Страница:
Друзья мои! Граждане и люди! Особенно вы – дети, молодежь! Мне стыдно за свое прошлое, и мне хоть немного хочется облегчить свою грешную душу и оттереть ту грязь, которой вымазался, кувыркаясь в преступном болоте. Если раньше я мечтал украсть миллион, то теперь мечтаю о еще большем – стать человеком. И я им буду. И пусть моя несостоятельная, погибшая жизнь будет уроком, показывающим всю мерзость так называемой «воровской идеи». Пусть подумают об этом, кто еще корчит из себя убежденных уродов! И пусть подумают об этом, кого влечет еще «жиганщина», кто смотрит на воров как на героев. Оглянитесь и одумайтесь! Будьте такими, какими родила вас мать, будьте здоровыми людьми нашего общества и строителями коммунизма, идите в рядах со всеми вместе».
Вот оно! То саморазоблачение, то саморазвенчание вора, о котором говорил Кирилл Петрович, – вот оно!
– Никодим Игнатьевич! Дорогой! Так это же замечательно! Но как добиться, чтобы Мишка Шевчук прочитал эту исповедь, как сделать?
На другой же день Шанский рассказывает о записках Зебы Кириллу Петровичу, и они вместе находят форму: Никодиму Игнатьевичу потребовалось что-то отнести из мастерской на дом, и он просит об этом Мишку. Дома ждет самовар и разговоры, и в разговорах Никодим Игнатьевич достает тетрадь в белом переплете и дает Мишке. Мишка сначала отказывается, кидает подозрительные, недобрые взгляды, потом начинает читать, и чем дальше, тем внимательнее и напряженнее.
А Шанский из-за газетного листа следил за игрой чувств на нервном, подвижном Мишкином лице. Вот появился интерес, почти восхищение – это Мишка читает о похождениях Ивана Зебы. Вот у него дрогнули брови: это он дошел до разговора на больничной койке:
«– Ты Зебу помнишь?
– Нет, не помню…»
А вот он явно волнуется – придет к Зебе кто-нибудь или не придет, и вот мелькнула радость – вошла сестра. Мишка поверил, кажется, даже поверил в майора Карпова и капитана Голубкова. Но вот наступил какой-то момент, и игра чувств на его лице прекратилась, оно охладело, застыло, и в конце концов на нем появилось выражение отчужденности.
– Вранье! – решил Мишка, небрежно отодвинув тетрадку.
– Почему вранье? – не выдержав, спросил Шанский.
– Взываю да призываю. Агитирует! – с тем же пренебрежением ответил Мишка. – В трюм загнали и заставили написать. Там все напишешь, если душка маловато. И думает – тут уши развесили.
26
27
28
29
Вот оно! То саморазоблачение, то саморазвенчание вора, о котором говорил Кирилл Петрович, – вот оно!
– Никодим Игнатьевич! Дорогой! Так это же замечательно! Но как добиться, чтобы Мишка Шевчук прочитал эту исповедь, как сделать?
На другой же день Шанский рассказывает о записках Зебы Кириллу Петровичу, и они вместе находят форму: Никодиму Игнатьевичу потребовалось что-то отнести из мастерской на дом, и он просит об этом Мишку. Дома ждет самовар и разговоры, и в разговорах Никодим Игнатьевич достает тетрадь в белом переплете и дает Мишке. Мишка сначала отказывается, кидает подозрительные, недобрые взгляды, потом начинает читать, и чем дальше, тем внимательнее и напряженнее.
А Шанский из-за газетного листа следил за игрой чувств на нервном, подвижном Мишкином лице. Вот появился интерес, почти восхищение – это Мишка читает о похождениях Ивана Зебы. Вот у него дрогнули брови: это он дошел до разговора на больничной койке:
«– Ты Зебу помнишь?
– Нет, не помню…»
А вот он явно волнуется – придет к Зебе кто-нибудь или не придет, и вот мелькнула радость – вошла сестра. Мишка поверил, кажется, даже поверил в майора Карпова и капитана Голубкова. Но вот наступил какой-то момент, и игра чувств на его лице прекратилась, оно охладело, застыло, и в конце концов на нем появилось выражение отчужденности.
– Вранье! – решил Мишка, небрежно отодвинув тетрадку.
– Почему вранье? – не выдержав, спросил Шанский.
– Взываю да призываю. Агитирует! – с тем же пренебрежением ответил Мишка. – В трюм загнали и заставили написать. Там все напишешь, если душка маловато. И думает – тут уши развесили.
26
Разбираясь в настроениях девятого отделения, Кирилл Петрович не мог подавить в себе тревожного ощущения. Правда, по сути у него ничего не произошло, никаких особых катастроф и аварий, и после вмешательства начальника положение даже заметно улучшилось. Но в том и была задача: не допускать ни аварий, ни катастроф; в том и заключалось искусство работы в колонии – предчувствовать и снимать назревающие противоречия и конфликты. А положа руку на сердце, капитан Шукайло начинал понимать, что он в свое время чего-то недосмотрел и где-то недоглядел, а с чем-то, может быть, я примирился.
В прошлом году у него командиром отделения был Леша Дзюба, немного горячий, но именно своей горячностью державший отделение, как он любил говорить, «в струнке». Он кончил школу с золотой медалью, и вскоре после этого его освободили. Командиром вместо него стал Костанчи. Летом под его руководством отделение хорошо поработало на колхозных полях, на уборке, на молотьбе, как-то сплотилось и окрепло. Костанчи с большим рвением боролся за честь отделения и в повседневной жизни. Немного суховатый, жестковатый и замкнутый, он любил порядок, дрался за каждый балл и вообще показал себя заинтересованным, энергичным командиром. А с осени что-то разладилось – и новое пополнение пришло, из прежних ребят вдруг кое-кто разболтался, и сам командир «дал трещину». Это было особенно неприятно. Давнишний воспитанник колонии, Костанчи не легко «дался» Кириллу Петровичу. При приеме он отказывался «подниматься в зону», долго не хотел входить в актив, и с ним много пришлось поработать. Шукайло считал, что именно благодаря его стараниям Костанчи переменился, начал активно выступать на собраниях, на линейках, подружился с хорошими ребятами, и Кирилл Петрович счел возможным назначить Костанчи командиром отделения. А потом вдруг… нельзя, впрочем, сказать, что все получилось «вдруг»: Кирилл Петрович замечал за ним то одно, то другое, но надеялся его выправить и удержать – он считал, что перед ним глыба, которую нужно обтесывать и обтесывать, но из которой что-то все-таки может выйти. Поэтому и после вмешательства начальника Кириллу Петровичу хотелось оставить его командиром.
