Страница:
Для того чтобы вставить повесть Завадского в соответствующие хронологические рамки, надо иметь в виду, что допрос Кафарова происходил 11 апреля, а обращение Карабчевского, на которое раньше ссылается автор, последовало далеко не в первые дни функционирования Комиссии – это было через два месяца, когда произошла уже смена министерств и министром юстиции был Переверзев. В своих воспоминаниях Карабчевский рассказывал: «Жены почти всех заключенных перебывали у меня, прося защиты, причем справедливо жаловались на то, что их мужей держат уже месяцами без допроса, без предъявления им каких-либо обвинений. Все указывали при этом на крайне дурное, во всех отношениях, содержание в крепости и грубость и своеволие команд». Карабчевский, в связи с обращением к нему матери Вырубовой, поговорил с новым прокурором суд. пал. прис. пов. Каринским, который признал правильность обвинений: «Не знаю, как это повелось, но я застал такую картину. Караул крепости своевольничает. Он считает себя призванным не только охранять заключенных, но и контролировать распоряжения судебных властей… Ваше сообщение я очень приму к сведению, но к этому надо подойти очень осторожно. Как только удастся сменить караульный состав, я тотчас же возбужу уголовное дело». Каринский рекомендовал Карабчевскому переговорить с Муравьевым. «Я имел неоднократные с ним разговоры, встречаясь в разных законодательных комиссиях и в адвокатской», в которой председательствовал Муравьев и которая заседала в квартире Карабчевского. Муравьев соглашался, что все это очень печально, и, ссылаясь на Кронштадт, также говорил, что поневоле должен действовать крайне осторожно.
«Как-то повелось» с первых дней революционной неразберихи, что в Петропавловской крепости установилась полная «неразбериха». В протоколах Исп. Ком. от 8 марта занесено довольно изумительное заявление революционного коменданта крепости (им был шт. кап. Кривцов) о том, что они не знают, кому они подчинены, что они сами выбрали себе министерство Керенского и просят воздействовать на военную комиссию, чтобы «даны были хоть какие-нибудь директивы». Можно было бы предположить, что неразбериха оставалась и в дальнейшем и что в крепости руководились в значительной степени лишь самоучрежденным порядком, который приводил к своеволию комендантской власти, неизбежно развращавшему караул. Однако в это предположение приходится внести существенный корректив. На другой день после заслушания в Исп. Ком. «заявления» коменданта крепости и решения Комитета «предложить представителям солдатских депутатов и офицерам-республиканцам отправиться в Петропавловскую крепость для личных переговоров» в связи с постановлением об аресте Царя в назначенном местом водворения его Трубецкого бастиона, Исп. Ком. постановил сменить «для этой цели командный состав» в крепости. Вся дальнейшая закулисная сторона пока лежит вне доступного нам кругозора, – мы знаем только, что в крепости установился новый тюремный режим.
В первые дни заключения все арестованные отмечали хорошее содержание в камерах Трубецкого бастиона и отсутствие «озлобленности» и «грубости» у стерегущих: «стража оставалась прежняя, равно как и заведовавший бастионом гвардии полк. Иванишин, поспешивший нацепить на себя красный бант», – пишет Курлов. «Нам было предоставлено иметь собственное белье, постельные принадлежности, табак и книги, а также получать за свой счет стол из крепостного офицерского собрания»[124]. Утверждает Курлов, что 13 марта посетил крепость министр юстиции и, собрав всех заключенных в камерах в коридор, подчеркнул, обращаясь к Щегловитову, что новая власть не будет подражать прежнему режиму при содержании арестованных. Но «через несколько дней» стража потребовала перевода заключенных на «солдатское довольствие» и лишения их «собственных постелей и белья». Из дневника, который вел первые дня Протопопов в крепости и который был отобран новым комендантом и передан в Чрез. Ком., видно, что перемена эта произошла около 20 марта, когда стала действовать новая инструкция, выработанная или утвержденная министром юстиции: еще 15-го Протопопова посетила жена и принесла «чай, сахар, булки суш., масло и сыр». Перемену режима не приходится объяснять буйством солдат, отмеченным в дневнике Гиппиус. Скорее «буйство» явилось результатом перемены режима. Мы не знаем новой «инструкции», но, очевидно, она не отличалась революционной гуманностью. Топором не вырубить из истории революционных дней факта, засвидетельствованного будущим ангелом-хранителем заключенных доктором Манухиным (о его миссии ниже). Манухин рассказывал мне, что когда он в первый раз приехал в крепость (это было в конце уже апреля, т.е. после вопиющей сцены, зафиксированной воспоминаниями Завадского), он застал Белецкого в карцере, куда его посадили по распоряжению министра юстиции. Карцер представлял собой темную клетушку, где нельзя было ни лечь, ни сесть; давали заключенному кусочек хлеба и воду. Так Белецкий провел неделю. Когда его вывели из карцера, он весь опух, слезы наполняли глаза от света. Манухин запротестовал, как врач, против того, что «мучают» заключенных[125]. Рассказчик утверждал, что Муравьев, с покровительством и снисходительностью позже относившийся к «Степану Петровичу», отнесся скорее положительно к такому методу воздействия, который заставил бы Белецкого развязать язык. И Белецкий заговорил. Нельзя не поверить тому, что видел сам Манухин. Будем думать, что Керенский поступал так не из-за присущей ему «жестокости», и что он не знал, что его распоряжение приведено в исполнение в таких жестоких формах. Это, однако, не снимает ответственности ни с министра юстиции, ни с его сотрудников. Власть высшая направляла неразумную волю низших…
