Страница:
Письма Марина не показала, но дословно передала содержание и рассказала об Антоне все, что могла. Она умолчала, конечно, о парке и скамейке, умолчала о своей бессонной ночи и слове «люблю», которое сказала тогда себе. Тем более она и теперь не знала, что это было на самом деле, – все оказалось куда сложнее и запутаннее, чем представлялось вначале. Поэтому вместо слова «любовь» она говорила «дружба» и доказывала ее великое значение.
И тут Марина вспомнила встречу в школе с Ниной Павловной и ее слова: «Его так бы ободрило ваше письмо».
– Ты скажи, папа: есть люди неисправимые? – спросила она отца.
– Неисправимые?.. Гм!.. – Георгий Николаевич снял очки, протер их. – Это не моя область, но… по-моему, есть неисправленные люди, а неисправимые… Трудно представить!
– Ну вот! – горячо заговорила Марина. – Ты понимаешь, папа: если я ему теперь не отвечу! Ты понимаешь?.. У нас все так хорошо, спокойно, а он… И если мы замкнемся, если я замкнусь в своем благополучии, а он?.. Пусть гибнет? Да? Ведь там, где кончается борьба за товарища, там начинается предательство. Да? Ведь да? А разве я могу так поступить? Папа! Милый ты мой, хороший бутя!
Она обвила шею отца своими тонкими руками и прильнула к нему.
– Может быть, я его спасу этим!
– Н-да… Гм!.. – с трудом скрывая свое волнение и растерянность, бормотал Георгий Николаевич.
Он слишком занят был последнее время своими делами, и теперь все для него было неожиданным. Поэтому он не нашел ответа на вопрос, поставленный Мариной, и только поцеловал ее в лоб.
– Во всяком случае, нужно подумать. Нужно еще раз подумать, Мариночка.
А Екатерине Васильевне он потом, наедине, сказал:
– Видишь ли, Катюша…. Очень опасно, когда высокое снижается, тогда люди перестают верить. И в некоторых вопросах дети могут быть умнее родителей. И можно ли глушить хорошие чувства, такие гуманные побуждения? Если она действительно поможет человеку…
– Если она окажется сильнее, – возразила на это Екатерина Васильевна.
– Ты хочешь сказать: если она на него будет действовать, а не он? Ну как же можно не верить в свою дочь?
Так родилось новогоднее письмо Марины. И она никак и никогда не жалела, что послала его – столько живой и горячей радости она почувствовала в ответе Антона и столько благодарности за ее такой честный и дружеский упрек:
«Жить! – я даже не могу сказать, какое это необыкновенное слово. Не просто существовать, а именно жить, любить людей и все хорошее на свете, трудиться как все, со всеми вместе радоваться успехам, а не стоять в стороне и не подсматривать украдкою через забор.
Если бы ты знала, как иногда мне было тяжело, когда дом и все остальное казалось сказкой, сновидением, которое приснилось раз и потом рассеялось в тумане. И тогда все мне казалось пустым и бессмысленным, и мне однажды даже хотелось покончить с собою, А иногда хотелось волком выть от сознания своей мизерности перед дружной колонной «остального» народа, населяющего нашу страну, видя, как время и жизнь неумолимо шагают вперед, мимо тебя, оставляя тебя за бортом, за загородкой, отверженного и презренного. И тогда хотелось крикнуть им через забор: «Люди! Товарищи! Подождите, я с вами!» А люди идут себе и идут и прекрасно обходятся без меня, создавая свою жизнь и нового, чистого человека, способного и достойного стать членом коммунистического общества…»
Переписка шла регулярно, к великому огорчению Екатерины Васильевны. После долгих споров с мужем она вынуждена была скрепя сердце примириться с этим фактом. Но тревога продолжала жить: разве не может из простого человеческого сочувствия вырасти совсем другое, что не будет подвластно ни логике и никаким запретам и соображениям?
Разве может мужчина понять все эти тонкости? Ох, ошибку делает муж, ошибку!
День за днем Екатерина Васильевна твердила ему одно и то же.
До сих пор все было хорошо и стройно: интересная жизнь, работа, дружная, ладная, не вызывавшая никаких вопросов семья, хорошие дети и верная подруга-жена. Они вместе учились в школе, потом сдружились в далекие студенческие времена и поженились. Когда родилась первая дочка, Аленушка, нанимали нянь, водили девочку в детский сад, а Екатерина Васильевна продолжала работать. Но за Аленушкой появилась Марина, за ней – крикун Женька, и стало трудно. Женька часто болел, девчонки требовали глаза, и Екатерина Васильевна решила:
– Какие же дети без матери? Ничего не поделаешь, нужно бросать работу.
Муж протестовал, обещал всяческую поддержку и помощь.
– Ты мне скажи, ты меня позови, если нужно! – говорил он жене, говорил искренне и честно.
Но как оторвешь его от большого, волнующего дела ради каких-то пеленок и мелких домашних забот? Пусть работает!
Так и стала Екатерина Васильевна матерью, хозяйкой, основой дома. И дети знали: папа работает, папа пишет, папа читает, папа отдыхает, – значит, дома – мать, она – все. И сам папа подчинился этому порядку и только много позже понял все и оценил: «Материнство – это подвиг. Это – долг перед обществом».
И позднее, когда дети подросли и Екатерина Васильевна снова стала преподавать черчение в школе, ее слово в доме всегда было решающим. Это было признано а не вызывало ни конфликтов, ни трений. И вот теперь между супругами наметились разногласия. Отец не мог не сочувствовать дочери, но и не хотел ссориться с женой. К тому же у него не хватало ни времени, ни душевных сил, чтобы разобраться в так неожиданно возникшей семейной проблеме. Екатерина Васильевна тоже старалась не спорить, однако исподволь она вела свою неизменную линию, стараясь подорвать крепнущую дружбу Марины с Антоном.
Она стала привечать Степу Орлова, приглашать, поить чаем, купила даже два билета в Большой театр как будто для себя с мужем, а на самом деле взяла их на то число, когда Георгий Николаевич наверняка будет занят. Теперь она уже не спорила с Мариной насчет платьев, а наоборот, старательно занялась ее туалетами. Но все было тщетно. Марина примеряла новые платья, ходила со Степой в кино, в театр, обо всем советовалась с ним, но каждый раз загоралась, когда получала письмо от Антона.