– А я не настаиваю на том, чтобы его снимать, – сказал тогда Максим Кузьмич. – Но с ним нужно поработать и показать, что он – не все. А главное – актив! Командир без актива – ничто! Больше того, это – опасность!
То, что вскрыто было на общем собрании отделения, подтвердило эту опасность, и Кирилл Петрович сам предложил тогда заменить командира отделения. Но вот прошло время, и на глазах у него Костанчи стал вянуть и из энергичного, уверенного в себе парня превратился в задумчивого любителя уединения. В чем дело? Кирилл Петрович пробовал с ним говорить – отмалчивается, пробовал давать поручения – выполняет, а сам отводит глаза. Обратили внимание на поведение Костанчи и ребята, даже говорили на собрании, но разве все можно решить на собрании? Кирилл Петрович посоветовался с Антоном и Дунаевым и просил их побеседовать с Костанчи по-товарищески: узнать, в чем дело. Они беседовали с ним, выпытывали и ничего не выпытали – Костанчи знал цену разговорам.
В эти дни еще одна сложность возникла у Кирилла Петровича: он получил письмо от матери Елкина. Даже привычное, прошедшее через войну сердце капитана Шукайло до физической боли сжалось от присланного, очевидно, со смертного одра письма. Оно написано было явно коснеющей рукой, разными карандашами.
«Уважаемый Кирилл Петрович!
Мне очень тяжело писать. Пишу лежа, три раза в сутки приходит медицинская сестра и вводит мне усиленные дозы морфия, я все время под наркозом, иначе нестерпимые боли и полный упадок сил. Голова у меня как в тумане, путаются мысли, но мне так хочется высказать Вам всю мою боль о моем Илюше.
Эта боль не пропадает ни днем, ни ночью. Как все это могло получиться? Неужели он не войдет снова в нашу общую, советскую семью?»
До сих пор в письме был простой карандаш. Здесь, вероятно, начались боли, пришла сестра, сделала укол, к только тогда женщина, набравшись сил, снова взяла в руки карандаш, но уже другой – чернильный.
«Илюшу я больше не увижу, так как долго на морфии не протяну. Кирилл Петрович! Родной! Помогите коему сыну стать человеком – огромная к Вам моя просьба матери. Я Вас очень прошу, Кирилл Петрович, дайте умереть спокойно, будьте ему и за отца и за мать, я ведь из писем Ваших вижу, что работа с такими детьми – Ваша жизнь и Вы не меньше матери болеете за каждого. Попробуйте пожалеть его немного за меня – может, это подействует. Он когда-то был ласковым».
Опять перерыв – карандаш тот же, но почерк совсем другой, буквы покосились и поехали в разные стороны.
«Простите, Кирилл Петрович, что я отняла у Вас время своим письмом, но ведь оно последнее. Желаю успехов в Вашей большой и благородной работе».
А события шли и развивались, и ощущение напряженности, начиная с майора Лагутина, распространялось по всей колонии. Приехал начальник, и майор доложил ему обстановку.
– На Шевчука нужно брать наряд в режимную колонию, – сказал он решительно. – Вы меня простите, Максим Кузьмич, но больше терпеть нельзя. Это просто становится опасным. Иначе это скажется на всем коллективе: полная безнаказанность.
– А остальные? – спросил начальник. – Другие связи выявлены?
– Пока только предположение! Елкин, Венцель…
– А Камолов?
– Камолов продолжает отмалчиваться! «я сам», «я так», «так просто», «побаловаться».
– А не считаете вы, что этот потяжелее Шевчука будет, хоть и тихий? – заметил начальник.
– Дремучая душа, это верно, – согласился майор.
– А если так, о каком же наряде тогда говорить!.. Наоборот! Освободите Камолова и продолжайте выяснять границы группы и ее связи. Главное – связи! А наряд нам всегда дадут.
Вечером было партийное собрание – доклад о поездке начальника в Москву. С этим можно было бы и подождать, но обстановка не давала отсрочки. И доклад от этого получился боевой и напряженный: на совещании в Москве говорилось про новые решения ЦК о работе детских колоний, о воспитании актива, о том, чтобы лучше звать ребят, чтобы поддерживать все сознательное и благородное. Решения ЦК перекликались и переплетались с тем, что назревало в колонии, с недостатками, о которых и говорили на собрании.
– Мы слабо наступаем, мало у нас боевитости, большевистской непримиримости.
– Мало знаем ребят, плохо изучаем, формально изучаем. Прибыл парень, воспитатель повозился с ним день-два, и готово: думает, узнал.
– И работаем формально, плохо работаем, а где недорабатываем, там они прорываются.
– И либеральничаем. Майор Лагутин правильно говорит. Где здесь майор Лагутин?..
Но майора Лагутина не было. Перед самым собранием ему доложили, что в восьмом отделении заметили какую-то записку, куда она делась потом – неизвестно. И майор Лагутин выяснял это с одним, с другим, с третьим, собирая крохи истины, прослеживая путь таинственной записки, которую срочно нужно было найти: кто принес, откуда принес, когда, кому передал, кто читал и куда она пропала? А главное – что в ней было? В колонии основа основ – это честность, честность и искренность, все должно быть на виду, а если пошли тайны, значит, возникла какая-то подпольная жизнь, которую нужно пресечь. И майор тратит час, два, три, пока не прослеживает все извивы пути, который проделала запретная бумажка, и наконец в пятнадцатом отделении он узнает: ее опустили под пол, в щелку между половицами. А время позднее, ребята в спальнях, впереди – ночь, и что они могут придумать за ночь – неизвестно. Назначается специальный надзиратель со специальным заданием: сидеть всю ночь в спальне пятнадцатого отделения. Утром, когда ребята ушли на работу, в спальне были подняты половицы и обнаружено то самое Мишкино письмо, которое он пустил по отделениям.
Как ни тайно старался майор Лагутин проводить свои действия, Мишка Шевчук понял: кольцо сужается. Значит, пора, значит, нужно срочно действовать. Следовательно, нужно всем собраться и решить: что предпринять и когда начинать. И вот снова Сенька Венцель передает тайную команду: собраться нынче в пять часов в клубе, на сцене – Илья Елкин будет показывать якобы новую пляску.
