Через несколько лет историк как бы присоединится к выводам мемуариста. Милюков в «России на переломе» писал: «Потеряв надежду на единение (?) русских партий, германцы затем круто (курсив мой) переменили фронт, выдали большевикам военные дружины правого центра и настояли на аресте центрального комитета партии к. д., как военной организации, субсидируемой французами для создания авангарда союзного десанта: действия, противоречащие союзному договору». О «крутом» повороте можно было бы говорить в том случае, если действительно признать, как то утверждал Милюков со слов каких-то членов «правого центра», участников переговоров, имена которых он, однако, не называет, что в июне «германцы предлагали членам правого центра устроить в Москве переворот при содействии русских офицерских организаций» [370]. Милюков знал даже даты – 18 июня, когда решение это «внезапно» было отменено вследствие нового распоряжения из Берлина. Не совсем ясно – почему? «Потому ли, что германцы получили и без того возможность сосредоточить своих военнопленных в Москве, потому ли, что они поняли к этому времени, что “восточный фронт” не стал уже страшен, потому ли, наконец, что со стороны русских политических деятелей в решающий момент не было проявлено достаточной решимости пойти на условия, на которые пошел ген. Краснов. Приходилось дать обязательство противодействовать русским же силам, которые объявили себя на страже “союзнической ориентации” и “восточного фронта”»[371]. Мы видели, что никогда такого реального предложения никому немцы не делали, и что неофициальные разговоры деятелей правого центра с членами немецкого посольства и военными агентами не выходили за пределы взаимно не обязывающих частных бесед – новый германский военный агент в Москве майор Шуберт, по словам ген. Гофмана, всегда настаивал на решительном выступлении против большевиков. Шуберт считал, по мнению Гофмана, слишком оптимистично, что для установления в Москве нового правительства достаточно двух батальонов[372]. Если люди правого центра продолжали питать надежды на германскую помощь[373], то это была иллюзия[374].
   «Крутым» поворотом было бы принятие плана Гельфериха. Но в сущности все перипетии, связанные с этим планом, являлись лишь эпизодом в закулисной борьбе разных течений в самой Германии. Гельферих должен был подать в отставку. Этой отставке предшествовала конфиденциальная нота ф. Гинце Чичерину, помеченная 23 августа. Эта нота, содержание которой должно было оставаться строго конфиденциальным, раскрывала некоторые скобки в дипломатическом соглашении по Брестскому миру и определяла дальнейшую политику Германии по отношению к советской власти после колебаний, которые могли означать признание агрессивных планов, с одной стороны, Гельфериха, с другой – ген. Гофмана. Советская власть стабилизировалась, и п. 5 ноты говорил, что «германское правительство ожидает, что Россия применит все силы, которыми она располагает, чтобы немедленно подавить восстание ген. Алексеева и чехословаков. С другой стороны, и Германия всеми имеющимися в ее распоряжении силами выступит против ген. Алексеева». Небезынтересные комментарии по этому пункту можно почерпнуть из воспоминаний Гельфериха. По сведениям Гельфериха, вопрос был поднят не Германией, а советским правительством, и здесь Гельферих видит доказательство катастрофического положения большевиков. Они для своего спасения просили о вооруженной интервенции, причем Чичерин формулировал так: активное выступление против Алексеева и никакой поддержки Краснову. «Интервенция» рисовалась в более широком масштабе, о котором говорил п. 3 ноты Гинце: «Присутствие в северных русских областях военных сил держав Согласия представляет настоящую и серьезную угрозу находящимся в Финляндии германским военным силам. Если поэтому… русские действия не достигли бы в скором времени цели, то Германия сочла бы себя вынужденной предпринять с своей стороны там действия, в случае нужды с привлечением финских войск…» И вновь текст гельфериховских воспоминаний дает комментарии с ударением в сторону советской власти. Гельферих рассказывает, что Чичерин 1 августа неожиданно сообщил ему. что советское правительство отказывается от своего предложения немецко-финского десанта на Мурманском побережье и что явный военный союз с Германией для большевиков невозможен, принимая во внимание настроения в стране, но нужно тайное соглашение и параллельные действия – таким параллелизмом было бы прикрытие Петербурга немецкими войсками.