И вот Георгий Николаевич уехал в командировку. Екатерина Васильевна решила, что настал подходящий момент. Отец, несомненно, чудесной души человек, но он в конце концов очень оторван от жизни. «О себе и зверь заботится», – говорил он в каком-то споре с ней. Но гуманизм вовсе не в том, чтобы, спасая чужого, убить родное дитя. Глупости это! Нужно только найти случай и положить всему конец.
Но случая не представлялось. Марина сдавала экзамены, сидела за книгами, ходила по «читалкам», встречалась со Степой. Все было хорошо. К выпускному вечеру Екатерина Васильевна заказала для дочери белое платье, сама ходила с ней на примерку, сама разглаживала последние складки, а потом встретила дочь утром, когда уже взошло солнце: Марина пришла веселая, с горящими глазами рассказывала, как после вечера они ходили всем классом на Красную площадь, прошли мимо Мавзолея, а потом пели и танцевали у кремлевских стен.
Все было хорошо. А через неделю – опять письмо, и все пошло вверх дном. Письмо Марина прочитала здесь же, при ней, при матери, и, не стесняясь, радостно сообщила:
– Ну вот и Антон!.. Ты знаешь, он тоже кончил, тоже аттестат зрелости получил. У них там и аттестаты дают.
– Такие, значит, и аттестаты, – недружелюбно заметила Екатерина Васильевна. – А ты чему радуешься? Ну, кончил! И что? Чему радуешься?
– А как же, мама!
– А вот так же! – решительно заявила Екатерина Васильевна. – Кончил, – значит, все! Значит, теперь не пропадет, выбьется. И писать ему теперь незачем.
– Что ты, мама? Наоборот!
– Как это – «наоборот»? – вспыхнула Екатерина Васильевна. – Говорю, незачем, – значит, незачем. Хватит в гуманизм играть. Довольно!
– Мама, нельзя так!
– Так ты еще споришь?.. А зачем?.. Зачем тебе еще писать? Ты что? Ты, может, влюблена в него?
Слово вылетело нечаянно, в запальчивости, но Екатерина Васильевна заметила, как побледнела Марина, как сжалась вся, не решаясь сказать ни «да», ни «нет». И вдруг это нечаянное, пустое слово приобрело смысл и достоверность.
«Влюблена! Конечно, влюблена!» – пронеслось в голове у Екатерины Васильевны, и ее охватил никогда не бывавший с нею приступ бешенства. Лицо ее побагровело от прихлынувшей крови, голос пресекся, и только глаза, огненные, злые, говорили о силе невысказанного чувства.
Марина испугалась. Она никогда не видела маму в таком настроении, никогда не слышала от нее таких слов, как в эти дни.
– Чтобы это было в последний раз! И никаких ответов. Слышишь? Никаких!
И то, что Марина по-прежнему не говорила ни «да», ни «нет», сердило ее еще больше. А Марина сама не знала, что чувствует к Антону, и упорно отмалчивалась. Отмалчивалась, но думала свое, и спорила с собой, и не знала, как быть. Честно, самой себе говоря, она, конечно, мечтала вовсе не о таком друге. Но что же делать, если так получилось, если не встретила она того самого хорошего человека, который грезился ей когда-то в ее полудетском стихотворении? Что же делать, если встретился ей и зацепился за душу совсем-совсем другой. Так как же быть: заглушить голос разума или зажать сердце в кулак и ждать незапятнанного героя? И обязательно ли искать хороших людей и не лучше ли превращать их в хороших?
Несколько дней продолжалась эта схватка характеров. А потом вдруг Марина поняла, что мать совсем не сердится, а очень боится за нее, за свою дочь, и за ее дальнейшую судьбу. Марина не выдержала и быстро схватила лист бумаги:
«Прости, Антон, я больше писать не могу».
32
33
И тут Марина вспомнила встречу в школе с Ниной Павловной и ее слова: «Его так бы ободрило ваше письмо».
– Ты скажи, папа: есть люди неисправимые? – спросила она отца.
– Неисправимые?.. Гм!.. – Георгий Николаевич снял очки, протер их. – Это не моя область, но… по-моему, есть неисправленные люди, а неисправимые… Трудно представить!
– Ну вот! – горячо заговорила Марина. – Ты понимаешь, папа: если я ему теперь не отвечу! Ты понимаешь?.. У нас все так хорошо, спокойно, а он… И если мы замкнемся, если я замкнусь в своем благополучии, а он?.. Пусть гибнет? Да? Ведь там, где кончается борьба за товарища, там начинается предательство. Да? Ведь да? А разве я могу так поступить? Папа! Милый ты мой, хороший бутя!
Она обвила шею отца своими тонкими руками и прильнула к нему.
– Может быть, я его спасу этим!
– Н-да… Гм!.. – с трудом скрывая свое волнение и растерянность, бормотал Георгий Николаевич.
Он слишком занят был последнее время своими делами, и теперь все для него было неожиданным. Поэтому он не нашел ответа на вопрос, поставленный Мариной, и только поцеловал ее в лоб.
– Во всяком случае, нужно подумать. Нужно еще раз подумать, Мариночка.
А Екатерине Васильевне он потом, наедине, сказал:
– Видишь ли, Катюша…. Очень опасно, когда высокое снижается, тогда люди перестают верить. И в некоторых вопросах дети могут быть умнее родителей. И можно ли глушить хорошие чувства, такие гуманные побуждения? Если она действительно поможет человеку…
– Если она окажется сильнее, – возразила на это Екатерина Васильевна.
– Ты хочешь сказать: если она на него будет действовать, а не он? Ну как же можно не верить в свою дочь?
Так родилось новогоднее письмо Марины. И она никак и никогда не жалела, что послала его – столько живой и горячей радости она почувствовала в ответе Антона и столько благодарности за ее такой честный и дружеский упрек:
«Если бы ты только знала, что значит для меня твое письмо. И я постараюсь, чтобы мой ответ принес тебе какую-то радость. Ведь я знаю, что и тебе я причинил уйму огорчений. Только теперь я понимаю, как я был самонадеян и глуп, и приходится только удивляться, что ты подружилась со мной. Как бы мне хотелось вернуть то время, но это невозможно, как невозможно вычеркнуть все, что произошло. И вообще страшно не то, что я нахожусь за колючей проволокой, – дуракам так и надо, тем, кто не умеет пользоваться свободой и ценить ее, – жалко то, что вычеркнуто несколько лет юности и запятнана честь…»
Дешево, Шелестов, дешево
Жизнь ты свою променял!