Вот тут и прорвалось все, что назревало в последнее время у Костанчи. Теперь ему самому было непонятно, как он мог поддаться Мишкиным речам и согласиться быть участником его группы. За кем он пошел? Мишка! Что значит Мишка? А он еще начинает командовать да грозить. И что из этого выйдет хорошего? Разве что-нибудь может выйти? Он знал ребят, их настроения… Да и Кирилл Петрович!.. Даже стыдно! При всех обидах он все-таки очень уважал Кирилла Петровича.
Но, войдя в группу, Костанчи уже не мог отказаться – этим он сразу ставил самого себя под удар по всем законам воровского подполья. Надежда у него была только на то, что у Мишки ничего не получится: поговорят, поиграют, позабавятся и на том кончат. Но Камолов с его «пиками» сразу обострил и ухудшил дело.
Поэтому, когда Сенька сказал ему о сходке, Костанчи понял: нужно решать. Значит, Мишка идет по крупной! Нужно решать!
И Костанчи решил: он пошел к Кириллу Петровичу и рассказал о заговоре, о заготовленных «пиках», о планах Мишки разделаться с «буграми», вроде Славы, Антона и Кости Ермолина.
– А как же ты сам ввязался в эту историю? – укоризненно покачал головой Кирилл Петрович. – Я было поверил в тебя, а ты…
– Я знаю… – не глядя на него, проговорил Костанчи, – я не оправдал вашего доверия, знаю…
– Ведь ты очень хорошо было стал себя вести…
– Хорошо себя вести еще не значит перевоспитаться, – не поднимая глаз, проговорил Костанчи.
Кирилл Петрович посмотрел на него, задумался: правильную мысль обронил сейчас этот много передумавший, видно, парень. Человек работает хорошо, ведет себя хорошо, а в душе у него может быть что-то свое, совсем другое. Вот Костанчи был командиром, шумел, гремел, спорил за баллы, боролся за честь отделения, а за что же он боролся на самом деле? А на самом деле у него были свои цели и планы. А какие планы и цели у него сейчас? Что он – в принципе против Мишкиных планов или не верит в возможность их осуществления? Да и реальны ли вообще его планы? Химеры! Может быть, он понял это и просто испугался?
А Костанчи почувствовал ту тень недоверия, которая была в размышлениях воспитателя, и добавил:
– Делать я старался все как нужно, а душа моя оставалась воровской в смысле господства.
– Оставалась или осталась?
– Оставалась. Нет, Кирилл Петрович! – Теперь Костанчи посмотрел прямо в глаза воспитателю. – Пусть я понесу наказание – все равно! Но я хочу доказать, что я не тряпка, а человек и твердо ступил на честный путь и больше не сверну с него. Никогда не сверну!
И Кирилл Петрович понял: правда силу родит, не свернет.
– Тогда нужно действовать! – решил он, – Пойдем к майору.
В прошлом году у него командиром отделения был Леша Дзюба, немного горячий, но именно своей горячностью державший отделение, как он любил говорить, «в струнке». Он кончил школу с золотой медалью, и вскоре после этого его освободили. Командиром вместо него стал Костанчи. Летом под его руководством отделение хорошо поработало на колхозных полях, на уборке, на молотьбе, как-то сплотилось и окрепло. Костанчи с большим рвением боролся за честь отделения и в повседневной жизни. Немного суховатый, жестковатый и замкнутый, он любил порядок, дрался за каждый балл и вообще показал себя заинтересованным, энергичным командиром. А с осени что-то разладилось – и новое пополнение пришло, из прежних ребят вдруг кое-кто разболтался, и сам командир «дал трещину». Это было особенно неприятно. Давнишний воспитанник колонии, Костанчи не легко «дался» Кириллу Петровичу. При приеме он отказывался «подниматься в зону», долго не хотел входить в актив, и с ним много пришлось поработать. Шукайло считал, что именно благодаря его стараниям Костанчи переменился, начал активно выступать на собраниях, на линейках, подружился с хорошими ребятами, и Кирилл Петрович счел возможным назначить Костанчи командиром отделения. А потом вдруг… нельзя, впрочем, сказать, что все получилось «вдруг»: Кирилл Петрович замечал за ним то одно, то другое, но надеялся его выправить и удержать – он считал, что перед ним глыба, которую нужно обтесывать и обтесывать, но из которой что-то все-таки может выйти. Поэтому и после вмешательства начальника Кириллу Петровичу хотелось оставить его командиром.
– А я не настаиваю на том, чтобы его снимать, – сказал тогда Максим Кузьмич. – Но с ним нужно поработать и показать, что он – не все. А главное – актив! Командир без актива – ничто! Больше того, это – опасность!
То, что вскрыто было на общем собрании отделения, подтвердило эту опасность, и Кирилл Петрович сам предложил тогда заменить командира отделения. Но вот прошло время, и на глазах у него Костанчи стал вянуть и из энергичного, уверенного в себе парня превратился в задумчивого любителя уединения. В чем дело? Кирилл Петрович пробовал с ним говорить – отмалчивается, пробовал давать поручения – выполняет, а сам отводит глаза. Обратили внимание на поведение Костанчи и ребята, даже говорили на собрании, но разве все можно решить на собрании? Кирилл Петрович посоветовался с Антоном и Дунаевым и просил их побеседовать с Костанчи по-товарищески: узнать, в чем дело. Они беседовали с ним, выпытывали и ничего не выпытали – Костанчи знал цену разговорам.
В эти дни еще одна сложность возникла у Кирилла Петровича: он получил письмо от матери Елкина. Даже привычное, прошедшее через войну сердце капитана Шукайло до физической боли сжалось от присланного, очевидно, со смертного одра письма. Оно написано было явно коснеющей рукой, разными карандашами.
«Уважаемый Кирилл Петрович!
Мне очень тяжело писать. Пишу лежа, три раза в сутки приходит медицинская сестра и вводит мне усиленные дозы морфия, я все время под наркозом, иначе нестерпимые боли и полный упадок сил. Голова у меня как в тумане, путаются мысли, но мне так хочется высказать Вам всю мою боль о моем Илюше.
Эта боль не пропадает ни днем, ни ночью. Как все это могло получиться? Неужели он не войдет снова в нашу общую, советскую семью?»
