Страница:
Прошло почти три недели. На новом совещании в Петербурге делегатов с фронта 17 мая неожиданно всплыл вопрос об условиях, в которых содержится бывший Царь. Собрались представители 90 частей. И вот делегат 4-го стрелкового полка царскосельского гарнизона, солдат Белянский, представлявший «фронт», но по заявлению председателя не представивший удостоверения, что он действительно является уполномоченным частей, несущих охрану, выразил недовольство тем, что надзор за Николаем II ослаблен – заключенные гуляют по парку. Императрицу вывозит в коляске матрос, караул солдат пребывает в 20 шагах от заключенных, пищу Царь получает самую лучшую («разве только птичьего молока нет»). Выступавший затем делегат потребовал заключения Царя в Петропавловскую крепость. Ему возражали, указывая, что у делегатов нет полномочий «кого бы то ни было судить и кому бы то ни было мстить». Член Исп. Ком. Добраницкий пояснил собранию, что Исп. Ком. решил «не переводить Николая Романова в Петропавловскую Крепость, чтобы не сделать его мучеником. Только тогда, когда вся организованная революционная Россия выразит желание, чтобы Царь был заключен в тюрьму, Исп. Ком. осуществит это желание». На вопрос, не оказывают ли послы иностранных держав давление на Комитет, Добраницкий ответил отрицательно. В результате споров совещание постановило при «большом количестве воздержавшихся» «требовать от предстоящего всероссийского съезда советов заключения бывшего Царя Николая Романова в Петропавловскую крепость». Боюсь, что на совещании делегатов опрос поднялся только потому, что и. д. командующего войсками петербургск. округа поручик с. р. Козьмин, человек уже близкий к новому военному министру, издал перед тем неосмотрительны приказ о том, что караульная служба в Александровском дворце стоит не на должной высоте. «Прошу помнить, – писал К. в приказе, – что мы охраняем в Александровском дворце главного представителя и виновника того невыносимого гнета, произвола и насилия, которые с таким трудом сбросил с себя наш народ. Мы ответственны за охрану этих узников перед всей страной…»
24 мая условия содержания Царя обсуждались, по инициативе большевиков, в рабочей секции Петроградского Совета. Обсуждению вопрос, в сущности, не подвергался, так как большинством голосов прения были отклонены. Попросту большевики внесли предложения: 1. Перевести Царя немедленно в Петропавловскую крепость; 2. Перевести его семью в Кронштадт; 3. Перевести с семьей на золотые прииски в Сибирь. Представители «народнических групп» и меньшевиков отказались участвовать в голосовании ввиду «несерьезности» предложений, – голосовали, следовательно, большевики и им сочувствующие, присудили перевести Царя с семьей в Кронштадтскую крепость.
Это была демонстративная, пустая резолюция, никого и ни к чему не обязывающая. Естественно, что подобные резолюции (как и резолюция фронтового совещания) никогда до сведения членов правительства не доводились, в Исп. Ком. не поступали. Для того, чтобы определить объективную ценность их, достаточно сказать, что на июльском съезде советов вопрос о царской семье не поднимался, хотя тов. предс. Совета Анисимов в заседании рабочей секции 24 мая и говорил, что вопрос о судьбе бывшего Царя должен быть передан на обсуждение съезда, и в уличной демонстрации 10 июня, как заметил Половцев, был плакат: «Царя в крепость».
Это умолчание тем более знаменательно, что съезд имел повод высказаться, так как председатель Чрез. След. Комиссии выступил на нем с особым докладом о деятельности комиссии. Только Ленин попутно упомянул о Царе, когда делал 4 июня свое знаменитое предложение: «арестуйте 50 или 100 крупнейших миллионеров». «Достаточно продержать их, – по мнению Ленина, – несколько недель, хотя бы на таких льготных условиях, на каких содержится Николай Романов, с простой целью заставить вскрыть козни, обманные проделки, грязь, корысть, который и при новом правительстве тысячи миллионов ежедневно стоят нашей стране». Известен и «литературный» и парламентский ответ Керенского: «Что же вы – социалисты или держиморды старого режима?»
В мае впервые на авансцену выступил и страшный Кронштадт. Это вольная «республика» была ахиллесовой пятой не только Правительства, но долгое время и Совета. Кронштадт, конечно, сам по себе был страшен для заключенных в прославленных казематах, но не для Царского Села. Постановления перманентных митингов на Якорной площади о том, что «Николай Кровавый» должен быть отправлен с «верными холопами» в Кронштадт, оставались наряду с требованием немедленной конфискации земель и непризнания Временного Правительства специфической чертой местной анархо-большевистской словесности. Кронштадтская демагогия находила отклик и в Гельсингфорсе. Так, команды линейных кораблей «Республика», «Гангут» и «Диана» 26 мая постановили добиваться перевода Царя в Кронштадт «для окончательного суда над ним» и грозили тем, что не намерены «шутить» и будут действовать «открыто силой». Но Кронштадт еще не был Россией, и поэтому у Керенского не было оснований всю главу об аресте царской семьи символистически озаглавливать: «La menace de Cronstadt».