Когда читаешь воспоминания Вырубовой, хочется думать, что она в силу своей истеричности чрезвычайно преувеличила издевательства, который над нею совершались в дни заключения в крепости. Истерики способны измышлять факты и в них уверовать. Хочется думать, но так ли это было в действительности? Со всех сторон (и в частности со стороны доктора Манухина) идут подтверждения того, что рассказы Вырубовой отнюдь не вымысел. Возможно, что мрачные краски сгущены в рассказе о пережитых днях скорби и отчаяния, но это отнюдь не смягчает позорной страницы «революционного правосудия». Вот первый день в описании Вырубовой с момента, когда ее «толкнули» в темную камеру № 70 Трубецкого бастиона. По приказанию коменданта, от которого зависело, по его словам, установление режима для заключенных, солдаты сорвали тюфячок с кровати и начали срывать с Вырубовой образки и золотые кольца, глубоко поранив шею. От боли Вырубова вскрикнула, тогда один солдат ударил ее кулаком, и, «плюнув в лицо», они ушли. А толпа солдат, собравшись у наблюдательного окошка, с насмешками и улюлюканием наблюдала за заключенной. Впоследствии, замечает Вырубова, комендант назвал свою фамилию: Кузьмин, пробывший на каторге в Сибири 15 лет. Упоминает она и об «ужасном Чхонии», который заведовал бастионом. «В один из первых дней пришла какая-то женщина, которая раздела меня донага и надела на меня арестантскую рубашку… Раздевая меня, женщина увидела на моей руке запаянный золотой браслет, который я никогда не снимала. Помню, как было больно, когда солдаты стаскивали его с руки. Даже черствый каторжник Кузьмин, присутствовавший при этом, увидя, как слезы текли по моим щекам, грубо заметил: “Оставьте, не мучьте! Пусть она только отвечает, что никому не отдаст!”» Я буквально голодала… Два раза в день приносили полмиски какой-то бурды, вроде супа, в который солдаты часто плевали, клали стекло. Часто от него воняло тухлой рыбой, так что я затыкала нос, проглатывая немного, чтобы только не умереть с голода; остальное же выливала в клозет, выливала по той причине, что раз заметив, что я не съела всего, тюремщики угрожали убить меня, если это повторится. Ни разу за все месяцы мне не разрешили принести еду из дома… Всякие занятия были запрещены в тюрьме»… «Я была очень слаба после только что перенесенной кори и плеврита. От сырости в камере я схватила глубокий бронхит… Температура поднималась до 40°. Я кашляла день и ночь; приходил фельдшер и ставил банки… От слабости и голода у меня часто бывали обмороки. Почти каждое утро, поднимаясь с кровати, теряла сознание. Солдаты, входя, находили меня на полу. От сырости от кровати до двери образовалась огромная лужа воды. Помню, как я просыпалась от холода, лежа в этой луже, и весь день после дрожала в промокшем платье. Иные солдаты, войдя, ударяли ногой, другие же жалели и волокли на кровать. А положат, захлопнут дверь и запрут…» «Главным мучителем» был тюремный доктор Серебренников – тот самый, о котором упоминал Завадский. «Он сдирал с меня при солдатах рубашку, – рассказывает Вырубова, – нагло и грубо насмехаясь, говоря: “Вот эта женщина хуже всех, она от разврата отупела”. Когда я на что-нибудь жаловалась, он бил меня по щекам, называя притворщицей и задавая циничные вопросы об “оргиях” с Николаем и Алисой… Даже солдаты, видимо, иногда осуждали его поведение…» «Самое страшное – это были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать, и я чудом спаслась от них. Первый раз я встала на колени, прижала к себе икону Богоматери и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Они ушли… Наше положение было тем ужаснее, что мы не смели жаловаться…»
Вероятно, положение Вырубовой, которую Комиссия впервые допрашивала 6 мая, было бесконечно хуже других в силу концентрации внимания толпы на ее личности и роли в распутинской эпопее[126]. И все же с удивлением останавливаешься перед наивностью, которую проявляла Комиссия при столкновении с жестокой действительностью… Стенограмма 31 марта допроса гр. Фредерикса занесла по-истине классический диалог между председателем Комиссии и престарелым б. министром Двора (ему было уже 79 лет). Больной Фредерикс был из Петропавловской переведен во французскую больницу. Отметив, что он служит уже с 1856 г. (т.е. более 60 лет), Ф. указал, что жизненные условия, в которые он поставлен, для него «ужасно тягостны».