«Жить! – я даже не могу сказать, какое это необыкновенное слово. Не просто существовать, а именно жить, любить людей и все хорошее на свете, трудиться как все, со всеми вместе радоваться успехам, а не стоять в стороне и не подсматривать украдкою через забор.
Если бы ты знала, как иногда мне было тяжело, когда дом и все остальное казалось сказкой, сновидением, которое приснилось раз и потом рассеялось в тумане. И тогда все мне казалось пустым и бессмысленным, и мне однажды даже хотелось покончить с собою, А иногда хотелось волком выть от сознания своей мизерности перед дружной колонной «остального» народа, населяющего нашу страну, видя, как время и жизнь неумолимо шагают вперед, мимо тебя, оставляя тебя за бортом, за загородкой, отверженного и презренного. И тогда хотелось крикнуть им через забор: «Люди! Товарищи! Подождите, я с вами!» А люди идут себе и идут и прекрасно обходятся без меня, создавая свою жизнь и нового, чистого человека, способного и достойного стать членом коммунистического общества…»
Переписка шла регулярно, к великому огорчению Екатерины Васильевны. После долгих споров с мужем она вынуждена была скрепя сердце примириться с этим фактом. Но тревога продолжала жить: разве не может из простого человеческого сочувствия вырасти совсем другое, что не будет подвластно ни логике и никаким запретам и соображениям?
Разве может мужчина понять все эти тонкости? Ох, ошибку делает муж, ошибку!
День за днем Екатерина Васильевна твердила ему одно и то же.
До сих пор все было хорошо и стройно: интересная жизнь, работа, дружная, ладная, не вызывавшая никаких вопросов семья, хорошие дети и верная подруга-жена. Они вместе учились в школе, потом сдружились в далекие студенческие времена и поженились. Когда родилась первая дочка, Аленушка, нанимали нянь, водили девочку в детский сад, а Екатерина Васильевна продолжала работать. Но за Аленушкой появилась Марина, за ней – крикун Женька, и стало трудно. Женька часто болел, девчонки требовали глаза, и Екатерина Васильевна решила:
– Какие же дети без матери? Ничего не поделаешь, нужно бросать работу.
Муж протестовал, обещал всяческую поддержку и помощь.
– Ты мне скажи, ты меня позови, если нужно! – говорил он жене, говорил искренне и честно.
Но как оторвешь его от большого, волнующего дела ради каких-то пеленок и мелких домашних забот? Пусть работает!
Так и стала Екатерина Васильевна матерью, хозяйкой, основой дома. И дети знали: папа работает, папа пишет, папа читает, папа отдыхает, – значит, дома – мать, она – все. И сам папа подчинился этому порядку и только много позже понял все и оценил: «Материнство – это подвиг. Это – долг перед обществом».
И позднее, когда дети подросли и Екатерина Васильевна снова стала преподавать черчение в школе, ее слово в доме всегда было решающим. Это было признано а не вызывало ни конфликтов, ни трений. И вот теперь между супругами наметились разногласия. Отец не мог не сочувствовать дочери, но и не хотел ссориться с женой. К тому же у него не хватало ни времени, ни душевных сил, чтобы разобраться в так неожиданно возникшей семейной проблеме. Екатерина Васильевна тоже старалась не спорить, однако исподволь она вела свою неизменную линию, стараясь подорвать крепнущую дружбу Марины с Антоном.
Она стала привечать Степу Орлова, приглашать, поить чаем, купила даже два билета в Большой театр как будто для себя с мужем, а на самом деле взяла их на то число, когда Георгий Николаевич наверняка будет занят. Теперь она уже не спорила с Мариной насчет платьев, а наоборот, старательно занялась ее туалетами. Но все было тщетно. Марина примеряла новые платья, ходила со Степой в кино, в театр, обо всем советовалась с ним, но каждый раз загоралась, когда получала письмо от Антона.
И вот Георгий Николаевич уехал в командировку. Екатерина Васильевна решила, что настал подходящий момент. Отец, несомненно, чудесной души человек, но он в конце концов очень оторван от жизни. «О себе и зверь заботится», – говорил он в каком-то споре с ней. Но гуманизм вовсе не в том, чтобы, спасая чужого, убить родное дитя. Глупости это! Нужно только найти случай и положить всему конец.
Но случая не представлялось. Марина сдавала экзамены, сидела за книгами, ходила по «читалкам», встречалась со Степой. Все было хорошо. К выпускному вечеру Екатерина Васильевна заказала для дочери белое платье, сама ходила с ней на примерку, сама разглаживала последние складки, а потом встретила дочь утром, когда уже взошло солнце: Марина пришла веселая, с горящими глазами рассказывала, как после вечера они ходили всем классом на Красную площадь, прошли мимо Мавзолея, а потом пели и танцевали у кремлевских стен.
Все было хорошо. А через неделю – опять письмо, и все пошло вверх дном. Письмо Марина прочитала здесь же, при ней, при матери, и, не стесняясь, радостно сообщила:
– Ну вот и Антон!.. Ты знаешь, он тоже кончил, тоже аттестат зрелости получил. У них там и аттестаты дают.
– Такие, значит, и аттестаты, – недружелюбно заметила Екатерина Васильевна. – А ты чему радуешься? Ну, кончил! И что? Чему радуешься?
– А как же, мама!
– А вот так же! – решительно заявила Екатерина Васильевна. – Кончил, – значит, все! Значит, теперь не пропадет, выбьется. И писать ему теперь незачем.
– Что ты, мама? Наоборот!
– Как это – «наоборот»? – вспыхнула Екатерина Васильевна. – Говорю, незачем, – значит, незачем. Хватит в гуманизм играть. Довольно!
– Мама, нельзя так!
– Так ты еще споришь?.. А зачем?.. Зачем тебе еще писать? Ты что? Ты, может, влюблена в него?
Слово вылетело нечаянно, в запальчивости, но Екатерина Васильевна заметила, как побледнела Марина, как сжалась вся, не решаясь сказать ни «да», ни «нет». И вдруг это нечаянное, пустое слово приобрело смысл и достоверность.
«Влюблена! Конечно, влюблена!» – пронеслось в голове у Екатерины Васильевны, и ее охватил никогда не бывавший с нею приступ бешенства. Лицо ее побагровело от прихлынувшей крови, голос пресекся, и только глаза, огненные, злые, говорили о силе невысказанного чувства.