   Вооруженная «интервенция», предусматриваемая гинцевской нотой, должна была обострить отношение немцев к Добровольческой армии и ко всем тем великорусским тайным военным организациям, которые так или иначе было связаны с ней, хотя бы даже лишь общими целями. Но все же и в этом отношении не была того «крутого» поворота, о котором повествует Милюков, – прежняя территориальная двойственность, как сейчас увидим, осталась. И в отношении Москвы надо внести существенные оговорки. В данном случае Милюков сослался, между прочим, и на мое свидетельство. Но в моем свидетельстве не было той категоричности, которую придал историк моим словам, подтверждавшим заключение Деникина. Теперь я охотно ввел бы еще большие ограничения в свое изложение – и во всяком случае, должен решительно откинуть установление факта, что немцы выдали большевикам все военные организации, о которых они знали через сношения свои с монархистами. Дело было в другом. Двойственность заданий неизбежно на практике приводила с самого начала к вопиющим противоречиям: связь между немецкой и большевистской контрразведками[375], временно расширявшаяся в зависимости от событий, была на грани провокации по отношению к тем военным организациям, которые прямо или косвенно (иногда сами того не зная) за кулисами пользовались в великорусском центре немецким покровительством. В этой двойной политической бухгалтерии разобраться еще нет возможности. Гурко рассказывает, что офицерские организации, примыкавшие к «правому центру», до некоторой степени объединялись ген. Дрейером[376]. Когда начались аресты и расстрелы наиболее деятельных членов офицерских организаций (в момент объявления «красного террора»), циркулировали слухи, что виновником их был Дрейер. Наиболее распространенная версия сводилась к тому, что ген. Дрейер сообщил имена главных организаторов немцам, которые с своей стороны сообщили их большевикам. Впоследствии Дрейера судили полевым судом на юге и, по словам Деникина, оправдали «за недостатком улик». Вот эта «недостаточность улик» во всем объеме сохраняет силу и поныне при попытке разобраться в сложной паутине практики немецко-большевистского альянса летом 18 г.
   Допустим, что в этой смутной практике имели место случаи выдачи (вольно или невольно) немецкой разведкой большевикам офицеров союзнической ориентации. Но вместе с тем несомненным является и тот факт, что в Москве при непосредственном участии, напр., майора Шуберта, нового военного представителя все той же немецкой миссии в Денежном пер., происходила вербовка и отправка офицеров-монархистов «немецкой ориентации» в организующуюся на Украине так называемую Южную Армию. т.е. в армию антибольшевицстскую.
   Самая наличность Южной Армии или создание позднее русско-немецкой армии фон дер Гольца представляет собой такое же противоречие. Гурко склонен думать, что июньский проект (не существовавший) был ликвидирован потому, что к этому времени произошло у немцев «перемещение ролей» – тут уже «германское верховное командование, наткнувшееся на крайнюю неприязнь Добровольческой армии и осведомленное об усиленной тяге русских офицеров в Сибирь, на Урал для образования там нового, враждебного им фронта, решительно заявило, что ни о каком восстановлении России не может быть и речи, что, наоборот, необходимо разваливать Россию и в этих видах поддерживать большевистскую власть». Этой радикальной перемены точки зрения немецкого военного командования в действительности установить нельзя. Агрессивная антибольшевистская тенденция ген. Гофмана, шедшая до известной степени рука об руку с планом Гельфериха, сохраняла свою силу, как это видно хотя бы из сообщения Шейдемана 12 сентября в парламентской фракции с. д. при обсуждении дополнительных к Брестскому миру соглашений. Из воспоминаний Гельфериха определенно вытекает, что, хотя автору мемуаров не удалось отстоять в главной квартире своей точки зрения, тем не менее ген. Людендорф с категоричностью заявил, что высшее командование ее заинтересовано в проведении дополнительных соглашений. По-старому знакомый нам ротмистр Розенберг от имени гвардейской офицерской организации и монархической группы Маркова продолжал вести в июле – августе переговоры с представителями немецкого командования в Пскове о сближении с Германией, о создании добровольческой армии под начальством Юденича в оккупированных немцами русских губерниях, о созыве монархического съезда для выделения из своего состава временного правительства и т.д. [377].