Волнение члена Комиссии 3авадского «перелилось через край» только тогда, когда он на допросе встретился со старым сослуживцем. Завадский с благодарностью вспоминает Врем. Прав. за свободу слова. И остается только подивиться, что никто из присутствовавших в недрах Комиссии против творившихся «безобразий» не попробовал даже обратиться к свободной печати. Никто не счел своим долгом публично протестовать против того, что подследственные находятся на положении худшем, чем каторжане, что в казематах Трубецкого бастиона Петропавловской крепости призраки ненавистного прошлого приняли вновь реальные очертания и, может быть, при отсутствии бюрократической регламентации приобрели стократ худшие формы. В свободной печати не только не появилось разоблачений, но, наоборот, подчеркивалось нечто противоположное. Напр., в «Речи» 30 апреля говорилось, что караул в Петропавловской крепости «исключительно надежный». Отношение к арестованным корректное и гуманное – «об издевательствах и глумлениях старого режима нет и помину». Мало того, в газетах можно было прочитать речь занимавшего тогда официальное положение в революционной администрации Сватикова на съезде делегатов фронта 4 мая о том, как «у заключенных в Петропавловской крепости “меняется тон” и они становятся “требовательными”, ибо чувствуют, что анархия влечет Россию к такой диктатуре, при которой пожалеют и о старом самодержавии». Буквально в тех же выражениях повторяет утверждение «Речи» в воспоминаниях б. комендант Таврического Дворца полк. Перетц, – вероятно, так же говорил он и в момент своего посещения Петропавловской крепости. Поверхностный ген. Половцев, посетивший в мае Трубецкой бастион в качестве командующего войсками, нашел, что «условия жизни там совсем не плохи: пища и санитарные условия немного хуже, чем в гостинице “Астория”». Это он сам рассказал в воспоминаниях… Может быть, при таких условиях и не слишком приходится удивляться наивности современников, не представлявших себе условий содержания арестованных, установившихся в революционной тюрьме, в одной из русских Бастилий.
Этих условий коснулся и Муравьев в докладе на съезде – тогда уже тюремный быт в крепости подвергся некоторому изменению. «Товарищи, – говорил председатель Чр. Сл. Комиссии, – много распространяют легенд относительно содержащихся под стражей. Одни говорят – и эта версия поддерживается родственниками, близкими и знакомыми арестованных и, быть может, находит себе сочувствие в части прессы – одни говорят, что положение арестованных страшно плохо, что их чуть не мучают, истязают и т.д. Товарищи, нужно это опровергнуть совершенно твердо и определенно. Этим не только никто не занимается, но мы считаем, что это не нужно и это было бы позорно для русского свободного народа. Нужно отгородиться в этом отношении от прежнего, нужно сказать, что вы – старые люди, старая власть действовала такими приемами, какими мы действовать не желаем и которые мы принципиально отвергаем. Но, товарищи, отвергните также и другое. Другие говорят, что им живется легко, что мы чрезмерно им потакаем. Товарищи, нужно стать в этом отношении на деловую почву, нужно отменить всякую маниловщину. Товарищи, мы делаем серьезное дело – криминальную оценку лиц, нарушивших законы, которые при них существовали, и было бы также скверно делать в этом отношении какие-либо поблажки. Тут я должен сказать: их режим строг и суров, он почти таков же, какой был при старом режиме. Я говорю: почти такой же, с тем лишь изменением, что они едят теперь из солдатского котла. Но это, конечно, мы применяем к тем из них, которые здоровы. В нашем ведении не находятся тюрьмы – они находятся в ведении министерства юстиции, в ведении прокурора палаты, – но мы сносимся с арестованными и всегда обращаем внимание на то, что говорят врачи: если врач говорят, что что-либо разрушает их здоровье, то это должно быть устранено. Им не дают лакомств, но раз возникает вред для их здоровья, им дают необходимые пищевые продукты, им дают улучшенную пищу, хлеб, молоко и яйца. Комиссия позаботилась о том, чтобы за этим следил врач, который пользуется, я думаю, всеобщим доверием демократии, это доктор Манухин, ученик Мечникова, друг Горького, апробированный в этой должности петроградским Советом Р.С.Д., и мы считаем, что мы правильно ведем в данном случае эту среднюю линию не по пути старого режима и без всякого, так сказать, розового отношения к тем людям, которые погрешили перед русским народом».
Политическая честность и чувство собственного достоинства должны были заставить председателя Комиссии говорить по поводу болезненных явлений эпохи по-другому и вспомнить слова Карабчевского, что нельзя оставаться председателем Следственной Комиссии, не будучи вправе распоряжаться судьбой заключенных. Какой-то самогипноз мешал выступить с правдивым рассказом, общественные предрассудки цепко держали совет – та же психология, только навыворот заставляла Щегловитова покрывать «ужасное» дело убийства революционера Ишера[127]. Здесь уже не приходится говорить об «юридическом идеализме» – то была демагогическая тактика, ошибочная в своем основании.