С некоторой, быть может, излишней даже скрупулезностью старался я отметить все то, что я мог найти в литературе. Думаю, что читатель «может сам сделать объективный вывод – соответствовала или нет действительность изображение, которое дали нам ответственные деятели февральской революции. Конкретных “страшных замыслов” в отношении царской семьи не было в то время даже у “крайних элементов совдепа”».
2. В позолоченной тюрьме
24 мая условия содержания Царя обсуждались, по инициативе большевиков, в рабочей секции Петроградского Совета. Обсуждению вопрос, в сущности, не подвергался, так как большинством голосов прения были отклонены. Попросту большевики внесли предложения: 1. Перевести Царя немедленно в Петропавловскую крепость; 2. Перевести его семью в Кронштадт; 3. Перевести с семьей на золотые прииски в Сибирь. Представители «народнических групп» и меньшевиков отказались участвовать в голосовании ввиду «несерьезности» предложений, – голосовали, следовательно, большевики и им сочувствующие, присудили перевести Царя с семьей в Кронштадтскую крепость.
Это была демонстративная, пустая резолюция, никого и ни к чему не обязывающая. Естественно, что подобные резолюции (как и резолюция фронтового совещания) никогда до сведения членов правительства не доводились, в Исп. Ком. не поступали. Для того, чтобы определить объективную ценность их, достаточно сказать, что на июльском съезде советов вопрос о царской семье не поднимался, хотя тов. предс. Совета Анисимов в заседании рабочей секции 24 мая и говорил, что вопрос о судьбе бывшего Царя должен быть передан на обсуждение съезда, и в уличной демонстрации 10 июня, как заметил Половцев, был плакат: «Царя в крепость».
Это умолчание тем более знаменательно, что съезд имел повод высказаться, так как председатель Чрез. След. Комиссии выступил на нем с особым докладом о деятельности комиссии. Только Ленин попутно упомянул о Царе, когда делал 4 июня свое знаменитое предложение: «арестуйте 50 или 100 крупнейших миллионеров». «Достаточно продержать их, – по мнению Ленина, – несколько недель, хотя бы на таких льготных условиях, на каких содержится Николай Романов, с простой целью заставить вскрыть козни, обманные проделки, грязь, корысть, который и при новом правительстве тысячи миллионов ежедневно стоят нашей стране». Известен и «литературный» и парламентский ответ Керенского: «Что же вы – социалисты или держиморды старого режима?»
В мае впервые на авансцену выступил и страшный Кронштадт. Это вольная «республика» была ахиллесовой пятой не только Правительства, но долгое время и Совета. Кронштадт, конечно, сам по себе был страшен для заключенных в прославленных казематах, но не для Царского Села. Постановления перманентных митингов на Якорной площади о том, что «Николай Кровавый» должен быть отправлен с «верными холопами» в Кронштадт, оставались наряду с требованием немедленной конфискации земель и непризнания Временного Правительства специфической чертой местной анархо-большевистской словесности. Кронштадтская демагогия находила отклик и в Гельсингфорсе. Так, команды линейных кораблей «Республика», «Гангут» и «Диана» 26 мая постановили добиваться перевода Царя в Кронштадт «для окончательного суда над ним» и грозили тем, что не намерены «шутить» и будут действовать «открыто силой». Но Кронштадт еще не был Россией, и поэтому у Керенского не было оснований всю главу об аресте царской семьи символистически озаглавливать: «La menace de Cronstadt».
С некоторой, быть может, излишней даже скрупулезностью старался я отметить все то, что я мог найти в литературе. Думаю, что читатель «может сам сделать объективный вывод – соответствовала или нет действительность изображение, которое дали нам ответственные деятели февральской революции. Конкретных “страшных замыслов” в отношении царской семьи не было в то время даже у “крайних элементов совдепа”».
2. В позолоченной тюрьме
Ознакомившись с общественной атмосферой, окружавшей царскосельский дворец с заключенной в нем царской семьей, вернее можно оценить и то, что происходило за позолоченными тюремными решетками внутри дворца (термин «La prison dorúe» употреблен Керенским). В книге, изданной в 36 м в целях установления истины и опровержения легенд, Керенский, как мы видели, пытается провести положение, что в глазах членов правительства «б. Император и его семья не были больше политическими врагами, но лишь человеческими существами», отданными под их покровительство. «По мнению кн. Львова, как и по-моему, – утверждает автор, – низложенный Император и его семья ни в каком случае не должны были испытывать лишения и ограничения в своей частной жизни, если этого не требовала серьезная необходимость, напр., в целях их же собственной безопасности или для успокоения бурлящих казарм и заводов в Петербурге и в Царском Селе». Заключение в Ц. С. должно было быть временным (trus provispire – подчеркивает автор воспоминаний), до момента отъезда семьи в Англию, о котором всемерно озабочивалось правительство. Никогда («ни минуты» – скажет Кер. в одном из интервью в «Посл., Нов.») правительство не думало о революционном суде, о возможности политического процесса, в котором будет фигурировать в качестве обвиняемого Царь… Подобное утверждение, как было указано, находится в решительном противоречии с показаниями самого Керенского следователю Соколову, которые были им даны за 15 лет перед изданием книги, предназначенной для ознакомления иностранцев. Косвенное противоречие, как увидим, имеется и в самой книге, поскольку речь идет о Царице. В жизни противоречие сказывалось с первого же момента, когда генерал-прокурор вступил в отправление обязанностей по охране царской семьи, возложенной лично на него правительством.