   Организация Южной Армии (конец июля – начало августа) как раз совпадает с тем временем, когда, в изображении Гурко, немецкие военные власти из опасения восстановления Восточного фронта якобы пошли по линии поддержки советской власти. Главный организатор Южной Армии и посредник с немецким главным командованием герцог Лейхтенбергский передал чрезвычайно характерную подробность из своего предварительного разговора с главным командованием в Киеве. Выразив принципиальное сочувствие созданию армии в зоне «нейтральной» (Богучарский у. Воронежской губ.), которую донской атаман предоставил в виде базы для русской монархической армии, соглашаясь помочь деньгами и оружием и не мешать вербовке на Украине[378], оно просило «не говорить об этом нашим дипломатическим представителям и все это дело вести только с нами и тайно».
   В готовности содействовать организации Южной Армии нельзя видеть, конечно, только тактическое стремление разъединить офицеров[379] и противодействовать «восточному фронту». Когда опасность «восточного фронта» ослабела, германцы охладели к Южной Армии и в августе – сентябре, говорит Милюков, перестали давать на нее средства. Здесь прежде всего сделана существенная хронологическая ошибка. Затем из записок Лейхтенбергского явствует, что «на охлаждение повлияло прежде всего то, что Южная Армия оказалась почти пустым местом, и то, что военная немецкая власть должна была при изменившихся условиях обращаться с секретными военными докладами очень осторожно». Симпатии к Южной Армии, вероятно, надо объяснить отчасти психологией военных – как бы органическим тяготением их к силам антибольшевистским, сознанием ненормальности союза императорской Германии с элементами, представлявшими социалистический интернационал. Лейхтенбергский так и объясняет поражавшую его легкость, с которой немцы закрывали глаза на переправу офицеров, явно им враждебных, в Добровольческую армию, – объясняет убеждением военной среды, с которой у него установились «хорошие отношения», что Добр. армия монархична по своему существу, что с «монархической Россией им (немцам) легче сговориться» в будущем, чем с большевиками, органически противными им самым существом своим. Эта психологическая черта должна была повседневно сказываться в работе местных агентов власти, менее осведомленных о закулисных ходах политической игры. Как характерен в этом отношении эпизод, происшедший в Ярославле при ликвидации восстания, организованного военными силами, выступившими под политическим водительством Савинкова, непосредственно ориентировавшегося на Антанту. На этот эпизод и мне приходилось ссылаться в виде иллюстрации к совместной деятельности большевиков и немцев (см. «Красный Террор»). В свете того, что выяснило теперь историческое обозрение недавнего прошлого, думаю, что ярославский эпизод свидетельствует скорее противоположное. 21 июля штаб ярославского отряда северной Добр. армии, находившейся «с германской империей в состоянии войны», – как гласило оповещение лейт. Балка, председателя германской комиссии № 4 о военнопленных, существовавшей на основании Брестского договора и занявшей положение «вооруженного нейтралитета» в боевые дни восстания, – сдался комиссии в плен; «комиссия, – объявляет Балк, – передаст штаб в качестве военнопленных германской империи своему непосредственному начальству в Москве, где дано будет все дальнейшее». Конечно, это была попытка спасти жизнь 57 «белых» офицеров. Но лейтенант Балк не мог быть надежным бестом. Балку был предъявлен ультиматум о выдаче, и военнопленные были разоружены – этим в смутные дни, последовавшие за убийством Мирбаха, решилась судьба сдавшихся офицеров.