До сих пор в письме был простой карандаш. Здесь, вероятно, начались боли, пришла сестра, сделала укол, к только тогда женщина, набравшись сил, снова взяла в руки карандаш, но уже другой – чернильный.
«Илюшу я больше не увижу, так как долго на морфии не протяну. Кирилл Петрович! Родной! Помогите коему сыну стать человеком – огромная к Вам моя просьба матери. Я Вас очень прошу, Кирилл Петрович, дайте умереть спокойно, будьте ему и за отца и за мать, я ведь из писем Ваших вижу, что работа с такими детьми – Ваша жизнь и Вы не меньше матери болеете за каждого. Попробуйте пожалеть его немного за меня – может, это подействует. Он когда-то был ласковым».
Опять перерыв – карандаш тот же, но почерк совсем другой, буквы покосились и поехали в разные стороны.
«Простите, Кирилл Петрович, что я отняла у Вас время своим письмом, но ведь оно последнее. Желаю успехов в Вашей большой и благородной работе».
А события шли и развивались, и ощущение напряженности, начиная с майора Лагутина, распространялось по всей колонии. Приехал начальник, и майор доложил ему обстановку.
– На Шевчука нужно брать наряд в режимную колонию, – сказал он решительно. – Вы меня простите, Максим Кузьмич, но больше терпеть нельзя. Это просто становится опасным. Иначе это скажется на всем коллективе: полная безнаказанность.
– А остальные? – спросил начальник. – Другие связи выявлены?
– Пока только предположение! Елкин, Венцель…
– А Камолов?
– Камолов продолжает отмалчиваться! «я сам», «я так», «так просто», «побаловаться».
– А не считаете вы, что этот потяжелее Шевчука будет, хоть и тихий? – заметил начальник.
– Дремучая душа, это верно, – согласился майор.
– А если так, о каком же наряде тогда говорить!.. Наоборот! Освободите Камолова и продолжайте выяснять границы группы и ее связи. Главное – связи! А наряд нам всегда дадут.
Вечером было партийное собрание – доклад о поездке начальника в Москву. С этим можно было бы и подождать, но обстановка не давала отсрочки. И доклад от этого получился боевой и напряженный: на совещании в Москве говорилось про новые решения ЦК о работе детских колоний, о воспитании актива, о том, чтобы лучше звать ребят, чтобы поддерживать все сознательное и благородное. Решения ЦК перекликались и переплетались с тем, что назревало в колонии, с недостатками, о которых и говорили на собрании.
– Мы слабо наступаем, мало у нас боевитости, большевистской непримиримости.
– Мало знаем ребят, плохо изучаем, формально изучаем. Прибыл парень, воспитатель повозился с ним день-два, и готово: думает, узнал.
– И работаем формально, плохо работаем, а где недорабатываем, там они прорываются.
– И либеральничаем. Майор Лагутин правильно говорит. Где здесь майор Лагутин?..
Но майора Лагутина не было. Перед самым собранием ему доложили, что в восьмом отделении заметили какую-то записку, куда она делась потом – неизвестно. И майор Лагутин выяснял это с одним, с другим, с третьим, собирая крохи истины, прослеживая путь таинственной записки, которую срочно нужно было найти: кто принес, откуда принес, когда, кому передал, кто читал и куда она пропала? А главное – что в ней было? В колонии основа основ – это честность, честность и искренность, все должно быть на виду, а если пошли тайны, значит, возникла какая-то подпольная жизнь, которую нужно пресечь. И майор тратит час, два, три, пока не прослеживает все извивы пути, который проделала запретная бумажка, и наконец в пятнадцатом отделении он узнает: ее опустили под пол, в щелку между половицами. А время позднее, ребята в спальнях, впереди – ночь, и что они могут придумать за ночь – неизвестно. Назначается специальный надзиратель со специальным заданием: сидеть всю ночь в спальне пятнадцатого отделения. Утром, когда ребята ушли на работу, в спальне были подняты половицы и обнаружено то самое Мишкино письмо, которое он пустил по отделениям.
Как ни тайно старался майор Лагутин проводить свои действия, Мишка Шевчук понял: кольцо сужается. Значит, пора, значит, нужно срочно действовать. Следовательно, нужно всем собраться и решить: что предпринять и когда начинать. И вот снова Сенька Венцель передает тайную команду: собраться нынче в пять часов в клубе, на сцене – Илья Елкин будет показывать якобы новую пляску.
Вот тут и прорвалось все, что назревало в последнее время у Костанчи. Теперь ему самому было непонятно, как он мог поддаться Мишкиным речам и согласиться быть участником его группы. За кем он пошел? Мишка! Что значит Мишка? А он еще начинает командовать да грозить. И что из этого выйдет хорошего? Разве что-нибудь может выйти? Он знал ребят, их настроения… Да и Кирилл Петрович!.. Даже стыдно! При всех обидах он все-таки очень уважал Кирилла Петровича.
Но, войдя в группу, Костанчи уже не мог отказаться – этим он сразу ставил самого себя под удар по всем законам воровского подполья. Надежда у него была только на то, что у Мишки ничего не получится: поговорят, поиграют, позабавятся и на том кончат. Но Камолов с его «пиками» сразу обострил и ухудшил дело.
Поэтому, когда Сенька сказал ему о сходке, Костанчи понял: нужно решать. Значит, Мишка идет по крупной! Нужно решать!
И Костанчи решил: он пошел к Кириллу Петровичу и рассказал о заговоре, о заготовленных «пиках», о планах Мишки разделаться с «буграми», вроде Славы, Антона и Кости Ермолина.
– А как же ты сам ввязался в эту историю? – укоризненно покачал головой Кирилл Петрович. – Я было поверил в тебя, а ты…
– Я знаю… – не глядя на него, проговорил Костанчи, – я не оправдал вашего доверия, знаю…
– Ведь ты очень хорошо было стал себя вести…
– Хорошо себя вести еще не значит перевоспитаться, – не поднимая глаз, проговорил Костанчи.
Кирилл Петрович посмотрел на него, задумался: правильную мысль обронил сейчас этот много передумавший, видно, парень. Человек работает хорошо, ведет себя хорошо, а в душе у него может быть что-то свое, совсем другое. Вот Костанчи был командиром, шумел, гремел, спорил за баллы, боролся за честь отделения, а за что же он боролся на самом деле? А на самом деле у него были свои цели и планы. А какие планы и цели у него сейчас? Что он – в принципе против Мишкиных планов или не верит в возможность их осуществления? Да и реальны ли вообще его планы? Химеры! Может быть, он понял это и просто испугался?