Керенский ставит поручение, данное ему, в непосредственную связь с рейдом Мстиславского – при нем (отмечает мемуарист) таких эскапад больше не было («Издалека»). Ему следовало бы как будто упомянуть о соглашении Исп. Ком. с правительством, после которого в советских кругах наступило успокоение – об этом нет ни слова в воспоминаниях. Поручение Керенскому, как представителю Совета, охранения царской семьи само по себе было логично и целесообразно. Но, очевидно, в мотивах, вызвавших передачу функции наблюдения министру юстиции, было нечто другое. Когда Керенский вступил в отправление этих обязанностей? Отнюдь не непосредственно после возвращения из Москвы, после инцидента 9 марта и соглашения между Советом и Правительством. Прошло 10 дней. Генерал-прокурор появился в Александровском дворце впервые 21 марта, а накануне был уволен комендант дворца Коцебу все еще приказом военного министра.
Увольнение Коцебу несколько приоткрывает закулисную сторону. По словам Кобылинского, через лакеев солдаты узнали, что Коцебу подолгу засиживается у Вырубовой, жившей во дворце, разговаривая с ней по-английски. Замечено было, что Коцебу передает письма нераспечатанными, вопреки инструкции. «Боясь эксцессов со стороны солдат, – доказывал Кобылинский, – я доложил об этом Корнилову», который отстранил коменданта, возложив эту обязанность временно на Кобылинского. Причина отставки, очевидно, была сложнее. Возьмем несколько выписок из дневника Нарышкиной, находившейся тоже во дворце, 18 го: «Начался процесс Сухомлинова, боюсь, что он вызовет тяжелые обвинения против них, так как они его защищали, насколько могли. Императрица дала неосторожно знать Нине Воейковой, что в чем бы ее мужа ни обвиняли, она ни слова не поверит…» «Аня Вырубова привлекает к себе Коцебу и хочет склонить его к своим интересам, но я думаю, что он не будет введен в обман и извлечет пользу из ее рассказов, потому что он умен и тонок», 19 го… «Опубликованы последние телеграммы Императрицы Государю. Императрица возмущена и, кажется, искренне». 20 го, повторяя, что Вырубова старалась «овладеть Коцебу», Нарышкина добавляет: «Императрица тоже по ее совету». Вероятно, Коцебу попустительствовал тому, что Царица, при содействии Вырубовой, сожгла некоторые бумаги. Сжег бумаги и письма и Царь, как он сам отмечает в дневнике 10 и 11 марта. Слухи эти вышли за пределы дворца, как подтверждает Керенский. Говорили, что во дворце уничтожена масса документов, свидетельствовавших об «измене и сношениях с неприятелем». Когда Керенский посетил дворец 21 го, ему было доложено, по его словам, одним из служащих о сжигании бумаг, что показалось подозрительным. Совершенно ясно, что Керенский до приезда был осведомлен об этих слухах, и по его приказу был произведен тщательный обыск в печах и обнаружено большое количество золы. Подверглись допросу служители. По дневнику Бенкендорфа визит Керенского носил еще более демонстративный характер. Керенский был нарочито небрежно одет – имел по внешности вид рабочего[81]. Особенно шокировало царедворцев, что министр революционного правительства прибыл в автомобиле, принадлежавшем лично Императору, и с шофером из прежнего императорского гаража (Жильяр). Он прибыл в сопровождении 15 человек. Начал обход дворца с кухни, где сказал, что на обязанности слуг следить за тем, что происходит во дворце. Сопровождавшие Керенского осмотрели подвал, открывали все шкапы… В показании Соколову Керенский, не упомянув об обысках, говорил: «Я осмотрел помещение дворца, проверил караул, дал некоторые указания руководящего характера».
В этот же приезд Керенского была арестована и полубольная Вырубова. Арест ее нельзя не сопоставить с бывшим перед тем обыском у Бадмаева, совпавшим с интервью Юсупова о том, как Царя опаивали распутинцы настойкой из тибетских трав. Настроение против Вырубовой было довольно напряженное: Нарышкина отметила, что после эскапады Мстиславского некоторые придворные настаивали на удалении Вырубовой из дворца. Но все-таки нельзя присоединиться к мнению современника, что Керенский ездил в Царское арестовывать Вырубову и «спасать ее от самосуда» (Гиппиус). Недаром на другой день после посещения Керенским дворца в газетах появилось сообщение, в котором было сказано, что министру юстиции в качестве генерал-прокурора поручено Чрез. Сл. Ком. обратить «особое внимание на дело Царя».