   Но, может быть, еще показательнее протест, который был заявлен в сентябре немецким консулом в Петербурге, т.е. представителем ведомства ф. Гинце, по поводу начавшегося большевистского «красного террора» после убийства Урицкого и покушения на Ленина, – ясно, что это было сделано без внушения со стороны Берлина, за несколько дней перед тем отправившего через Иоффе в Москву свою конфиденциальную ноту 27 августа. Формально немецкий консул присоединился к протесту дипломатов нейтральных стран против ареста иностранцев, последовавшего в Москве и Петербурге после известного инцидента в английском посольстве, когда был убит лейтенант Кроми, и ареста английского консула Локарта, обвиненного в участии в заговоре против советской власти. Из донесения голландского посланника, переданного по телеграфу в Лондон Бальфуру (см. «Белая книга»), вытекает, что именно немецкий консул (это было неожиданно для представителей нейтральных стран) в энергичных выражениях во имя начал морали и гуманности протестовал против образа действия большевиков по поводу происшедшей накануне расправы и в присутствии Зиновьева напомнил его последнюю кровавую речь.
   Как и во время Гельфериха, местные оценки в данном случае разошлись с «информацией» центра. Деникин приводит телеграмму украинского посла в Берлине бар. Штейнгеля (28 сент.), передающую ответ ф. Гинце по поводу протеста гетманского правительства против большевистского террора. Имперский министр ин. д. полагал, что происходящее в России «не может быть квалифицировано как террор» – это лишь борьба с «безответственными элементами», которые «провоцируют беспорядок и анархию». В силу подобных соображений императорское правительство отказывалось принимать «репрессивные меры» против советской власти…
   И еще один заключительный штрих. Политика «соглашения», проводимая канцлером гр. Гертлингом, не могла быть твердой и долговечной. Предупреждения Гельфериха о сомнительной лояльности советской власти и та опасность, которая реально повисла над Германией в смысле проникновения «большевистского яда», отнюдь не были иллюзорны и не базировались на «сплетнях». Очень скоро обнаружилось, что экстерриториальное советское посольство в Берлине сделалось агитационным центром и штаб-квартирой спартаковцев. Иоффе был выслан из Берлина, и германское правительство фактически прервало дипломатические отношения с советской властью. Состоя при донском атамане, майор Кохенхауз «весьма секретно» сообщал 24 октября, что «в ближайшие дни германские войска, стоящие на Украине, начнут военные действия». Но было уже поздно менять политику…
   Для полноты и точности нужных справок мы вышли далеко за хронологические пределы поставленной темы. Однако такой исторический экскурс, быть может, отчетливее обрисует теперь роль, которую играли и могли играть немцы в судьбе царской семьи.

Глава пятая КРИЗИС БОЛЬШЕВИЗМА

   Для того чтобы сознательно отнестись к анализу фактического материала, имеющегося в нашем распоряжении, и вставить его в исторические рамки, тем самым избегая слишком поспешных выводов, мы никогда не должны забывать о положении большевистской власти весной и летом 18 г. Судьбы царской семьи, конечно, неразрывно были связаны с тем перманентным кризисом, который эта власть изо дня в день переживала. Мы видели, что наблюдения и оценка происходившего в первых числах августа привели Гельфериха к убеждению, что советская власть находится как бы в состоянии человека, над которым занесли нож. Немецкий дипломат безоговорочно заключает, что только германская политика спасла в это время большевиков – во время самого тяжелого кризиса с момента захвата ими власти. И действительно, при всей неопределенности недальновидной и даже противоречивой политики Антанты, при всем разброде русских общественных сил, раздираемых социальными, политическими и психологическими расхождениями (именно психология в значительной степени определяла, с одной стороны, споры об ориентации, а с другой – порождала какой-то фаталистический квиетизм и попытки даже отыскать компромисс с большевиками), положение большевиков в дни пребывания Гельфериха казалось безнадежным. Всероссийская власть, заключившая в Бресте международный договор, была в сущности сужена почти до пределов Великороссии или старой Московии и, следовательно, становилась властью областной, окруженной враждебными силами. Вся южная периферия оставалась враждебным станом, несмотря на дипломатические переговоры, которые при содействии немецкого посредника велись с Доном и Украиной[380]; в июле поставившая себе всероссийские задания Добровольческая армия, насчитывающая в своих рядах уже 20 тысяч, совершала так называемый второй кубанский поход, который закончился разгромом советских сил на юге и взятием 3 августа Екатеринодара; в июле появились уже предвестники «восточного фронта», который перешагнул через Урал, приблизился к Волге, и таким образом составлял прямую угрозу центру; интервенция союзников на севере, как уже действие определенно противобольшевистское, приобретала также реалистические формы. В самом центре «кукушка уже прокуковала» для советской власти, она уже «висит на волоске» – это признает в интимных высказываниях, по свидетельству Сталина, не кто иной, как шумный создатель советской обороны Троцкий[381].