Подобная тактика нашла себе яркое применение при разрешении бесконечно затягивавшейся трудной проблемы о заключенных в тюрьме кронштадтских офицерах. Вр. Пр. первого состава не смогло окончательно урегулировать этот вопрос, хотя в Кронштадт выезжала специальная следств. комиссия во главе с Переверзевым, занявшим пост прокурора палаты. При новом правительстве вопрос об арестованных офицерах всплыл в связи с общим вопросом, поставленным в Совете 22 мая о Кронштадте. 17 мая кронштадтский совет 210 гол. против 40 при 18 воздержавшихся постановил взять в свои руки фактическую власть, объявить Кронштадт не признающим Временное Правительство и обращаться непосредственно в Петроградский Совет. 22-го в присутствии делегата из Кронштадта позиция последнего подверглась довольно резкому осуждению со стороны Петроградского Совета. На предложение Церетелли передать в руки правосудия офицеров, которых кронштадтцы без суда держат в крепостных казематах, представитель кронштадтских делегатов Рошаль ответил, что офицеров они выдадут только тогда, когда Петроградский Совет возьмет к себе всех арестованных реакционеров из всей России. В конце концов правительство предложило своим министрам Церетелли и Скобелеву, бывшим и представителями Совета, поехать непосредственно в Кронштадт, чтобы уладить конфликт. Договориться с кронштадтцами посланцы сумели, и местный совет уже 195 голосами против 21 при 22 воздержавшихся принял резолюцию: «Согласуясь с решением большинства революционной демократии Петроградского Совета Р. и С. Д., признавшего нынешнее Временное Правительство облеченным полнотой государственной власти, общей для всей революционной России, мы со своей стороны вполне признаем эту власть… Мы надеемся, что путем идейного воздействия на мнение большинства демократии нам удастся склонить это большинство на путь, признаваемый нами единственно правильным (т.е. создания новой организации центральной власти, “передав всю власть в руки советов”)… По вопросу об арестованных офицерах[128] Совет… заявляет, что он окажет содействие следственной комиссии, назначенной высшей судебной инстанцией, при совместной работе с ней представителей местной следственной комиссии от Совета… Кронштадта, при производстве предварительного следствия в Кронштадте, с тем, чтобы лица, которых эта комиссия предаст суду, направлялись для суда в Петроград с вызовом из Кронштадта представителей заинтересованной команды при разборе дела… Ввиду распускаемых некоторыми органами печати ложных сведений, будто бы арестованные офицеры находятся в исключительно тяжелых условиях – подвергаются истязаниям со смертными случаями, Совет приглашает представителей партии, общественных организаций и печати путем посещений заключенных и личного осмотра убедиться в неосновательности подобных слухов…»
Давая 28-го в Исп. Ком. отчет о своей поездке в Кронштадт, Церетелли говорил (по отчету в протоколах) о том тягостном впечатлении, которое он вынес при посещении крепостных казематов: «Условия ужасны… но объясняются они характером самой тюрьмы, а не злой волей, умышленным желанием причинить страдания, как это изображается в буржуазной печати». Таким образом и здесь не было произнесено суровое слово осуждения революционному насилию и революционному беззаконию, хотя тогдашний лидер советского большинства и провозглашал в Кронштадте истину: «вожди не вправе угождать демократии, т.е. толпе…» Приходится очень сожалеть, что никто не воспользовался «приглашением» кронштадтцев. Так или иначе цель была достигнута, и значительное число арестованных после разбора дел следственной комиссией под председательством прис. пов. Жданова было в середине июля переведено в Петербург в арестный дом и содержалось по крайней мере в человеческих условиях: ведь среди «кронштадтских мучеников» далеко не все были прежними «мучителями…»
Петропавловская крепость, конечно, не была «кронштадтской республикой», хотя, допустим, и находилась под тлетворным влиянием особняка Кшесинской. И здесь при обнаружившейся «злой воле» в «умышленном желании причинить страдания» ссылка на необходимость осторожности ввиду настроения караула и пр. означали бездействие и равнодушие, почти преступное для носителей звания революционной власти. Проследим судьбу Вырубовой, хота бы по ее собственному рассказу с добавлением некоторых подробностей, приходящих со стороны, – и перед нами вскроется довольно отчетливо картина того, что было[129].
В докладе Съезду Советов председатель Сл. Комиссии, как мы видели, подчеркнуто выставил, как особую заслугу Комиссии, привлечение к наблюдению за арестованными в Петропавловской крепости доктора Манухина, пользующегося «“общим доверием” демократии». Явилось ли это результатом «победы» Завадского или инициативы самого Муравьева – безразлично. «Доктора Манухина, – вспоминает Завадский, – я любил и считал его своим другом; человек безупречной порядочности и полного бескорыстия, он в соответствии с требованиями момента имел “левое” прошлое в виде “политической судимости”… Конечно, смена врача еще далеко не все, но хоть что-нибудь и то хорошо. Поэтому я горячо убеждал И.И. Манухина не отказываться от предложения, в котором, конечно, ничего заманчивого не было» [130]. Когда назначение Манухина состоялось, заключенные почувствовали облегчение: он внимательно обходил камеры, тщательно осматривал больных, прописывал усиленное питание для тех, кто в нем нуждался, и решительно осаживал караульных при малейшей их попытке «свое мнение иметь». И действительно, как луч солнца проникал в подземелье, отмечается появление в казематах Трубецкого бастиона Манухина, обошедшего в первый раз камеры 23 апреля. Сменили не только врача, но и коменданта – по требованию Керенского, как вспоминает Половцев. Комендантом был назначен в середине мая один из офицеров 4-го стрел. полка инвалид Апухтин, который сумел взять «правильный тон» и наладить дело[131]
«Как-то повелось» с первых дней революционной неразберихи, что в Петропавловской крепости установилась полная «неразбериха». В протоколах Исп. Ком. от 8 марта занесено довольно изумительное заявление революционного коменданта крепости (им был шт. кап. Кривцов) о том, что они не знают, кому они подчинены, что они сами выбрали себе министерство Керенского и просят воздействовать на военную комиссию, чтобы «даны были хоть какие-нибудь директивы». Можно было бы предположить, что неразбериха оставалась и в дальнейшем и что в крепости руководились в значительной степени лишь самоучрежденным порядком, который приводил к своеволию комендантской власти, неизбежно развращавшему караул. Однако в это предположение приходится внести существенный корректив. На другой день после заслушания в Исп. Ком. «заявления» коменданта крепости и решения Комитета «предложить представителям солдатских депутатов и офицерам-республиканцам отправиться в Петропавловскую крепость для личных переговоров» в связи с постановлением об аресте Царя в назначенном местом водворения его Трубецкого бастиона, Исп. Ком. постановил сменить «для этой цели командный состав» в крепости. Вся дальнейшая закулисная сторона пока лежит вне доступного нам кругозора, – мы знаем только, что в крепости установился новый тюремный режим.