А Костанчи почувствовал ту тень недоверия, которая была в размышлениях воспитателя, и добавил:
– Делать я старался все как нужно, а душа моя оставалась воровской в смысле господства.
– Оставалась или осталась?
– Оставалась. Нет, Кирилл Петрович! – Теперь Костанчи посмотрел прямо в глаза воспитателю. – Пусть я понесу наказание – все равно! Но я хочу доказать, что я не тряпка, а человек и твердо ступил на честный путь и больше не сверну с него. Никогда не сверну!
И Кирилл Петрович понял: правда силу родит, не свернет.
– Тогда нужно действовать! – решил он, – Пойдем к майору.
27
Майор Лагутин снова остался один. Максим Кузьмич, едва вернувшись из Москвы, был вызван в райком партии и получил там срочное задание выехать в колхоз, к которому он был прикреплен как член бюро райкома.
Выслушав доклад Кирилла Петровича, он тихо, как бы сквозь зубы, процедил:
– Доигрались! – И тут же еще раз повторил уже громко: – Доигрались! Сидим на бочке с порохом и делаем умное лицо. Как маленькие!.. В демократию игру затеяли! И забываем, что с огнем шутки плохие: могут возникнуть неуправляемые процессы – и тогда что?.. Ведь я говорил: на Шевчука нужно оформлять наряд в режимную. Говорил! Так нет! А теперь сам уехал, а тут… Впрочем, это, может быть, лучше. Зовите Костанчи.
Лагутин подробно и обстоятельно обо всем расспросил Костанчи.
– В пять, говоришь, начнут сходку? – сказал он, взглянув на часы.
Стрелки показывали двадцать три минуты четвертого.
– Товарищ майор! – проговорил Костанчи, чувствуя, что наступает решающая минута. – Вы разрешите мне. Я подберу ребят, и мы… мы их всех скрутим.
– Что? – майор поднял на него непонимающие глава. – Самосуд хотите? Ни шагу! Слышишь! Самовольно – ни шагу! Скрутить их мы и без вас сумеем. Впрочем, ты… Тебе, пожалуй, нужно пойти к ним. Чтобы они не догадались.
– Нет, товарищ майор! Я к ним не пойду!
– А не боишься? – спросил Кирилл Петрович. – Они догадаются.
– Я ничего не боюсь! – твердо сказал Костанчи.
– Но они могут что-то понять и разойтись, – возразил Лагутин.
– Не знаю, товарищ майор! – так же твердо ответил Костанчи. – Но я… я не выдержу. Я с ними подерусь! Хуже будет!
Майор Лагутин разработал подробный план операции.
Всем воспитателям было дано указание: неотлучно оставаться на местах и занять ребят, следить за тем, кто будет выходить из помещения. Ликвидация группы возлагалась на четырех надзирателей во главе со старшим – Харитоном Петровичем.
Мишка Шевчук пришел в клуб раньше всех и посмотрел, что там делается. Наверху было тихо: методический кабинет закрыт, комната для кружковых занятий – тоже. Библиотека работала, но народу там было мало. Зато внизу крякала большая труба и подсвистывал кларнет – занимался духовой оркестр, а в фойе, приспособленном под физкультурный зал, ребята упражнялись на перекладине, Все было спокойно.
Вскоре подошел Елкин и почти вслед за ним – Камолов. Немного потолкавшись в фойе, они прошли на сцену. Здесь им никто не мешал, но разговор они вели вполголоса.
– Давайте «репетировать», а то подумают… Камолов взял баян, а Елкин стал выделывать какие-то коленца. Появился Сенька Венцель и неопределенно сказал, что все в порядке: скоро все соберутся. И действительно, через некоторое время подошли еще трое воспитанников.
Мишка заметил, что умолкла труба в комнате духового оркестра и ребята, занимавшиеся физкультурой в фойе, ушли.
В клубе стало тихо. Хорошо это или плохо?
– А ну выйди. Глянь, – сказал Шевчук Сеньке Венцелю.
Заговорщики напряженно прислушивались к каждому звуку.
– Вот Костанчи что-то нет.
Сенька долго не являлся, а потом прямо от двери закричал:
– Идут! Крючки идут! Крючки!
– Кипеж! – раздался вдруг истошный выкрик Мишки Шевчука, и в тот же миг, без всяких команд и приказов, ребята бросились к дверям, закрыли их на все запоры, начали придвигать диваны и кресла. Когда надзиратели подошли к дверям зала – обе они оказались закрытыми.
– А есть там кто? Может, зря? – усомнился кто-то из надзирателей.
– А при выполнении приказа рассуждать не положено, – строго сказал дядя Харитон. – «Зря»… Раз приказано, значит, не зря! Эй! Кто там? Открывай!
– А чего вам? – ответил из-за двери голос Мишки Шевчука.
– Я вот тебе дам «чего»! Говорят, откройте, значит, откройте! Мы что вам – докладывать будем?
– А пошли вы…
Дальше последовала ругань, которая вывела из себя дядю Харитона.
– Ах вы безобразники! Мы вот вас!..
– А ты, Вика-Чечевика, иди лучше в шашки играть,
– У… нет на вас пожара! – проворчал дядя Харитон и оглянулся вокруг, не зная, что предпринять. – А ну к майору! Бегом! – приказал он одному из надзирателей, а сам принялся урезонивать засевших в клубе ребят. Он старался говорить насколько можно строже, а те на строгость отвечали наглостью и этим распаляли его еще больше.
– Что вам надо? – кричал он, изо всех сил дергая дверь.
– Хозяина надо!
– Нету хозяина. Уехал.
– А с вами мы дело иметь не желаем! – И следом неслась новая ругань.
На все уговоры подошедшего майора Лагутина Шевчук отвечал тем же самым:
– Без хозяина разговаривать ни с кем не желаем!
– Ах, не желаете? Ну хорошо! Взломать дверь!
Выслушав доклад Кирилла Петровича, он тихо, как бы сквозь зубы, процедил:
– Доигрались! – И тут же еще раз повторил уже громко: – Доигрались! Сидим на бочке с порохом и делаем умное лицо. Как маленькие!.. В демократию игру затеяли! И забываем, что с огнем шутки плохие: могут возникнуть неуправляемые процессы – и тогда что?.. Ведь я говорил: на Шевчука нужно оформлять наряд в режимную. Говорил! Так нет! А теперь сам уехал, а тут… Впрочем, это, может быть, лучше. Зовите Костанчи.