Марина испугалась. Она никогда не видела маму в таком настроении, никогда не слышала от нее таких слов, как в эти дни.
– Чтобы это было в последний раз! И никаких ответов. Слышишь? Никаких!
И то, что Марина по-прежнему не говорила ни «да», ни «нет», сердило ее еще больше. А Марина сама не знала, что чувствует к Антону, и упорно отмалчивалась. Отмалчивалась, но думала свое, и спорила с собой, и не знала, как быть. Честно, самой себе говоря, она, конечно, мечтала вовсе не о таком друге. Но что же делать, если так получилось, если не встретила она того самого хорошего человека, который грезился ей когда-то в ее полудетском стихотворении? Что же делать, если встретился ей и зацепился за душу совсем-совсем другой. Так как же быть: заглушить голос разума или зажать сердце в кулак и ждать незапятнанного героя? И обязательно ли искать хороших людей и не лучше ли превращать их в хороших?
Несколько дней продолжалась эта схватка характеров. А потом вдруг Марина поняла, что мать совсем не сердится, а очень боится за нее, за свою дочь, и за ее дальнейшую судьбу. Марина не выдержала и быстро схватила лист бумаги:
«Прости, Антон, я больше писать не могу».
32
Первое недоумение, вызванное письмом Марины, сменилось долго не утихающей болью. Антон не мог решить: писать еще или не писать? Но чем больше он думал, тем больше запутывался. Написать! Чтобы знать, чтобы просто выяснить! Но это значит – навязываться. А разве можно навязываться?.. Что же произошло? Ведь как трогательно сказала она в первом своем новогоднем письме: «Разве я не ответила бы?» И разве теперь могла бы она так написать, если бы не случилось чего-то очень важного?
Первый ответ напрашивался сам собой.
«Все очень просто: девушка нашла другого молодого человека, лучше, и…» – нашептывал безжалостный внутренний голос.
«Но почему же она не оборвала сразу? Зачем нужно было писать?» – торопливо прерывал его другой, очень робкий.
«Пожалела».
Антон пробовал строить разные догадки, но они рассыпались одна за другой. Все было ясно: нашелся другой, лучший, и… И что тут удивительного, да и как могло быть иначе? Заключенный, остается заключенным, и как он мог на что-нибудь рассчитывать?
Ну, а если так, если ей безразличны все его успехи и достижения, если ее не обрадовало, что он кончил школу, что стал председателем совета воспитанников, совестью колонии, если ее не трогают все его страдания и радости, – зачем он будет напоминать о себе?
Антон пробовал утаить от Славы и письмо, и все свои переживания, но разве от друга скроешь? Да и зачем скрывать, когда он все равно видит, что ты в полном смятении, а потом, разузнав все от тебя, вместе с тобою ищет выхода и, наконец, подумав, говорит:
– В общем, ты прав. Ты натурально поступил. Только знаешь что?.. Только нос не вешай! Все обойдется. А нос не вешай! Держись! Будь мужчиной!
Ну нет! Носа Антон вешать не собирался. Слишком широко и бурно жила у него сейчас душа. Антон хотел было разозлиться, но из этого ничего не вышло: не мог он сердиться на Марину. Ведь все началось с нее, весь свет его жизни, и уж за одно это он будет ей всегда благодарен, а теперь он станет еще больше работать, он будет безгранично работать и снимет, сдерет, смоет с себя всю грязь и нечисть, всю лень и слабость, все, что мешало ему жить, – он сам, без всякой посторонней, хотя бы и дорогой для него помощи! И он работал в полную силу, во весь размах, запрятав на самое дно души боль от разрыва с Мариной.
Когда Антон после избрания, после всех своих горячих речей и обещаний одумался, его сначала испугала та громада ответственности, которая легла на его плечи. Тем более что и начальник, вызвав его к себе, поставил перед ним задачу: не теряя времени, браться за работу, и «браться сразу, и уж так, чтобы все бурлило и у самого сердце, как у орла, билось».
– Ты не жди дела, ты ищи, сам к нему навстречу иди, тогда оно всегда найдется.
Но дело все-таки пришло само, и очень срочное: в первом отделении избили парня, который залез в полученную товарищем посылку и вытащил пачку папирос. В расправе принимал участие и командир отделения. Пришлось вне всякой очереди и плана собрать совет и обсудить на нем и этот случай, и всю работу командира. В результате совет воспитанников решил снять командира с работы и просить руководство наложить на него взыскание.
На этом же заседании Максим Кузьмич прочел только что полученное письмо от трактористов с целинных земель. Обращаясь «к молодым приборостроителям», они писали о работе подвижных бензоколонок, которые выпускала колония, высказывали свои предложения по улучшению конструкции, а главное, просили побольше выпускать колонок – «чтобы тракторы заправлять не ведром, на глазок да с песочком, а точно, по счетчику». Пришлось обсудить, как ликвидировать прорыв в токарно-механическом цехе, который задержал поставку основной детали для бензоколонок, а потом сочинить ответ «молодым покорителям целины».
А в конце заседания Архипов из пятого отделения неожиданно предложил, чтобы в столовой во время обеда да по воскресеньям духовой оркестр «играл вальсы и разное другое, что умеет». Эта мысль всем понравилась, и начальник обещая обязательно провести это в жизнь и впоследствии провел. Правда, кое с кем пришлось поспорить: кое-кто из сотрудников усомнился – не будет ли это слишком?
«Дома люди и по воскресеньям обедают просто, без всяких вальсов – зачем же нам здесь ресторанные порядки заводить?»
«А почему нам не завести то, чего нет дома? – не соглашался Максим Кузьмич. – Почему не скрасить жизнь ребятам, если этого они сами хотят?»
Так первое и совсем неожиданное заседание совета оказалось важным и интересным, особенно когда речь зашла о дальнейших планах и ребята заговорили о лете, о летних работах и развлечениях. И тогда Анисов, член совета из пятнадцатого, вспомнил, как они во время работы в колхозе прошлым летом купались в тихой и теплой реке, в той самой, в которой, по преданию, утопилась татарская царевна.
– Плохо, что у нас купаться негде! – перебил его другой из первого отделения. – Вот, говорят, на Кавказе есть колония, там ребята реку отвели прямо в зону. Вот мирово!
– А что, – сказал третий, – полкилометра канал прорыть, и мы в свою зону реку можем отвести.