В первые дни заключения все арестованные отмечали хорошее содержание в камерах Трубецкого бастиона и отсутствие «озлобленности» и «грубости» у стерегущих: «стража оставалась прежняя, равно как и заведовавший бастионом гвардии полк. Иванишин, поспешивший нацепить на себя красный бант», – пишет Курлов. «Нам было предоставлено иметь собственное белье, постельные принадлежности, табак и книги, а также получать за свой счет стол из крепостного офицерского собрания»[124]. Утверждает Курлов, что 13 марта посетил крепость министр юстиции и, собрав всех заключенных в камерах в коридор, подчеркнул, обращаясь к Щегловитову, что новая власть не будет подражать прежнему режиму при содержании арестованных. Но «через несколько дней» стража потребовала перевода заключенных на «солдатское довольствие» и лишения их «собственных постелей и белья». Из дневника, который вел первые дня Протопопов в крепости и который был отобран новым комендантом и передан в Чрез. Ком., видно, что перемена эта произошла около 20 марта, когда стала действовать новая инструкция, выработанная или утвержденная министром юстиции: еще 15-го Протопопова посетила жена и принесла «чай, сахар, булки суш., масло и сыр». Перемену режима не приходится объяснять буйством солдат, отмеченным в дневнике Гиппиус. Скорее «буйство» явилось результатом перемены режима. Мы не знаем новой «инструкции», но, очевидно, она не отличалась революционной гуманностью. Топором не вырубить из истории революционных дней факта, засвидетельствованного будущим ангелом-хранителем заключенных доктором Манухиным (о его миссии ниже). Манухин рассказывал мне, что когда он в первый раз приехал в крепость (это было в конце уже апреля, т.е. после вопиющей сцены, зафиксированной воспоминаниями Завадского), он застал Белецкого в карцере, куда его посадили по распоряжению министра юстиции. Карцер представлял собой темную клетушку, где нельзя было ни лечь, ни сесть; давали заключенному кусочек хлеба и воду. Так Белецкий провел неделю. Когда его вывели из карцера, он весь опух, слезы наполняли глаза от света. Манухин запротестовал, как врач, против того, что «мучают» заключенных[125]. Рассказчик утверждал, что Муравьев, с покровительством и снисходительностью позже относившийся к «Степану Петровичу», отнесся скорее положительно к такому методу воздействия, который заставил бы Белецкого развязать язык. И Белецкий заговорил. Нельзя не поверить тому, что видел сам Манухин. Будем думать, что Керенский поступал так не из-за присущей ему «жестокости», и что он не знал, что его распоряжение приведено в исполнение в таких жестоких формах. Это, однако, не снимает ответственности ни с министра юстиции, ни с его сотрудников. Власть высшая направляла неразумную волю низших…
Когда читаешь воспоминания Вырубовой, хочется думать, что она в силу своей истеричности чрезвычайно преувеличила издевательства, который над нею совершались в дни заключения в крепости. Истерики способны измышлять факты и в них уверовать. Хочется думать, но так ли это было в действительности? Со всех сторон (и в частности со стороны доктора Манухина) идут подтверждения того, что рассказы Вырубовой отнюдь не вымысел. Возможно, что мрачные краски сгущены в рассказе о пережитых днях скорби и отчаяния, но это отнюдь не смягчает позорной страницы «революционного правосудия». Вот первый день в описании Вырубовой с момента, когда ее «толкнули» в темную камеру № 70 Трубецкого бастиона. По приказанию коменданта, от которого зависело, по его словам, установление режима для заключенных, солдаты сорвали тюфячок с кровати и начали срывать с Вырубовой образки и золотые кольца, глубоко поранив шею. От боли Вырубова вскрикнула, тогда один солдат ударил ее кулаком, и, «плюнув в лицо», они ушли. А толпа солдат, собравшись у наблюдательного окошка, с насмешками и улюлюканием наблюдала за заключенной. Впоследствии, замечает Вырубова, комендант назвал свою фамилию: Кузьмин, пробывший на каторге в Сибири 15 лет. Упоминает она и об «ужасном Чхонии», который заведовал бастионом. «В один из первых дней пришла какая-то женщина, которая раздела меня донага и надела на меня арестантскую рубашку… Раздевая меня, женщина увидела на моей руке запаянный золотой браслет, который я никогда не снимала. Помню, как было больно, когда солдаты стаскивали его с руки. Даже черствый каторжник