   Современники из социалистического лагеря, враждебного большевикам, были довольно единодушны в оценке происходившего. Так, издававшийся на Украине орган бундовцев «Фольксцайтунг» писал в июле: «С каждым днем становится яснее, что господство большевиков в России идет к концу. Чехословацкое восстание и последние события в Москве и Петербурге заканчивают этот процесс». «Банкротство большевизма» орган бундовцев видел в нарастающей враждебности крестьян и массовом отходе «голодающих» рабочих. В центре группа с. д., порвавшая с традиционной формулой меньшевизма, по которой борьба с большевиками неизбежно должна была привести к реставрации, и выступившая с призывом к активной борьбе за «независимый и демократически строй России», в прокламации говорила: «Эта борьба уже принимает в наших глазах все более массовый и стихийный характер как в городах, так и в деревнях, и захватывает все более широкие слои народных масс». Что же это было – очередное самовнушение? Во всяком случае, окружавшая кольцом Москву «волна кулацких восстаний» (признание Ленина), организованные и стихийные рабочие стачки, которые вынуждена были отмечать и советская печать, – все это были реальные факты, они не создавали прочной базы для существования «социалистической республики» и отнюдь не укрепляли уверенности в том, что в совдепии «народ с большевиками» [382]; недаром Кремль, как засвидетельствовал Петерс, охранялся исключительно латышскими преторианцами – русские красноармейские части и прежде воинственные кронштадтские матросы уже не представляли собой надежной опоры. Но колебались и «латыши», находившиеся в советских рядах, – по словам Гельфериха, видные латышские военные зондировали почву в немецком посольстве и высказывали готовность выступить против советской власти, если им будет дана гарантия на возвращение в оккупированную немцами Латвию.
   Последовавшее после убийства Мирбаха восстание левых с. р. в Москве, с отзвуком его еще менее эффективным в Петербурге и волжской авантюрой главковерха советскими войсками Муравьева, само по себе не могло представить опасности для большевистского правительства. Это были слишком запоздалые отзвуки на «революционные» настроения в период внутренне-фракционной борьбы за Брест-литовский мир, и они неизбежно оставались в пределах уже кристаллизировавшейся советской общественности. Попытка сорвать Брестский мир не могла найти себе большого отклика в широких массах населения. Очевидцы свидетельствуют, что матросы Поповского отряда в Трехсвятительском пер. не проявили большой стойкости, хотя численность восставших значительно превышала цифру бойцов, которых спешно могла выставить в Москве власть (1800 против 720 – правда, у этого меньшинства была артиллерия). Знаменательно было то, что соседние с восставшими Покровские казармы объявили «нейтралитет», и московские верховники таким образом неожиданно могли бы оказаться в критическом положении, если бы не наличие в Москве латышского полка под командой профессионала Вацетиса. Страшны были для власти после убийства германского посла перспективы возможной ликвидации «молчаливой» коалиции между русскими интернационалистами и немецкими империалистами. Большевики никогда не могли быть уверены в том, что германские штыки, находившиеся на подступах Москвы и Петербурга, при постоянно изменявшейся конъюнктуре, не могут обратиться против них; слухи, проникавшие в антисоветскую печать, часто неверные и преувеличенные, муссировали этот страх перед возможным разрывом (они говорили, напр., о проекте принца Гессенского создать «генерал-губернаторство» из оккупированных земель и т.д.). 6 июля вопрос был поставлен ребром и, как мы знаем, создал панику среди московских властелинов.