– Председатель! Председатель! Веди собрание! – заметил Антону Максим Кузьмич.
Но Антон даже не слышал слов начальника – он вспомнил вдруг озерко за стеной зоны и ручей, протекающий рядом, который видел из своего «окна в мир», и с сожалением сказал:
– Вот если б это в зоне было!
– Что в зоне? – спросил начальник.
Антон рассказал об озерке и закончил с тем же сожалением:
– Вот если бы в зоне!.. Ребята его очистили бы – вот и бассейн!
– Максим Кузьмич! А нельзя зону расширить? – спросил секретарь совета Зайцев.
– Вам только волю дай! – полушутя и полуворчливо проговорил Максим Кузьмич. – Этак мы звон такой поднимем, хоть святых вон выноси.
– Нет, правда! Заднюю стену разобрать и отодвинуть ее… на сколько там?.. На двести метров. Мы за лето и разобрали бы, и новый забор поставили. Зато в самой зоне бассейн – купаться, нормы по плаванию сдавать.
– Вас тогда оттуда и не вытащишь, – пошутил начальник, а потом, уже серьезнее, добавил: – А зачем это обязательно в зоне нужно? Пусть рядом с зоной. И будете ходить с воспитателем,
– У-у, с воспитателем! – недовольно протянул кто-то.
– Да, с воспитателем! А вы как бы хотели?
Но, видимо, и его задела эта идея.
– Ну, это еще разжевать нужно! – неопределенно сказал он.
Стали «жевать» – пошли на место, осмотрели. Озерко маленькое, очистить его легко, но как в нем менять воду? Решили сделать иначе: рядом – речушка, а у речушки – затончик, заросший камышами и кувшинками и наполовину затянутый тиной. Очистить его, поставить запруду – и вот вам бассейн. Максим Кузьмич, майор Лагутин и начальник хозяйственной части подсчитывают необходимые материалы и средства, а Антон вместе с Зайцевым тоже подсчитывают и составляют планы: сколько работать? как работать? как организовать дело?
Интересно!
Интересно было и еще одно дело, к которому после поездки в Москву Максим Кузьмич начал привлекать совет воспитанников, – прием новичков.
Раньше он производился только в кабинете начальника, где когда-то принимали и самого Антона. А теперь, после первого ознакомления вновь прибывшего с жизнью колонии, его окончательно принимал совет воспитанников, и Антону доставляло большое удовольствие всматриваться в лицо новичка – смущенное, взволнованное или, наоборот, ироническое – и рассказывать ему о принципах, по которым живет коллектив: дружбе и товариществе, честности и откровенности, равенстве и уважении к старшим и друг к другу! И Антон был счастлив видеть, как человек начинал меняться, как постепенно расправлялись плечи, разглаживались хмурые складки на лице и загорался взгляд.
Так было, например, с Иваном Курбатовым. Прибыл он недавно, и тонкое, выразительное лицо Курбатова выражало ту самую безнадежность, с которой и сам Антон в свое время приехал в колонию. Антон положил его в спальне рядом с собой, провел по зоне, поговорил, порасспросил о Москве, о строительстве нового большого стадиона в Лужниках и, узнав, что Курбатов хороший футболист, записал его в команду, а потом поручился за него, когда ребята пошли в город на состязание, – и парень сразу повеселел.
А потом он очень отличился на строительстве бассейна, когда, потный, грязный, стоял на пару с Костанчи, в одних трусиках, по колено в вязком иле и выбрасывал его лопатой на берег.
Так шло лето: нужно было и бассейн поскорее закончить, чтобы успеть покупаться, и строить новое административное здание, и в футбол поиграть, и на своем подсобном хозяйстве поработать, и помочь колхозу в прополке кукурузы. А в кукурузе поймали двух зайчат – новая забава и забота: куда поместить их и чем кормить, кому ухаживать?
А покос! Антон никогда не представлял такой красоты: и луг в цветах, и озеро в лесу, и костер на берегу озера, и запах сена, и дождь, красивый летний дождь – крупные капли шлепаются о голую спину и чувствуешь, как они, разбиваясь на мелкие брызги сбегают по ней теплыми, щекочущими струйками. И неизведанное удовольствие во всем этом, и радость жизни. И отдых в копне сена, когда, кажется, нет ничего более важного, чем смотреть вверх, в небо, и следить как по его голубым просторам плывут облака… И разговор колхозников о ржи, которая «не густа, а колосиста», о каких-то своих делах и «неуладицах»…
– Люди-то не равны: одни имеют совесть, а другие нахальство. Украсть легче, а по мне – лучше сто потов спустить, да свое получить, заработанное.
– Это верно. Чем украсть, а потом сидеть и дрожать, – это верно! – неожиданно для самого себя вмешался Антон.
– Что? Или обжегся? – спросил его старик с узловатыми, сухими руками.
– Обжегся, – признался Антон.
– Ну, счастью не верь, а беды не пугайся, – сказал старик. – Ничего, парень! Ты кто? Ты еще человек молочной спелости. Ты все можешь. Ты главное, суть забирай в голову. Человек сам себе мудрец, сам себе подлец и сам своего счастья кузнец…
Шло лето, и приближался август, а в августе – родительская конференция. Антон не видел маму с Октябрьских праздников и очень соскучился. Соскучилась и она, часто писала ему и сообщала новости: что очень плоха бабушка, что сама она поступила опять на работу, твердо решив разойтись с Яковом Борисовичем. Антон огорчился из-за бабушки и рад был за маму, за ее правильное решение. Он только боялся, что теперь мама не сможет приехать на родительскую конференцию, не отпустят с работы.
Первый ответ напрашивался сам собой.
«Все очень просто: девушка нашла другого молодого человека, лучше, и…» – нашептывал безжалостный внутренний голос.
«Но почему же она не оборвала сразу? Зачем нужно было писать?» – торопливо прерывал его другой, очень робкий.
«Пожалела».
Антон пробовал строить разные догадки, но они рассыпались одна за другой. Все было ясно: нашелся другой, лучший, и… И что тут удивительного, да и как могло быть иначе? Заключенный, остается заключенным, и как он мог на что-нибудь рассчитывать?
Ну, а если так, если ей безразличны все его успехи и достижения, если ее не обрадовало, что он кончил школу, что стал председателем совета воспитанников, совестью колонии, если ее не трогают все его страдания и радости, – зачем он будет напоминать о себе?