Кузьмин, присутствовавший при этом, увидя, как слезы текли по моим щекам, грубо заметил: “Оставьте, не мучьте! Пусть она только отвечает, что никому не отдаст!”» Я буквально голодала… Два раза в день приносили полмиски какой-то бурды, вроде супа, в который солдаты часто плевали, клали стекло. Часто от него воняло тухлой рыбой, так что я затыкала нос, проглатывая немного, чтобы только не умереть с голода; остальное же выливала в клозет, выливала по той причине, что раз заметив, что я не съела всего, тюремщики угрожали убить меня, если это повторится. Ни разу за все месяцы мне не разрешили принести еду из дома… Всякие занятия были запрещены в тюрьме»… «Я была очень слаба после только что перенесенной кори и плеврита. От сырости в камере я схватила глубокий бронхит… Температура поднималась до 40°. Я кашляла день и ночь; приходил фельдшер и ставил банки… От слабости и голода у меня часто бывали обмороки. Почти каждое утро, поднимаясь с кровати, теряла сознание. Солдаты, входя, находили меня на полу. От сырости от кровати до двери образовалась огромная лужа воды. Помню, как я просыпалась от холода, лежа в этой луже, и весь день после дрожала в промокшем платье. Иные солдаты, войдя, ударяли ногой, другие же жалели и волокли на кровать. А положат, захлопнут дверь и запрут…» «Главным мучителем» был тюремный доктор Серебренников – тот самый, о котором упоминал Завадский. «Он сдирал с меня при солдатах рубашку, – рассказывает Вырубова, – нагло и грубо насмехаясь, говоря: “Вот эта женщина хуже всех, она от разврата отупела”. Когда я на что-нибудь жаловалась, он бил меня по щекам, называя притворщицей и задавая циничные вопросы об “оргиях” с Николаем и Алисой… Даже солдаты, видимо, иногда осуждали его поведение…» «Самое страшное – это были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать, и я чудом спаслась от них. Первый раз я встала на колени, прижала к себе икону Богоматери и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Они ушли… Наше положение было тем ужаснее, что мы не смели жаловаться…»
Вероятно, положение Вырубовой, которую Комиссия впервые допрашивала 6 мая, было бесконечно хуже других в силу концентрации внимания толпы на ее личности и роли в распутинской эпопее[126]. И все же с удивлением останавливаешься перед наивностью, которую проявляла Комиссия при столкновении с жестокой действительностью… Стенограмма 31 марта допроса гр. Фредерикса занесла по-истине классический диалог между председателем Комиссии и престарелым б. министром Двора (ему было уже 79 лет). Больной Фредерикс был из Петропавловской переведен во французскую больницу. Отметив, что он служит уже с 1856 г. (т.е. более 60 лет), Ф. указал, что жизненные условия, в которые он поставлен, для него «ужасно тягостны».
Пред.: Граф, я должен сказать, что мы не имеем отношения к вашему содержанию под стражей. Вы арестованы по распоряжению Временного Правительства. Мы можем довести до сведения министра юстиции о том, что с нашей стороны не имеется препятствий, но сами освободить вас мы не можем.… Прошли месяцы, а старый министр Двора оставался в заключении.
Ф.: …только чтобы он не принял это в другую сторону, чтобы мне не было хуже, не дай Бог. Я хочу только сказать, какого рода мое состояние. Ко мне приставили 4 х человек. Дверь моя должна быть открыта постоянно. В дверях сидит часовой с ружьем со штыком. Сидит и смотрит, когда я лежу в кровати. Я всю ночь дверь не могу закрыть. Одеваясь, я должен все детали моего туалета делать при нем, всегда перед этим человеком, который стоит и смотрит, как я одеваюсь.
Пр.: Граф, позаботьтесь о том, чтобы ваша супруга и дочь хлопотали перед министром юстиции.
Фр.: Они уже это сделали. Моя жена очень серьезно больна сердцем и не может ко мне приехать, и я не могу видеть ее. За что? Что я сделал?
Пр.: Граф, это будет сделано.
Фр.: Пожалуйста, только чтобы не стало хуже. Хуже трудно, чтобы сделали. Вообще ужасная грубость этих людей, они – на «ты».
Пр.: Граф, нужно пожаловаться их начальству.
Фр.: Ради Бога, чтобы меня не перевели еще в крепость. Я не выживу там недели, умру. Они говорят так: «Ну слушай, тебе вот до этого места ходить»… Я говорю: помилуйте, чтобы с генералом так говорил нижний чин. Я, как старый военный… Разве вас не возмущает подобное обращение?
Пр.: Да, конечно. Вы должны были сказать начальству, и это было бы прекращено.
