в угол, в самую глухую подворотню.
Не доходя до дома, где жила бабушка, Антон неожиданно встретил Вадика и всю компанию. Ребята дружно и шумно окружили его, и в их вопросах, рукопожатиях и похлопывании по плечу Антон почувствовал искреннюю и дружескую радость товарищей, что вот они нечаянно встретились. И Антону стало тоже радостно – после недавних одиноких блужданий по переулкам встретить их, друзей, верных товарищей, доказавших на деле свою дружбу, и сознавать себя в их глазах в какой-то степени героем.