Антон пробовал утаить от Славы и письмо, и все свои переживания, но разве от друга скроешь? Да и зачем скрывать, когда он все равно видит, что ты в полном смятении, а потом, разузнав все от тебя, вместе с тобою ищет выхода и, наконец, подумав, говорит:
– В общем, ты прав. Ты натурально поступил. Только знаешь что?.. Только нос не вешай! Все обойдется. А нос не вешай! Держись! Будь мужчиной!
Ну нет! Носа Антон вешать не собирался. Слишком широко и бурно жила у него сейчас душа. Антон хотел было разозлиться, но из этого ничего не вышло: не мог он сердиться на Марину. Ведь все началось с нее, весь свет его жизни, и уж за одно это он будет ей всегда благодарен, а теперь он станет еще больше работать, он будет безгранично работать и снимет, сдерет, смоет с себя всю грязь и нечисть, всю лень и слабость, все, что мешало ему жить, – он сам, без всякой посторонней, хотя бы и дорогой для него помощи! И он работал в полную силу, во весь размах, запрятав на самое дно души боль от разрыва с Мариной.
Когда Антон после избрания, после всех своих горячих речей и обещаний одумался, его сначала испугала та громада ответственности, которая легла на его плечи. Тем более что и начальник, вызвав его к себе, поставил перед ним задачу: не теряя времени, браться за работу, и «браться сразу, и уж так, чтобы все бурлило и у самого сердце, как у орла, билось».
– Ты не жди дела, ты ищи, сам к нему навстречу иди, тогда оно всегда найдется.
Но дело все-таки пришло само, и очень срочное: в первом отделении избили парня, который залез в полученную товарищем посылку и вытащил пачку папирос. В расправе принимал участие и командир отделения. Пришлось вне всякой очереди и плана собрать совет и обсудить на нем и этот случай, и всю работу командира. В результате совет воспитанников решил снять командира с работы и просить руководство наложить на него взыскание.
На этом же заседании Максим Кузьмич прочел только что полученное письмо от трактористов с целинных земель. Обращаясь «к молодым приборостроителям», они писали о работе подвижных бензоколонок, которые выпускала колония, высказывали свои предложения по улучшению конструкции, а главное, просили побольше выпускать колонок – «чтобы тракторы заправлять не ведром, на глазок да с песочком, а точно, по счетчику». Пришлось обсудить, как ликвидировать прорыв в токарно-механическом цехе, который задержал поставку основной детали для бензоколонок, а потом сочинить ответ «молодым покорителям целины».
А в конце заседания Архипов из пятого отделения неожиданно предложил, чтобы в столовой во время обеда да по воскресеньям духовой оркестр «играл вальсы и разное другое, что умеет». Эта мысль всем понравилась, и начальник обещая обязательно провести это в жизнь и впоследствии провел. Правда, кое с кем пришлось поспорить: кое-кто из сотрудников усомнился – не будет ли это слишком?
«Дома люди и по воскресеньям обедают просто, без всяких вальсов – зачем же нам здесь ресторанные порядки заводить?»
«А почему нам не завести то, чего нет дома? – не соглашался Максим Кузьмич. – Почему не скрасить жизнь ребятам, если этого они сами хотят?»
Так первое и совсем неожиданное заседание совета оказалось важным и интересным, особенно когда речь зашла о дальнейших планах и ребята заговорили о лете, о летних работах и развлечениях. И тогда Анисов, член совета из пятнадцатого, вспомнил, как они во время работы в колхозе прошлым летом купались в тихой и теплой реке, в той самой, в которой, по преданию, утопилась татарская царевна.
– Плохо, что у нас купаться негде! – перебил его другой из первого отделения. – Вот, говорят, на Кавказе есть колония, там ребята реку отвели прямо в зону. Вот мирово!
– А что, – сказал третий, – полкилометра канал прорыть, и мы в свою зону реку можем отвести.
– Председатель! Председатель! Веди собрание! – заметил Антону Максим Кузьмич.
Но Антон даже не слышал слов начальника – он вспомнил вдруг озерко за стеной зоны и ручей, протекающий рядом, который видел из своего «окна в мир», и с сожалением сказал:
– Вот если б это в зоне было!
– Что в зоне? – спросил начальник.
Антон рассказал об озерке и закончил с тем же сожалением:
– Вот если бы в зоне!.. Ребята его очистили бы – вот и бассейн!
– Максим Кузьмич! А нельзя зону расширить? – спросил секретарь совета Зайцев.
– Вам только волю дай! – полушутя и полуворчливо проговорил Максим Кузьмич. – Этак мы звон такой поднимем, хоть святых вон выноси.
– Нет, правда! Заднюю стену разобрать и отодвинуть ее… на сколько там?.. На двести метров. Мы за лето и разобрали бы, и новый забор поставили. Зато в самой зоне бассейн – купаться, нормы по плаванию сдавать.
– Вас тогда оттуда и не вытащишь, – пошутил начальник, а потом, уже серьезнее, добавил: – А зачем это обязательно в зоне нужно? Пусть рядом с зоной. И будете ходить с воспитателем,
– У-у, с воспитателем! – недовольно протянул кто-то.
– Да, с воспитателем! А вы как бы хотели?
Но, видимо, и его задела эта идея.
– Ну, это еще разжевать нужно! – неопределенно сказал он.
Стали «жевать» – пошли на место, осмотрели. Озерко маленькое, очистить его легко, но как в нем менять воду? Решили сделать иначе: рядом – речушка, а у речушки – затончик, заросший камышами и кувшинками и наполовину затянутый тиной. Очистить его, поставить запруду – и вот вам бассейн. Максим Кузьмич, майор Лагутин и начальник хозяйственной части подсчитывают необходимые материалы и средства, а Антон вместе с Зайцевым тоже подсчитывают и составляют планы: сколько работать? как работать? как организовать дело?
Интересно!
Интересно было и еще одно дело, к которому после поездки в Москву Максим Кузьмич начал привлекать совет воспитанников, – прием новичков.
Раньше он производился только в кабинете начальника, где когда-то принимали и самого Антона. А теперь, после первого ознакомления вновь прибывшего с жизнью колонии, его окончательно принимал совет воспитанников, и Антону доставляло большое удовольствие всматриваться в лицо новичка – смущенное, взволнованное или, наоборот, ироническое – и рассказывать ему о принципах, по которым живет коллектив: дружбе и товариществе, честности и откровенности, равенстве и уважении к старшим и друг к другу! И Антон был счастлив видеть, как человек начинал меняться, как постепенно расправлялись плечи, разглаживались хмурые складки на лице и загорался взгляд.