Не имеем ли мы права на основании изложенного определенно заключить, что изъятие охраны царской семьи из военного ведомства и передача ее заботам министра юстиции было не только вызвано политическими мотивами, но что в это время уже намечалось «дело Царя»? Одна хронологическая поправка, которую необходимо внести в воспоминания Керенского, и показания, данные им Соколову, сразу вносят ясность в этот вопрос. Во время расследования деятельности окружения Царицы («Вырубовой, Распутина, Воейкова и др.»), в силу доклада председателя Следственной Комиссии о возможном допросе императорской четы, министр юстиции по «собственной инициативе» в целях беспристрастности расследования решил разделить мужа и жену и изолировать их друг от друга: он вынужден был прибегнуть к такой мере для того, чтобы не дать возможности им договориться или скрыть что-либо, вернее в целях избегнуть влияния А. Ф. на мужа. В течение всего расследования они могли встречаться только в часы еды в столовой и в присутствии посторонних, т.е. в присутствии дежурного офицера. Надо прибавить, что разрешалось говорить за столом только по-русски и на общие темы (Жильяр). Распоряжение это, по словам Керенского, было сделано в начале июня и имело силу в течение месяца. За Керенским последовал и Соколов, не имевший в своем распоряжении достаточного материала. Между тем дневник Николая II устанавливает совсем иную дату – а именно 27 марта, т.е. во второй приезд Керенского. Запись гласит: «Начали говеть, но для начала не к радости началось это говение. После обедни прибыл Керенский и просил ограничить наши встречи временем еды и с детьми сидеть раздельно; будто бы ему это нужно для того, чтобы держать в спокойствии знаменитый С.Р.С.Д. Пришлось подчиниться во избежание какого-нибудь насилия». Запись Царя подтверждает и запись гофмейстерины, которую Керенский предварительно вызвал к себе: «Он мне говорил, что нужно отделить Государя от Государыни. Хочет оставить детей Государю. Я сказала, что Императрице будет слишком тяжело, если ее разлучат с детьми. Это безусловно необходимо ввиду найденных у Ани важных бумаг. Вероятно, под влиянием окружающих ее негодяев глупенькая сделала какую-нибудь неосторожность». Очевидно, под влиянием Нарышкиной министр юстиции несколько изменил свое первоначальное решение. Небезынтересно сопоставить с последними словами, имеющимися в записи Царя по поводу свидания с Керенским, мемуарное заключение самого Керенского. Он говорит, что объяснил Царю мотивы этой «жестокости» («duretй» – кавычки мемуариста) и просил Царя с своей стороны, сделать так, чтобы эта мера была осуществлена с минимумом неприятности и постороннего вмешательства… В одной из своих книг («Rйvolution») Керенский говорит, что разделение мужа с женой произошло на случай, если им придется быть свидетелями. «Все прошло спокойно» и «все, с кем я разговаривал», отмечали благоприятное влияние, которое оказало это разделение на Царя[82]. «Он стал более оживленным, более счастливым (!) и более доверчивым». Узнав от ген.-прокурора, что будет расследование и может быть процесс против Императрицы, Царь принял это известие совершенно спокойно и сказал: «Я не думаю, что Аликс может быть в чем-нибудь замешана… Имеете ли вы какие-либо доказательства»? «Я не знаю, – ответил Керенский, – пока еще нет».
Память Керенского не удержала даты 27 марта, но зафиксировала «начало июня» для времени, когда Императрица подвергалась изоляции. Эта дата отпечатлелась потому, что в это время у Царя вновь, согласно докладу председателя След. Комиссии, происходила выемка бумаг. 3 июня Ник. Ал. записал: «После утреннего чая неожиданно приехал Керенский. Остался у меня недолго: попросил послать Следственной Комиссии какие-то бумаги, имеющие отношение до внутренней политики. После прогулки до завтрака помогал Коровиченко (новый дворцовый комендант) в разборе этих бумаг. Днем он продолжал это вместе с Кобылинским». К лаконической записи дневника Кобылинский сделал такое добавление: «Бумаг было очень много; все они были разложены по отдельным группам в порядке. Указывая на бумаги и на группы, по которым они были там уложены, Государь взял одно письмо, лежавшее в ящике, со словами: “Это письмо частного характера”. Он вовсе не хотел взять это письмо от выемки, а просто взял его, как отдельно лежащее, и хотел его бросить в ящик. Но Коровиченко порывисто ухватился за письмо, и получилась такая вещь: Государь тянет письмо к себе, Коровиченко – к себе. Тогда Государь, как это заметно было, рассердился, махнул рукой со словами: “Ну, в таком случае я не нужен. Я иду гулять”. Он ушел. Коровиченко отобрал бумаги, какие счел нужным отобрать, и доставил их Керенскому».
Приведенные факты показывают, что «лишенные свободы» представители старой династии должны рассматриваться, как политические заключенные, как подследственные, которым еще не предъявлено обвинение. При таком положении условия их заключения, весьма возможно, должны быть признаны неизбежными и, быть может, целесообразными. Они не могут быть признаны логическими и вытекающими из сущности дела, если на «лишение свободы» представителей династии смотреть с точки зрения гуманной, охраны их интересов и их безопасности, так как ссылки на народную стихию явно преувеличены и в силу этого не убедительны. Керенский сам себе противоречит, когда рассказывает о демонстрации, которая была устроена в Страстную пятницу в Царском Селе в день похорон жертв революции. Церемония должна была происходить в одной из больших аллей царскосельского парка, недалеко от дворца, как раз против апартаментов, занятых царской семьей, так что Царь из окон своей «позолоченной тюрьмы» не мог не увидать, как его охрана с красным знаменем отдает последний долг павшим в борьбе за свободу. Это должно было явить собой манифестацию, исключительную по силе драматизма (poignante et dramatigue). В это время гарнизон был еще хорошо дисциплинирован, и бояться каких-нибудь беспорядков не приходилось. Керенский ссылается на постановление царскосельского совета об организации, по примеру Петербурга, официального торжества похорон жертв революции, но повсюду говорит «мы», из чего приходится предполагать, что показательная демонстрация произошла если не по инициативе, то при ближайшем участии членов правительства. Царь был взволнован, рассказывает министр, на которого была возложена забота о заключенных, и просил устроить похороны вне дворцовой территории или, по крайней мере, не в день Великой пятницы («La Rúvolution»).