Лагутин подробно и обстоятельно обо всем расспросил Костанчи.
– В пять, говоришь, начнут сходку? – сказал он, взглянув на часы.
Стрелки показывали двадцать три минуты четвертого.
– Товарищ майор! – проговорил Костанчи, чувствуя, что наступает решающая минута. – Вы разрешите мне. Я подберу ребят, и мы… мы их всех скрутим.
– Что? – майор поднял на него непонимающие глава. – Самосуд хотите? Ни шагу! Слышишь! Самовольно – ни шагу! Скрутить их мы и без вас сумеем. Впрочем, ты… Тебе, пожалуй, нужно пойти к ним. Чтобы они не догадались.
– Нет, товарищ майор! Я к ним не пойду!
– А не боишься? – спросил Кирилл Петрович. – Они догадаются.
– Я ничего не боюсь! – твердо сказал Костанчи.
– Но они могут что-то понять и разойтись, – возразил Лагутин.
– Не знаю, товарищ майор! – так же твердо ответил Костанчи. – Но я… я не выдержу. Я с ними подерусь! Хуже будет!
Майор Лагутин разработал подробный план операции.
Всем воспитателям было дано указание: неотлучно оставаться на местах и занять ребят, следить за тем, кто будет выходить из помещения. Ликвидация группы возлагалась на четырех надзирателей во главе со старшим – Харитоном Петровичем.
Мишка Шевчук пришел в клуб раньше всех и посмотрел, что там делается. Наверху было тихо: методический кабинет закрыт, комната для кружковых занятий – тоже. Библиотека работала, но народу там было мало. Зато внизу крякала большая труба и подсвистывал кларнет – занимался духовой оркестр, а в фойе, приспособленном под физкультурный зал, ребята упражнялись на перекладине, Все было спокойно.
Вскоре подошел Елкин и почти вслед за ним – Камолов. Немного потолкавшись в фойе, они прошли на сцену. Здесь им никто не мешал, но разговор они вели вполголоса.
– Давайте «репетировать», а то подумают… Камолов взял баян, а Елкин стал выделывать какие-то коленца. Появился Сенька Венцель и неопределенно сказал, что все в порядке: скоро все соберутся. И действительно, через некоторое время подошли еще трое воспитанников.
Мишка заметил, что умолкла труба в комнате духового оркестра и ребята, занимавшиеся физкультурой в фойе, ушли.
В клубе стало тихо. Хорошо это или плохо?
– А ну выйди. Глянь, – сказал Шевчук Сеньке Венцелю.
Заговорщики напряженно прислушивались к каждому звуку.
– Вот Костанчи что-то нет.
Сенька долго не являлся, а потом прямо от двери закричал:
– Идут! Крючки идут! Крючки!
– Кипеж! – раздался вдруг истошный выкрик Мишки Шевчука, и в тот же миг, без всяких команд и приказов, ребята бросились к дверям, закрыли их на все запоры, начали придвигать диваны и кресла. Когда надзиратели подошли к дверям зала – обе они оказались закрытыми.
– А есть там кто? Может, зря? – усомнился кто-то из надзирателей.
– А при выполнении приказа рассуждать не положено, – строго сказал дядя Харитон. – «Зря»… Раз приказано, значит, не зря! Эй! Кто там? Открывай!
– А чего вам? – ответил из-за двери голос Мишки Шевчука.
– Я вот тебе дам «чего»! Говорят, откройте, значит, откройте! Мы что вам – докладывать будем?
– А пошли вы…
Дальше последовала ругань, которая вывела из себя дядю Харитона.
– Ах вы безобразники! Мы вот вас!..
– А ты, Вика-Чечевика, иди лучше в шашки играть,
– У… нет на вас пожара! – проворчал дядя Харитон и оглянулся вокруг, не зная, что предпринять. – А ну к майору! Бегом! – приказал он одному из надзирателей, а сам принялся урезонивать засевших в клубе ребят. Он старался говорить насколько можно строже, а те на строгость отвечали наглостью и этим распаляли его еще больше.
– Что вам надо? – кричал он, изо всех сил дергая дверь.
– Хозяина надо!
– Нету хозяина. Уехал.
– А с вами мы дело иметь не желаем! – И следом неслась новая ругань.
На все уговоры подошедшего майора Лагутина Шевчук отвечал тем же самым:
– Без хозяина разговаривать ни с кем не желаем!
– Ах, не желаете? Ну хорошо! Взломать дверь!
28
Антон был горд, когда несколько дней назад его вместе со Славой Дунаевым Кирилл Петрович попросил поговорить с Костанчи. Тот все последнее время был очень задумчив, держался обособленно и совсем не походил на грубоватого, но твердого и решительного парня, которого Антон узнал по приезде в колонию. Но оказалось, что при всей своей задумчивости Костанчи остался твердым – он ничего не рассказывал о себе ребятам.
И вдруг сегодня он отозвал в сторону Антона и Славу Дунаева и рассказал о «сходке», которая намечалась на сцене клуба. Явно нарушив приказ майора, он считал себя правым. Ему казалось, что с «бандюгами» (как называл он Мишку и всю его компанию) должны расправиться сами ребята и именно он, Костанчи, должен выступить против них открыто, с глазу на глаз. И расправу эту он представлял вовсе не как самосуд, а тоже как открытую и прямую борьбу – «скрутить и доставить» на вахту.
Ему казалось, что приказ майора – сидеть в отделении и молчать – превращал его в простого предателя. С такой ролью Костанчи не мог примириться. Он предлагал собрать боевую дружину и, нагрянув в клуб раньше всех, переловить «бандюг» поодиночке.
– А приказ? – возразил Слава Дунаев. – Нужно быть начеку, а там видно будет.
Антон был с этим согласен и все-таки рисовал в воображении колено, поставленное на грудь Мишки, и выхваченную у него из рук «заточку». Он считал, что именно сегодня он должен показать себя и за все рассчитаться с тем «гадским» миром, который испортил ему всю жизнь. Ему не сиделось на месте, он ко всему прислушивался и старался вообразить, что происходит сейчас там, в клубе.
А в клубе события развивались опять не так, как представлял их себе майор Лагутин. Команда «ломать дверь» прозвучала и была услышана там, за дверью, но ее нельзя было выполнить – под руками не было ни топора, ни лома, ни простой палки, а когда все принесли, майор Лагутин вдруг почуял запах дыма.