Так было, например, с Иваном Курбатовым. Прибыл он недавно, и тонкое, выразительное лицо Курбатова выражало ту самую безнадежность, с которой и сам Антон в свое время приехал в колонию. Антон положил его в спальне рядом с собой, провел по зоне, поговорил, порасспросил о Москве, о строительстве нового большого стадиона в Лужниках и, узнав, что Курбатов хороший футболист, записал его в команду, а потом поручился за него, когда ребята пошли в город на состязание, – и парень сразу повеселел.
А потом он очень отличился на строительстве бассейна, когда, потный, грязный, стоял на пару с Костанчи, в одних трусиках, по колено в вязком иле и выбрасывал его лопатой на берег.
Так шло лето: нужно было и бассейн поскорее закончить, чтобы успеть покупаться, и строить новое административное здание, и в футбол поиграть, и на своем подсобном хозяйстве поработать, и помочь колхозу в прополке кукурузы. А в кукурузе поймали двух зайчат – новая забава и забота: куда поместить их и чем кормить, кому ухаживать?
А покос! Антон никогда не представлял такой красоты: и луг в цветах, и озеро в лесу, и костер на берегу озера, и запах сена, и дождь, красивый летний дождь – крупные капли шлепаются о голую спину и чувствуешь, как они, разбиваясь на мелкие брызги сбегают по ней теплыми, щекочущими струйками. И неизведанное удовольствие во всем этом, и радость жизни. И отдых в копне сена, когда, кажется, нет ничего более важного, чем смотреть вверх, в небо, и следить как по его голубым просторам плывут облака… И разговор колхозников о ржи, которая «не густа, а колосиста», о каких-то своих делах и «неуладицах»…
– Люди-то не равны: одни имеют совесть, а другие нахальство. Украсть легче, а по мне – лучше сто потов спустить, да свое получить, заработанное.
– Это верно. Чем украсть, а потом сидеть и дрожать, – это верно! – неожиданно для самого себя вмешался Антон.
– Что? Или обжегся? – спросил его старик с узловатыми, сухими руками.
– Обжегся, – признался Антон.
– Ну, счастью не верь, а беды не пугайся, – сказал старик. – Ничего, парень! Ты кто? Ты еще человек молочной спелости. Ты все можешь. Ты главное, суть забирай в голову. Человек сам себе мудрец, сам себе подлец и сам своего счастья кузнец…
Шло лето, и приближался август, а в августе – родительская конференция. Антон не видел маму с Октябрьских праздников и очень соскучился. Соскучилась и она, часто писала ему и сообщала новости: что очень плоха бабушка, что сама она поступила опять на работу, твердо решив разойтись с Яковом Борисовичем. Антон огорчился из-за бабушки и рад был за маму, за ее правильное решение. Он только боялся, что теперь мама не сможет приехать на родительскую конференцию, не отпустят с работы.
33
«Дорогая мама!
С третьего по пятое августа у нас в колонии состоится родительская конференция. Приезжай. Обязательно приезжай, я буду ждать».
Все это было красиво выведено на аккуратном листочке бумаги, разрисованном цветными карандашами, и выглядело как пригласительный билет на торжественное собрание. Нину Павловну приглашение очень растревожило: отпуска ей еще не полагалось. И еще ее беспокоили два обстоятельства: умерла бабушка, и Нине Павловне больно было везти эту грустную весть Антону. И второе: она случайно встретила на улице Марину под руку с молодим человеком, в котором узнала Степу Орлова. У Степы был явно влюбленный вид, а Марина, очень, кстати, нарядная, заметив Нину Павловну, смутилась. Что это значит? И говорить об этом Антону или нет?
Получив отпуск за свой счет, Нина Павловна поехала в колонию.
– Доедем и приедем, – сказала она словами прошлогоднего попутчика своей новой соседке, направляющейся туда же. – Позвоним со станции, нам вышлют машину…
Но теперь не пришлось даже звонить: народа на конференцию съезжалось много, и к каждому поезду колония высылала специальную машину. Комната для приезжающих была, конечно, переполнена, у Никодима Игнатьевича жил писатель, и Нина Павловна вместе со всеми расположилась в только что отстроенном административном здании. Спали на полу, обед готовили прямо на открытом воздухе, но ради сына чего не перетерпишь – больше терпели! К тому же сюда доносились звуки из колонии: сигналы трубы – подъем, песня и игра оркестра. Все это говорило о жизни, которая шла там, за бывшей монастырской стеною.
Перед началом конференции майор Лагутин собрал родителей и рассказал об общей программе этих дней и правилах поведения, – оказывается, бывают родители, которые и здесь могут причинить вред: принести водку, пиво, в обход установленного порядка взять письма для передачи, рассказать ребятам ненужные вещи об их прежних дружках. Потом все пошли к стадиону и остановились возле красной ленты, преградившей вход. А на, стадионе выстроились ребята, и на солнце поблескивали трубы оркестра. Когда была разрезана лента, оркестр заиграл марш и навстречу родителям от каждого отряда вышел воспитанник с букетом цветов, а вверх полетели голуби. Начался парад: выход начальства, рапорт, «под знамя колонии», и под звуки гимна на высокую мачту был поднят флаг.
Нина Павловна, конечно, не удержала слез, когда на трибуну вышел Антон и от имени всей колонии рапортовал родителям об успехах и достижениях. Она даже не знала, почему плакала: ей и радостно было видеть сына на трибуне, и горько – ведь и в школе он мог быть одним из первых. Глупый он, глупый!..
А голос Антона громко разносился по стадиону:
– Дорогие родители! Прошел год после предыдущей конференции, на которой вы оставили нам свой родительский наказ. В своей повседневной жизни мы всегда помнили его и старались выполнять.
После парада родители разбрелись со своими сыновьями по всей зоне и расположились на стадионе, на травке под тенью тополей, на лавочках. Антон повел Нину Павловну в сквер перед спальней третьего отряда, и здесь, в беседке, она распаковала привезенные из дому лакомства. Она с удовольствием смотрела, как Антон ел, как по-хозяйски угощал ее и рассказывал о своей жизни. Как раз перед конференцией он сдал экзамен на слесаря четвертого разряда, а перед испытаниями выполнил пробную работу: узел для настольного сверлильного станка, которые колония изготовляет для школ.