Министр юстиции, которому была поручена забота о заключенных в царскосельском дворце, утверждает, что им лично была разработана и инструкция, которой должна была руководиться охрана и которая имела целью избежать всех ненужных ограничений[83]. В показаниях следователю и в воспоминаниях он приводит и основания, на которых базировалась инструкция. В сущности, это в основном дословное повторение инструкции, подписанной Корниловым. Следовательно, надо предположить, что первая инструкция лишь формально была подписана главнокомандующим, и что она разработана была в министерстве юстиции – другими словами, очевидно, до отъезда Керенского в Москву. А это означает, если следовать воспоминаниям Керенского, что решение об аресте Царя правительством фактически действительно было принято раньше, чем состоялось формальное постановление. Следователь Соколов не знал инструкции, подписанной Корниловым, и воспроизводил действовавшую инструкцию по показаниям Керенского и по экземпляру, который в «разорванном виде» случайно попал ему в руки в Екатеринбурге. Он утверждал, очевидно, со слов Керенского, что эту инструкцию министр составил «лично». В ней заключались, между прочим, действительно «совершенно излишние» подробности, вплоть до перечисления блюд, которые может употреблять семья, вплоть до требования воздержаться от «горячих закусок». Внушалось, что Царь в заключении должен быть «скромен».
Эти обрывки бумаги с остатком текстов приказов по царскосельскому дворцу с каким-то подобием «табеля о рангах» для кушаний видел в Екатеринбурге и проф. Диль, которому пришлось принять в Сибири участие (до передачи дела Соколову) в охранении «царских бумаг». Я не уверен, однако, что эта инструкция действительно февральского происхождения (так она несуразна для этого времени), возможно, что она происхождения тобольского, когда, по словам комиссара Врем. Прав. при царской семье, Панкратова, в Тобольске начались жалобы на скупку продуктов царской кухней.
Своею целью генерал-прокурор ставил полную изоляцию арестованных от внешнего мира – превратить их в «музейные фигуры», помещенные под стекло, как выражается он в воспоминаниях. В такие «музейные фигуры» превращалась не только царская семья, но и вся свита – даже «представители правительства», находившиеся во дворце. Выполнялось это со столь педантической точностью, что даже увольнение «поваров и лакеев» не могло пройти без санкции министра юстиции. Переписка не только перлюстрировалась, но и подвергалась большому ограничению – Царь не мог, напр., переписываться с матерью (Керенский отказал английскому послу в просьбе переслать даже М. Ф. несколько писем от сестры ее – английской королевы, с трафаретной ссылкой на давление со стороны «крайних элементов»). Керенский считает необходимым подчеркнуть, что в стенах дворца жизнь венценосцев не подвергалась никаким ограничениям – скрупулезно сохранялся со всеми деталями установленный традиционный этикет. Даже тогда, когда министр Керенский являлся во дворец, вначале в качестве министра юстиции, а позже в качестве председателя правительства, о приезде его предварительно лакей докладывал церемониймейстеру, последний сообщал Царю, и тот «милостиво» соглашался принять посетителя, который и направлялся в рабочий кабинет Императора, сопутствуемый одним из камергеров и скороходами.
Вероятно, для царской семьи было бы гораздо лучше, если бы она с самого начала была помещена в более скромные условия быта (что, по-видимому, даже вообще соответствовало личным вкусам царской четы), ибо вызывающий внешний этикет, на каждом шагу входивший в коллизию с действительностью тюремного обихода, с одной стороны, лишь подчеркивал специфичность изоляции «лишенных свободы», а с другой – раздражал «революционное» чувство тех, кто должен был охранять виновника того «невыносимого гнета», который с таким трудом сбросил с себя «народ…» Все это вело к неизбежным конфликтам.
Для воспоминаний революционного «генерал-прокурора» характерно, что он свои заботы в «поварах и лакеях» и т.п. пытается представить в виде мер, диктуемых только гуманными соображениями слишком очевидно, что здесь политика стояла на первом плане. Мемуарист доходит до такого фантастического преувеличения в рассказе о том, как все «верноподданные» оставили царскую семью, что утверждает, что даже больные дети оказались без присмотра и что Времен. Прав. вынуждено было принять на себя заботу по оказанию необходимой медицинской помощи. На одном из своих публичных докладов 36 г. Керенский, по словам газетного отчета, выразился сильнее и сказал, что царь очутился в таком жутком одиночестве, что «революционеры бегали в аптеку» для больных детей… Тут мемуарист забывает об инструкции, им разработанной и запрещавшей выход из дворца всем попавшим в золотую клетку… На такой «гротеск» не стоило бы обращать внимания, если бы он красной нитью не проходил в объяснении, которое «ген.-прокурор» мартовских дней 17 г. дает для будущей истории.