Фр.: Я сообщил, но никакого результата нет…
Пр.: Граф, мы сообщим министру юстиции…
Волнение члена Комиссии 3авадского «перелилось через край» только тогда, когда он на допросе встретился со старым сослуживцем. Завадский с благодарностью вспоминает Врем. Прав. за свободу слова. И остается только подивиться, что никто из присутствовавших в недрах Комиссии против творившихся «безобразий» не попробовал даже обратиться к свободной печати. Никто не счел своим долгом публично протестовать против того, что подследственные находятся на положении худшем, чем каторжане, что в казематах Трубецкого бастиона Петропавловской крепости призраки ненавистного прошлого приняли вновь реальные очертания и, может быть, при отсутствии бюрократической регламентации приобрели стократ худшие формы. В свободной печати не только не появилось разоблачений, но, наоборот, подчеркивалось нечто противоположное. Напр., в «Речи» 30 апреля говорилось, что караул в Петропавловской крепости «исключительно надежный». Отношение к арестованным корректное и гуманное – «об издевательствах и глумлениях старого режима нет и помину». Мало того, в газетах можно было прочитать речь занимавшего тогда официальное положение в революционной администрации Сватикова на съезде делегатов фронта 4 мая о том, как «у заключенных в Петропавловской крепости “меняется тон” и они становятся “требовательными”, ибо чувствуют, что анархия влечет Россию к такой диктатуре, при которой пожалеют и о старом самодержавии». Буквально в тех же выражениях повторяет утверждение «Речи» в воспоминаниях б. комендант Таврического Дворца полк. Перетц, – вероятно, так же говорил он и в момент своего посещения Петропавловской крепости. Поверхностный ген. Половцев, посетивший в мае Трубецкой бастион в качестве командующего войсками, нашел, что «условия жизни там совсем не плохи: пища и санитарные условия немного хуже, чем в гостинице “Астория”». Это он сам рассказал в воспоминаниях… Может быть, при таких условиях и не слишком приходится удивляться наивности современников, не представлявших себе условий содержания арестованных, установившихся в революционной тюрьме, в одной из русских Бастилий.
Этих условий коснулся и Муравьев в докладе на съезде – тогда уже тюремный быт в крепости подвергся некоторому изменению. «Товарищи, – говорил председатель Чр. Сл. Комиссии, – много распространяют легенд относительно содержащихся под стражей. Одни говорят – и эта версия поддерживается родственниками, близкими и знакомыми арестованных и, быть может, находит себе сочувствие в части прессы – одни говорят, что положение арестованных страшно плохо, что их чуть не мучают, истязают и т.д. Товарищи, нужно это опровергнуть совершенно твердо и определенно. Этим не только никто не занимается, но мы считаем, что это не нужно и это было бы позорно для русского свободного народа. Нужно отгородиться в этом отношении от прежнего, нужно сказать, что вы – старые люди, старая власть действовала такими приемами, какими мы действовать не желаем и которые мы принципиально отвергаем. Но, товарищи, отвергните также и другое. Другие говорят, что им живется легко, что мы чрезмерно им потакаем. Товарищи, нужно стать в этом отношении на деловую почву, нужно отменить всякую маниловщину. Товарищи, мы делаем серьезное дело – криминальную оценку лиц, нарушивших законы, которые при них существовали, и было бы также скверно делать в этом отношении какие-либо поблажки. Тут я должен сказать: их режим строг и суров, он почти таков же, какой был при старом режиме. Я говорю: почти такой же, с тем лишь изменением, что они едят теперь из солдатского котла. Но это, конечно, мы применяем к тем из них, которые здоровы. В нашем ведении не находятся тюрьмы – они находятся в ведении министерства юстиции, в ведении прокурора палаты, – но мы сносимся с арестованными и всегда обращаем внимание на то, что говорят врачи: если врач говорят, что что-либо разрушает их здоровье, то это должно быть устранено. Им не дают лакомств, но раз возникает вред для их здоровья, им дают необходимые пищевые продукты, им дают улучшенную пищу, хлеб, молоко и яйца. Комиссия позаботилась о том, чтобы за этим следил врач, который пользуется, я думаю, всеобщим доверием демократии, это доктор Манухин, ученик Мечникова, друг Горького, апробированный в этой должности петроградским Советом Р.С.Д., и мы считаем, что мы правильно ведем в данном случае эту среднюю линию не по пути старого режима и без всякого, так сказать, розового отношения к тем людям, которые погрешили перед русским народом».
Политическая честность и чувство собственного достоинства должны были заставить председателя Комиссии говорить по поводу болезненных явлений эпохи по-другому и вспомнить слова Карабчевского, что нельзя оставаться председателем Следственной Комиссии, не будучи вправе распоряжаться судьбой заключенных. Какой-то самогипноз мешал выступить с правдивым рассказом, общественные предрассудки цепко держали совет – та же психология, только навыворот заставляла Щегловитова покрывать «ужасное» дело убийства революционера Ишера[127]. Здесь уже не приходится говорить об «юридическом идеализме» – то была демагогическая тактика, ошибочная в своем основании.