– Пожар! – раздался крик с улицы, и сразу стало ясно, что дело приняло серьезный оборот.
Теперь проникнуть в зал было уже необходимо, чтобы тушить возникший где-то огонь и спасать здание.
Надзиратели, взломав двери, запутались в баррикаде из сдвинутых диванов и кресел. Когда наконец пылающий занавес был сорван, огонь потушен, оказалось, что на сцене никого нет.
И тогда обнаружился просчет майора Лагутина, – он забыл, что со сцены в люк вела пожарная лестница, а через нее можно было пробраться на чердак, а потом на крышу, а с крыши… Невероятный просчет! Лагутин это понял сразу и, оставив несколько человек на сцене, бросился с остальными во двор к спуску крыши. И там на пожарной лестнице он успел задержать Сеньку Венцеля и Елкина. Остальных с ними не было. Майор Лагутин ждал, что вслед за этими спустятся остальные, помедлил и потерял еще несколько минут.
А Мишка Шевчук и Камолов пробирались тем временем окольными путями в жилую зону, к спальням. После попуганного крика Сеньки Венцеля Мишка сразу сообразил, что он «погорел», и сразу же понял – почему. Костанчи не пришел! Значит, выдал! Значит…
Размышлять было некогда, нужно было строить оборону, действовать. Сдаваться Мишка не собирался. В этих делах главное, считал он, беспорядок, а поэтому любой ценой – шум, беспорядок, тревога – все, что позволит сбить с толку противника и уйти и замести следы.
«У, нет на вас пожара!» – послышалась из-за двери воркотня дяди Харитона.
И вот в руках Мишки чиркнула спичка, сломалась, загорелась, вспыхнула поднесенная бумага, занялся занавес. Гори! Пусть гибнет все, но если на тебя обрушились опасности – пропади все пропадом, гори!
Мишка побежал в спальни. Камолов отстал от него, и теперь Шевчук бежал один. На что он рассчитывал, сказать трудно. Поднять ребят? Привлечь на свою сторону? В нем кипела злоба, воровская непрощающая злоба против того, кто предал. Костанчи!
Мишка знал, что дело его проиграно и что через пять – десять минут, а может быть, сейчас, в это мгновение, он будет задержан, и тогда – все! А не рассчитаться с Костанчи нельзя, это закон! Это то, чему учил его когда-то Федька Чума: «заделать!» Предателя нужно «заделать»! По правилам расправу нужно было бы учинить иначе: где-то из-за угла, тайно, воровски, но наверняка. Сейчас для этого не было времени, это нужно было выполнить при любых обстоятельствах.
Мишка бежал в спальню девятого отделения, чтобы ворваться туда сразу, нежданным, негаданным, и сразу же, с ходу, ткнуть в грудь Костанчи припасенной в кармане пикой!
Бегом через две ступеньки он поднялся на второй этаж.
Антон сам не зная, почему он оглянулся на дверь, когда ее распахнул Мишка Шевчук. Но когда он увидел его лицо, глаза, засунутую в карман руку, – Антон понял все. Он очень хорошо знал, что значит засунутая в карман правая рука! И потому он сразу же, по какому-то наитию схватил вдруг табуретку – первую, которая попалась ему на глаза, и поднял ее высоко над головой.
– Не подходи!
Этот вскрик всполошил всех ребят, и они сгрудились вокруг Антона сплошной живой стеной.
– Чего тебе надо? Не подходи!
В это время, раздвигая ребят, вперед стал пробираться Костанчи.
– Куда ты? Уйди! – крикнул ему Антон, не опуская табуретки.
Но Костанчи, не отвечая, встал против Мишки.
– Ну?
Кирилл Петрович устремился было на помощь и вдруг остановился, ожидая, что будет.
– Ну? – повторил Костанчи. – Рассчитаемся?
Он стоял против Мишки, вытянувшись как струна, сжав кулаки, и смотрел на него тяжелым, каменным взглядом.
– Вынь руку-то! Вынь!.. И отстань! Отстань ты от нас! И ты… И все ваши… Дайте нам жить!
– Жить?.. Ты жить захотел? – зло ухмыльнувшись, перебил его Мишка. – А что своего топишь…
– Своего?.. – переспросил Костанчи. – Знаешь что?.. Давай вот на нож!.. И посмотрим!
– Ну, ну! Кончать! – решительно прервал их теперь Кирилл Петрович. – Мы без ножей обойдемся. Кончать!.. Что у тебя там? Выкладывай! – сказал он, обращаясь к Мишке.
Мишка, точно очнувшись, осмотрелся и вдруг увидел, что, пока он препирался с Костанчи, живая стена ребят оказалась между ним и дверью. Он, подчиняясь инстинкту, хотел обогнуть эту стену и бежать, бежать во что бы то ни стало. Но тут на его дороге стал Антон, и вслед за этим вся стена, сплошная стена ребят, вдруг ожила и обрушилась на него. Все завертелось, зашумело, закричало – и Кирилл Петрович, бросившийся в центр этой свалки, с трудом вытянул оттуда взъерошенного Мишку Шевчука. Губа у него была рассечена, а на полу валялась выпавшая каким-то образом в борьбе пика.
И вдруг сегодня он отозвал в сторону Антона и Славу Дунаева и рассказал о «сходке», которая намечалась на сцене клуба. Явно нарушив приказ майора, он считал себя правым. Ему казалось, что с «бандюгами» (как называл он Мишку и всю его компанию) должны расправиться сами ребята и именно он, Костанчи, должен выступить против них открыто, с глазу на глаз. И расправу эту он представлял вовсе не как самосуд, а тоже как открытую и прямую борьбу – «скрутить и доставить» на вахту.
Ему казалось, что приказ майора – сидеть в отделении и молчать – превращал его в простого предателя. С такой ролью Костанчи не мог примириться. Он предлагал собрать боевую дружину и, нагрянув в клуб раньше всех, переловить «бандюг» поодиночке.
– А приказ? – возразил Слава Дунаев. – Нужно быть начеку, а там видно будет.
Антон был с этим согласен и все-таки рисовал в воображении колено, поставленное на грудь Мишки, и выхваченную у него из рук «заточку». Он считал, что именно сегодня он должен показать себя и за все рассчитаться с тем «гадским» миром, который испортил ему всю жизнь. Ему не сиделось на месте, он ко всему прислушивался и старался вообразить, что происходит сейчас там, в клубе.