Керенский ставит поручение, данное ему, в непосредственную связь с рейдом Мстиславского – при нем (отмечает мемуарист) таких эскапад больше не было («Издалека»). Ему следовало бы как будто упомянуть о соглашении Исп. Ком. с правительством, после которого в советских кругах наступило успокоение – об этом нет ни слова в воспоминаниях. Поручение Керенскому, как представителю Совета, охранения царской семьи само по себе было логично и целесообразно. Но, очевидно, в мотивах, вызвавших передачу функции наблюдения министру юстиции, было нечто другое. Когда Керенский вступил в отправление этих обязанностей? Отнюдь не непосредственно после возвращения из Москвы, после инцидента 9 марта и соглашения между Советом и Правительством. Прошло 10 дней. Генерал-прокурор появился в Александровском дворце впервые 21 марта, а накануне был уволен комендант дворца Коцебу все еще приказом военного министра.
Увольнение Коцебу несколько приоткрывает закулисную сторону. По словам Кобылинского, через лакеев солдаты узнали, что Коцебу подолгу засиживается у Вырубовой, жившей во дворце, разговаривая с ней по-английски. Замечено было, что Коцебу передает письма нераспечатанными, вопреки инструкции. «Боясь эксцессов со стороны солдат, – доказывал Кобылинский, – я доложил об этом Корнилову», который отстранил коменданта, возложив эту обязанность временно на Кобылинского. Причина отставки, очевидно, была сложнее. Возьмем несколько выписок из дневника Нарышкиной, находившейся тоже во дворце, 18 го: «Начался процесс Сухомлинова, боюсь, что он вызовет тяжелые обвинения против них, так как они его защищали, насколько могли. Императрица дала неосторожно знать Нине Воейковой, что в чем бы ее мужа ни обвиняли, она ни слова не поверит…» «Аня Вырубова привлекает к себе Коцебу и хочет склонить его к своим интересам, но я думаю, что он не будет введен в обман и извлечет пользу из ее рассказов, потому что он умен и тонок», 19 го… «Опубликованы последние телеграммы Императрицы Государю. Императрица возмущена и, кажется, искренне». 20 го, повторяя, что Вырубова старалась «овладеть Коцебу», Нарышкина добавляет: «Императрица тоже по ее совету». Вероятно, Коцебу попустительствовал тому, что Царица, при содействии Вырубовой, сожгла некоторые бумаги. Сжег бумаги и письма и Царь, как он сам отмечает в дневнике 10 и 11 марта. Слухи эти вышли за пределы дворца, как подтверждает Керенский. Говорили, что во дворце уничтожена масса документов, свидетельствовавших об «измене и сношениях с неприятелем». Когда Керенский посетил дворец 21 го, ему было доложено, по его словам, одним из служащих о сжигании бумаг, что показалось подозрительным. Совершенно ясно, что Керенский до приезда был осведомлен об этих слухах, и по его приказу был произведен тщательный обыск в печах и обнаружено большое количество золы. Подверглись допросу служители. По дневнику Бенкендорфа визит Керенского носил еще более демонстративный характер. Керенский был нарочито небрежно одет – имел по внешности вид рабочего[81]. Особенно шокировало царедворцев, что министр революционного правительства прибыл в автомобиле, принадлежавшем лично Императору, и с шофером из прежнего императорского гаража (Жильяр). Он прибыл в сопровождении 15 человек. Начал обход дворца с кухни, где сказал, что на обязанности слуг следить за тем, что происходит во дворце. Сопровождавшие Керенского осмотрели подвал, открывали все шкапы… В показании Соколову Керенский, не упомянув об обысках, говорил: «Я осмотрел помещение дворца, проверил караул, дал некоторые указания руководящего характера».
В этот же приезд Керенского была арестована и полубольная Вырубова. Арест ее нельзя не сопоставить с бывшим перед тем обыском у Бадмаева, совпавшим с интервью Юсупова о том, как Царя опаивали распутинцы настойкой из тибетских трав. Настроение против Вырубовой было довольно напряженное: Нарышкина отметила, что после эскапады Мстиславского некоторые придворные настаивали на удалении Вырубовой из дворца. Но все-таки нельзя присоединиться к мнению современника, что Керенский ездил в Царское арестовывать Вырубову и «спасать ее от самосуда» (Гиппиус). Недаром на другой день после посещения Керенским дворца в газетах появилось сообщение, в котором было сказано, что министру юстиции в качестве генерал-прокурора поручено Чрез. Сл. Ком. обратить «особое внимание на дело Царя».