Он смеялся, что Нина Павловна никак не могла понять технических терминов, которыми он щеголял: пиноль, шпиндель, узел. Нина Павловна тоже смеялась и в то же время радовалась: вот из ее Тоника получился молодой специалист. Она долго не могла собраться с силами и сообщать о смерти бабушки и «измене» Марины. О бабушке она наконец сказала, и Антон до слез огорчился. Но вдруг он вскочил, бросился за проходившим мимо парнишкой и подвел его к Нине Павловне.
– Мама! Это – Ваня Курбатов. Новенький. Мой подшефный, – сказал Антон. – К нему никто не приехал. Ну, одним словом, садись, и все! – решительно заявил Антон, обращаясь к товарищу.
Курбатов упорно отказывался, но Нина Павловна принялась угощать его, и мальчик сдался.
Когда Нина Павловна была здесь прошлый раз, осенью, все выглядело иначе. Сейчас вся колония была празднично разукрашена: арки, приветственные плакаты, замысловатые виньетки, выложенные вдоль посыпанных свежим песочком дорожек, герб из цветов и многое, многое другое, – все говорило о большой любви и заботе, с которой была подготовлена встреча с родителями. Но особенное впечатление произвели на нее новшества, которые появились за последнее время: бассейн, вальсы в столовой во время обеда и торжественное проведение «дня рождения» – так на третий день конференции все собравшиеся поздравляли воспитанников, родившихся в августе.
С третьего по пятое августа у нас в колонии состоится родительская конференция. Приезжай. Обязательно приезжай, я буду ждать».
Все это было красиво выведено на аккуратном листочке бумаги, разрисованном цветными карандашами, и выглядело как пригласительный билет на торжественное собрание. Нину Павловну приглашение очень растревожило: отпуска ей еще не полагалось. И еще ее беспокоили два обстоятельства: умерла бабушка, и Нине Павловне больно было везти эту грустную весть Антону. И второе: она случайно встретила на улице Марину под руку с молодим человеком, в котором узнала Степу Орлова. У Степы был явно влюбленный вид, а Марина, очень, кстати, нарядная, заметив Нину Павловну, смутилась. Что это значит? И говорить об этом Антону или нет?
Получив отпуск за свой счет, Нина Павловна поехала в колонию.
– Доедем и приедем, – сказала она словами прошлогоднего попутчика своей новой соседке, направляющейся туда же. – Позвоним со станции, нам вышлют машину…
Но теперь не пришлось даже звонить: народа на конференцию съезжалось много, и к каждому поезду колония высылала специальную машину. Комната для приезжающих была, конечно, переполнена, у Никодима Игнатьевича жил писатель, и Нина Павловна вместе со всеми расположилась в только что отстроенном административном здании. Спали на полу, обед готовили прямо на открытом воздухе, но ради сына чего не перетерпишь – больше терпели! К тому же сюда доносились звуки из колонии: сигналы трубы – подъем, песня и игра оркестра. Все это говорило о жизни, которая шла там, за бывшей монастырской стеною.
Перед началом конференции майор Лагутин собрал родителей и рассказал об общей программе этих дней и правилах поведения, – оказывается, бывают родители, которые и здесь могут причинить вред: принести водку, пиво, в обход установленного порядка взять письма для передачи, рассказать ребятам ненужные вещи об их прежних дружках. Потом все пошли к стадиону и остановились возле красной ленты, преградившей вход. А на, стадионе выстроились ребята, и на солнце поблескивали трубы оркестра. Когда была разрезана лента, оркестр заиграл марш и навстречу родителям от каждого отряда вышел воспитанник с букетом цветов, а вверх полетели голуби. Начался парад: выход начальства, рапорт, «под знамя колонии», и под звуки гимна на высокую мачту был поднят флаг.
Нина Павловна, конечно, не удержала слез, когда на трибуну вышел Антон и от имени всей колонии рапортовал родителям об успехах и достижениях. Она даже не знала, почему плакала: ей и радостно было видеть сына на трибуне, и горько – ведь и в школе он мог быть одним из первых. Глупый он, глупый!..
А голос Антона громко разносился по стадиону:
– Дорогие родители! Прошел год после предыдущей конференции, на которой вы оставили нам свой родительский наказ. В своей повседневной жизни мы всегда помнили его и старались выполнять.
После парада родители разбрелись со своими сыновьями по всей зоне и расположились на стадионе, на травке под тенью тополей, на лавочках. Антон повел Нину Павловну в сквер перед спальней третьего отряда, и здесь, в беседке, она распаковала привезенные из дому лакомства. Она с удовольствием смотрела, как Антон ел, как по-хозяйски угощал ее и рассказывал о своей жизни. Как раз перед конференцией он сдал экзамен на слесаря четвертого разряда, а перед испытаниями выполнил пробную работу: узел для настольного сверлильного станка, которые колония изготовляет для школ.
Он смеялся, что Нина Павловна никак не могла понять технических терминов, которыми он щеголял: пиноль, шпиндель, узел. Нина Павловна тоже смеялась и в то же время радовалась: вот из ее Тоника получился молодой специалист. Она долго не могла собраться с силами и сообщать о смерти бабушки и «измене» Марины. О бабушке она наконец сказала, и Антон до слез огорчился. Но вдруг он вскочил, бросился за проходившим мимо парнишкой и подвел его к Нине Павловне.
– Мама! Это – Ваня Курбатов. Новенький. Мой подшефный, – сказал Антон. – К нему никто не приехал. Ну, одним словом, садись, и все! – решительно заявил Антон, обращаясь к товарищу.
Курбатов упорно отказывался, но Нина Павловна принялась угощать его, и мальчик сдался.
Когда Нина Павловна была здесь прошлый раз, осенью, все выглядело иначе. Сейчас вся колония была празднично разукрашена: арки, приветственные плакаты, замысловатые виньетки, выложенные вдоль посыпанных свежим песочком дорожек, герб из цветов и многое, многое другое, – все говорило о большой любви и заботе, с которой была подготовлена встреча с родителями. Но особенное впечатление произвели на нее новшества, которые появились за последнее время: бассейн, вальсы в столовой во время обеда и торжественное проведение «дня рождения» – так на третий день конференции все собравшиеся поздравляли воспитанников, родившихся в августе.