А в клубе события развивались опять не так, как представлял их себе майор Лагутин. Команда «ломать дверь» прозвучала и была услышана там, за дверью, но ее нельзя было выполнить – под руками не было ни топора, ни лома, ни простой палки, а когда все принесли, майор Лагутин вдруг почуял запах дыма.
– Пожар! – раздался крик с улицы, и сразу стало ясно, что дело приняло серьезный оборот.
Теперь проникнуть в зал было уже необходимо, чтобы тушить возникший где-то огонь и спасать здание.
Надзиратели, взломав двери, запутались в баррикаде из сдвинутых диванов и кресел. Когда наконец пылающий занавес был сорван, огонь потушен, оказалось, что на сцене никого нет.
И тогда обнаружился просчет майора Лагутина, – он забыл, что со сцены в люк вела пожарная лестница, а через нее можно было пробраться на чердак, а потом на крышу, а с крыши… Невероятный просчет! Лагутин это понял сразу и, оставив несколько человек на сцене, бросился с остальными во двор к спуску крыши. И там на пожарной лестнице он успел задержать Сеньку Венцеля и Елкина. Остальных с ними не было. Майор Лагутин ждал, что вслед за этими спустятся остальные, помедлил и потерял еще несколько минут.
А Мишка Шевчук и Камолов пробирались тем временем окольными путями в жилую зону, к спальням. После попуганного крика Сеньки Венцеля Мишка сразу сообразил, что он «погорел», и сразу же понял – почему. Костанчи не пришел! Значит, выдал! Значит…
Размышлять было некогда, нужно было строить оборону, действовать. Сдаваться Мишка не собирался. В этих делах главное, считал он, беспорядок, а поэтому любой ценой – шум, беспорядок, тревога – все, что позволит сбить с толку противника и уйти и замести следы.
«У, нет на вас пожара!» – послышалась из-за двери воркотня дяди Харитона.
И вот в руках Мишки чиркнула спичка, сломалась, загорелась, вспыхнула поднесенная бумага, занялся занавес. Гори! Пусть гибнет все, но если на тебя обрушились опасности – пропади все пропадом, гори!
Мишка побежал в спальни. Камолов отстал от него, и теперь Шевчук бежал один. На что он рассчитывал, сказать трудно. Поднять ребят? Привлечь на свою сторону? В нем кипела злоба, воровская непрощающая злоба против того, кто предал. Костанчи!
Мишка знал, что дело его проиграно и что через пять – десять минут, а может быть, сейчас, в это мгновение, он будет задержан, и тогда – все! А не рассчитаться с Костанчи нельзя, это закон! Это то, чему учил его когда-то Федька Чума: «заделать!» Предателя нужно «заделать»! По правилам расправу нужно было бы учинить иначе: где-то из-за угла, тайно, воровски, но наверняка. Сейчас для этого не было времени, это нужно было выполнить при любых обстоятельствах.
Мишка бежал в спальню девятого отделения, чтобы ворваться туда сразу, нежданным, негаданным, и сразу же, с ходу, ткнуть в грудь Костанчи припасенной в кармане пикой!
Бегом через две ступеньки он поднялся на второй этаж.
Антон сам не зная, почему он оглянулся на дверь, когда ее распахнул Мишка Шевчук. Но когда он увидел его лицо, глаза, засунутую в карман руку, – Антон понял все. Он очень хорошо знал, что значит засунутая в карман правая рука! И потому он сразу же, по какому-то наитию схватил вдруг табуретку – первую, которая попалась ему на глаза, и поднял ее высоко над головой.
– Не подходи!
Этот вскрик всполошил всех ребят, и они сгрудились вокруг Антона сплошной живой стеной.
– Чего тебе надо? Не подходи!
В это время, раздвигая ребят, вперед стал пробираться Костанчи.
– Куда ты? Уйди! – крикнул ему Антон, не опуская табуретки.
Но Костанчи, не отвечая, встал против Мишки.
– Ну?
Кирилл Петрович устремился было на помощь и вдруг остановился, ожидая, что будет.
– Ну? – повторил Костанчи. – Рассчитаемся?
Он стоял против Мишки, вытянувшись как струна, сжав кулаки, и смотрел на него тяжелым, каменным взглядом.
– Вынь руку-то! Вынь!.. И отстань! Отстань ты от нас! И ты… И все ваши… Дайте нам жить!
– Жить?.. Ты жить захотел? – зло ухмыльнувшись, перебил его Мишка. – А что своего топишь…
– Своего?.. – переспросил Костанчи. – Знаешь что?.. Давай вот на нож!.. И посмотрим!
– Ну, ну! Кончать! – решительно прервал их теперь Кирилл Петрович. – Мы без ножей обойдемся. Кончать!.. Что у тебя там? Выкладывай! – сказал он, обращаясь к Мишке.
Мишка, точно очнувшись, осмотрелся и вдруг увидел, что, пока он препирался с Костанчи, живая стена ребят оказалась между ним и дверью. Он, подчиняясь инстинкту, хотел обогнуть эту стену и бежать, бежать во что бы то ни стало. Но тут на его дороге стал Антон, и вслед за этим вся стена, сплошная стена ребят, вдруг ожила и обрушилась на него. Все завертелось, зашумело, закричало – и Кирилл Петрович, бросившийся в центр этой свалки, с трудом вытянул оттуда взъерошенного Мишку Шевчука. Губа у него была рассечена, а на полу валялась выпавшая каким-то образом в борьбе пика.
29
Максим Кузьмич в ту же ночь вернулся из колхоза и узнал о событиях в колонии. Было решено передать дело о виновных прокурору.
Это означало новый суд и новый срок для виновных. Мишку Шевчука Максиму Кузьмичу почему-то было жалко, и сразу же после разговора с Лагутиным он пошел к нему, в штрафной изолятор.
Мишка встретил Максима Кузьмича зло, почти с таким же исступлением, с каким он когда-то отказывался «подниматься в зону».
Это означало новый суд и новый срок для виновных. Мишку Шевчука Максиму Кузьмичу почему-то было жалко, и сразу же после разговора с Лагутиным он пошел к нему, в штрафной изолятор.
Мишка встретил Максима Кузьмича зло, почти с таким же исступлением, с каким он когда-то отказывался «подниматься в зону».