Не имеем ли мы права на основании изложенного определенно заключить, что изъятие охраны царской семьи из военного ведомства и передача ее заботам министра юстиции было не только вызвано политическими мотивами, но что в это время уже намечалось «дело Царя»? Одна хронологическая поправка, которую необходимо внести в воспоминания Керенского, и показания, данные им Соколову, сразу вносят ясность в этот вопрос. Во время расследования деятельности окружения Царицы («Вырубовой, Распутина, Воейкова и др.»), в силу доклада председателя Следственной Комиссии о возможном допросе императорской четы, министр юстиции по «собственной инициативе» в целях беспристрастности расследования решил разделить мужа и жену и изолировать их друг от друга: он вынужден был прибегнуть к такой мере для того, чтобы не дать возможности им договориться или скрыть что-либо, вернее в целях избегнуть влияния А. Ф. на мужа. В течение всего расследования они могли встречаться только в часы еды в столовой и в присутствии посторонних, т.е. в присутствии дежурного офицера. Надо прибавить, что разрешалось говорить за столом только по-русски и на общие темы (Жильяр). Распоряжение это, по словам Керенского, было сделано в начале июня и имело силу в течение месяца. За Керенским последовал и Соколов, не имевший в своем распоряжении достаточного материала. Между тем дневник Николая II устанавливает совсем иную дату – а именно 27 марта, т.е. во второй приезд Керенского. Запись гласит: «Начали говеть, но для начала не к радости началось это говение. После обедни прибыл Керенский и просил ограничить наши встречи временем еды и с детьми сидеть раздельно; будто бы ему это нужно для того, чтобы держать в спокойствии знаменитый С.Р.С.Д. Пришлось подчиниться во избежание какого-нибудь насилия». Запись Царя подтверждает и запись гофмейстерины, которую Керенский предварительно вызвал к себе: «Он мне говорил, что нужно отделить Государя от Государыни. Хочет оставить детей Государю. Я сказала, что Императрице будет слишком тяжело, если ее разлучат с детьми. Это безусловно необходимо ввиду найденных у Ани важных бумаг. Вероятно, под влиянием окружающих ее негодяев глупенькая сделала какую-нибудь неосторожность». Очевидно, под влиянием Нарышкиной министр юстиции несколько изменил свое первоначальное решение. Небезынтересно сопоставить с последними словами, имеющимися в записи Царя по поводу свидания с Керенским, мемуарное заключение самого Керенского. Он говорит, что объяснил Царю мотивы этой «жестокости» («duretй» – кавычки мемуариста) и просил Царя с своей стороны, сделать так, чтобы эта мера была осуществлена с минимумом неприятности и постороннего вмешательства… В одной из своих книг («Rйvolution») Керенский говорит, что разделение мужа с женой произошло на случай, если им придется быть свидетелями. «Все прошло спокойно» и «все, с кем я разговаривал», отмечали благоприятное влияние, которое оказало это разделение на Царя[82]. «Он стал более оживленным, более счастливым (!) и более доверчивым». Узнав от ген.-прокурора, что будет расследование и может быть процесс против Императрицы, Царь принял это известие совершенно спокойно и сказал: «Я не думаю, что Аликс может быть в чем-нибудь замешана… Имеете ли вы какие-либо доказательства»? «Я не знаю, – ответил Керенский, – пока еще нет».
Память Керенского не удержала даты 27 марта, но зафиксировала «начало июня» для времени, когда Императрица подвергалась изоляции. Эта дата отпечатлелась потому, что в это время у Царя вновь, согласно докладу председателя След. Комиссии, происходила выемка бумаг. 3 июня Ник. Ал. записал: «После утреннего чая неожиданно приехал Керенский. Остался у меня недолго: попросил послать Следственной Комиссии какие-то бумаги, имеющие отношение до внутренней политики. После прогулки до завтрака помогал Коровиченко (новый дворцовый комендант) в разборе этих бумаг. Днем он продолжал это вместе с Кобылинским». К лаконической записи дневника Кобылинский сделал такое добавление: «Бумаг было очень много; все они были разложены по отдельным группам в порядке. Указывая на бумаги и на группы, по которым они были там уложены, Государь взял одно письмо, лежавшее в ящике, со словами: “Это письмо частного характера”. Он вовсе не хотел взять это письмо от выемки, а просто взял его, как отдельно лежащее, и хотел его бросить в ящик. Но Коровиченко порывисто ухватился за письмо, и получилась такая вещь: Государь тянет письмо к себе, Коровиченко – к себе. Тогда Государь, как это заметно было, рассердился, махнул рукой со словами: “Ну, в таком случае я не нужен. Я иду гулять”. Он ушел. Коровиченко отобрал бумаги, какие счел нужным отобрать, и доставил их Керенскому».
Приведенные факты показывают, что «лишенные свободы» представители старой династии должны рассматриваться, как политические заключенные, как подследственные, которым еще не предъявлено обвинение. При таком положении условия их заключения, весьма возможно, должны быть признаны неизбежными и, быть может, целесообразными. Они не могут быть признаны логическими и вытекающими из сущности дела, если на «лишение свободы» представителей династии смотреть с точки зрения гуманной, охраны их интересов и их безопасности, так как ссылки на народную стихию явно преувеличены и в силу этого не убедительны. Керенский сам себе противоречит, когда рассказывает о демонстрации, которая была устроена в Страстную пятницу в Царском Селе в день похорон жертв революции. Церемония должна была происходить в одной из больших аллей царскосельского парка, недалеко от дворца, как раз против апартаментов, занятых царской семьей, так что Царь из окон своей «позолоченной тюрьмы» не мог не увидать, как его охрана с красным знаменем отдает последний долг павшим в борьбе за свободу. Это должно было явить собой манифестацию, исключительную по силе драматизма (poignante et dramatigue). В это время гарнизон был еще хорошо дисциплинирован, и бояться каких-нибудь беспорядков не приходилось. Керенский ссылается на постановление царскосельского совета об организации, по примеру Петербурга, официального торжества похорон жертв революции, но повсюду говорит «мы», из чего приходится предполагать, что показательная демонстрация произошла если не по инициативе, то при ближайшем участии членов правительства. Царь был взволнован, рассказывает министр, на которого была возложена забота о заключенных, и просил устроить похороны вне дворцовой территории или, по крайней мере, не в день Великой пятницы («La Rúvolution»).