Подобная тактика нашла себе яркое применение при разрешении бесконечно затягивавшейся трудной проблемы о заключенных в тюрьме кронштадтских офицерах. Вр. Пр. первого состава не смогло окончательно урегулировать этот вопрос, хотя в Кронштадт выезжала специальная следств. комиссия во главе с Переверзевым, занявшим пост прокурора палаты. При новом правительстве вопрос об арестованных офицерах всплыл в связи с общим вопросом, поставленным в Совете 22 мая о Кронштадте. 17 мая кронштадтский совет 210 гол. против 40 при 18 воздержавшихся постановил взять в свои руки фактическую власть, объявить Кронштадт не признающим Временное Правительство и обращаться непосредственно в Петроградский Совет. 22-го в присутствии делегата из Кронштадта позиция последнего подверглась довольно резкому осуждению со стороны Петроградского Совета. На предложение Церетелли передать в руки правосудия офицеров, которых кронштадтцы без суда держат в крепостных казематах, представитель кронштадтских делегатов Рошаль ответил, что офицеров они выдадут только тогда, когда Петроградский Совет возьмет к себе всех арестованных реакционеров из всей России. В конце концов правительство предложило своим министрам Церетелли и Скобелеву, бывшим и представителями Совета, поехать непосредственно в Кронштадт, чтобы уладить конфликт. Договориться с кронштадтцами посланцы сумели, и местный совет уже 195 голосами против 21 при 22 воздержавшихся принял резолюцию: «Согласуясь с решением большинства революционной демократии Петроградского Совета Р. и С. Д., признавшего нынешнее Временное Правительство облеченным полнотой государственной власти, общей для всей революционной России, мы со своей стороны вполне признаем эту власть… Мы надеемся, что путем идейного воздействия на мнение большинства демократии нам удастся склонить это большинство на путь, признаваемый нами единственно правильным (т.е. создания новой организации центральной власти, “передав всю власть в руки советов”)… По вопросу об арестованных офицерах[128] Совет… заявляет, что он окажет содействие следственной комиссии, назначенной высшей судебной инстанцией, при совместной работе с ней представителей местной следственной комиссии от Совета… Кронштадта, при производстве предварительного следствия в Кронштадте, с тем, чтобы лица, которых эта комиссия предаст суду, направлялись для суда в Петроград с вызовом из Кронштадта представителей заинтересованной команды при разборе дела… Ввиду распускаемых некоторыми органами печати ложных сведений, будто бы арестованные офицеры находятся в исключительно тяжелых условиях – подвергаются истязаниям со смертными случаями, Совет приглашает представителей партии, общественных организаций и печати путем посещений заключенных и личного осмотра убедиться в неосновательности подобных слухов…»
Давая 28-го в Исп. Ком. отчет о своей поездке в Кронштадт, Церетелли говорил (по отчету в протоколах) о том тягостном впечатлении, которое он вынес при посещении крепостных казематов: «Условия ужасны… но объясняются они характером самой тюрьмы, а не злой волей, умышленным желанием причинить страдания, как это изображается в буржуазной печати». Таким образом и здесь не было произнесено суровое слово осуждения революционному насилию и революционному беззаконию, хотя тогдашний лидер советского большинства и провозглашал в Кронштадте истину: «вожди не вправе угождать демократии, т.е. толпе…» Приходится очень сожалеть, что никто не воспользовался «приглашением» кронштадтцев. Так или иначе цель была достигнута, и значительное число арестованных после разбора дел следственной комиссией под председательством прис. пов. Жданова было в середине июля переведено в Петербург в арестный дом и содержалось по крайней мере в человеческих условиях: ведь среди «кронштадтских мучеников» далеко не все были прежними «мучителями…»
Петропавловская крепость, конечно, не была «кронштадтской республикой», хотя, допустим, и находилась под тлетворным влиянием особняка Кшесинской. И здесь при обнаружившейся «злой воле» в «умышленном желании причинить страдания» ссылка на необходимость осторожности ввиду настроения караула и пр. означали бездействие и равнодушие, почти преступное для носителей звания революционной власти. Проследим судьбу Вырубовой, хота бы по ее собственному рассказу с добавлением некоторых подробностей, приходящих со стороны, – и перед нами вскроется довольно отчетливо картина того, что было[129].
В докладе Съезду Советов председатель Сл. Комиссии, как мы видели, подчеркнуто выставил, как особую заслугу Комиссии, привлечение к наблюдению за арестованными в Петропавловской крепости доктора Манухина, пользующегося «“общим доверием” демократии». Явилось ли это результатом «победы» Завадского или инициативы самого Муравьева – безразлично. «Доктора Манухина, – вспоминает Завадский, – я любил и считал его своим другом; человек безупречной порядочности и полного бескорыстия, он в соответствии с требованиями момента имел “левое” прошлое в виде “политической судимости”… Конечно, смена врача еще далеко не все, но хоть что-нибудь и то хорошо. Поэтому я горячо убеждал И.И. Манухина не отказываться от предложения, в котором, конечно, ничего заманчивого не было» [130]. Когда назначение Манухина состоялось, заключенные почувствовали облегчение: он внимательно обходил камеры, тщательно осматривал больных, прописывал усиленное питание для тех, кто в нем нуждался, и решительно осаживал караульных при малейшей их попытке «свое мнение иметь». И действительно, как луч солнца проникал в подземелье, отмечается появление в казематах Трубецкого бастиона Манухина, обошедшего в первый раз камеры 23 апреля. Сменили не только врача, но и коменданта – по требованию Керенского, как вспоминает Половцев. Комендантом был назначен в середине мая один из офицеров 4-го стрел. полка инвалид Апухтин, который сумел взять «правильный тон» и наладить дело[131]