Министр юстиции, которому была поручена забота о заключенных в царскосельском дворце, утверждает, что им лично была разработана и инструкция, которой должна была руководиться охрана и которая имела целью избежать всех ненужных ограничений[83]. В показаниях следователю и в воспоминаниях он приводит и основания, на которых базировалась инструкция. В сущности, это в основном дословное повторение инструкции, подписанной Корниловым. Следовательно, надо предположить, что первая инструкция лишь формально была подписана главнокомандующим, и что она разработана была в министерстве юстиции – другими словами, очевидно, до отъезда Керенского в Москву. А это означает, если следовать воспоминаниям Керенского, что решение об аресте Царя правительством фактически действительно было принято раньше, чем состоялось формальное постановление. Следователь Соколов не знал инструкции, подписанной Корниловым, и воспроизводил действовавшую инструкцию по показаниям Керенского и по экземпляру, который в «разорванном виде» случайно попал ему в руки в Екатеринбурге. Он утверждал, очевидно, со слов Керенского, что эту инструкцию министр составил «лично». В ней заключались, между прочим, действительно «совершенно излишние» подробности, вплоть до перечисления блюд, которые может употреблять семья, вплоть до требования воздержаться от «горячих закусок». Внушалось, что Царь в заключении должен быть «скромен».
Эти обрывки бумаги с остатком текстов приказов по царскосельскому дворцу с каким-то подобием «табеля о рангах» для кушаний видел в Екатеринбурге и проф. Диль, которому пришлось принять в Сибири участие (до передачи дела Соколову) в охранении «царских бумаг». Я не уверен, однако, что эта инструкция действительно февральского происхождения (так она несуразна для этого времени), возможно, что она происхождения тобольского, когда, по словам комиссара Врем. Прав. при царской семье, Панкратова, в Тобольске начались жалобы на скупку продуктов царской кухней.
Своею целью генерал-прокурор ставил полную изоляцию арестованных от внешнего мира – превратить их в «музейные фигуры», помещенные под стекло, как выражается он в воспоминаниях. В такие «музейные фигуры» превращалась не только царская семья, но и вся свита – даже «представители правительства», находившиеся во дворце. Выполнялось это со столь педантической точностью, что даже увольнение «поваров и лакеев» не могло пройти без санкции министра юстиции. Переписка не только перлюстрировалась, но и подвергалась большому ограничению – Царь не мог, напр., переписываться с матерью (Керенский отказал английскому послу в просьбе переслать даже М. Ф. несколько писем от сестры ее – английской королевы, с трафаретной ссылкой на давление со стороны «крайних элементов»). Керенский считает необходимым подчеркнуть, что в стенах дворца жизнь венценосцев не подвергалась никаким ограничениям – скрупулезно сохранялся со всеми деталями установленный традиционный этикет. Даже тогда, когда министр Керенский являлся во дворец, вначале в качестве министра юстиции, а позже в качестве председателя правительства, о приезде его предварительно лакей докладывал церемониймейстеру, последний сообщал Царю, и тот «милостиво» соглашался принять посетителя, который и направлялся в рабочий кабинет Императора, сопутствуемый одним из камергеров и скороходами.
Вероятно, для царской семьи было бы гораздо лучше, если бы она с самого начала была помещена в более скромные условия быта (что, по-видимому, даже вообще соответствовало личным вкусам царской четы), ибо вызывающий внешний этикет, на каждом шагу входивший в коллизию с действительностью тюремного обихода, с одной стороны, лишь подчеркивал специфичность изоляции «лишенных свободы», а с другой – раздражал «революционное» чувство тех, кто должен был охранять виновника того «невыносимого гнета», который с таким трудом сбросил с себя «народ…» Все это вело к неизбежным конфликтам.
Для воспоминаний революционного «генерал-прокурора» характерно, что он свои заботы в «поварах и лакеях» и т.п. пытается представить в виде мер, диктуемых только гуманными соображениями слишком очевидно, что здесь политика стояла на первом плане. Мемуарист доходит до такого фантастического преувеличения в рассказе о том, как все «верноподданные» оставили царскую семью, что утверждает, что даже больные дети оказались без присмотра и что Времен. Прав. вынуждено было принять на себя заботу по оказанию необходимой медицинской помощи. На одном из своих публичных докладов 36 г. Керенский, по словам газетного отчета, выразился сильнее и сказал, что царь очутился в таком жутком одиночестве, что «революционеры бегали в аптеку» для больных детей… Тут мемуарист забывает об инструкции, им разработанной и запрещавшей выход из дворца всем попавшим в золотую клетку… На такой «гротеск» не стоило бы обращать внимания, если бы он красной нитью не проходил в объяснении, которое «ген.-прокурор» мартовских дней 17 г. дает для будущей истории.