Трудно дать комментарии к столь невероятному рассказу о том, что Берлин за две недели знал почти точную дату убийства Государя – недаром в русском издании Соколов умолчал о показании кн. Долгорукого[397]. Приходится пройти мимо этого странного эпизода, по-видимому, явившегося рефлекторным отражением всей совокупности легенд, которые творила жизнь. Однако, как следует назвать все предшествующие попытки организовать среди офицерских элементов кадры для освобождения царской семьи? [398] Были ли это заговоры или нет? Мы охотно дали бы им наименование – потуги на заговоры, попытки слабые, наивные и неизбежно неудачные. Но формально это были «заговоры», неясные слухи о которых просачивались в более широкие круги, подхватывались и раздувались советской печатью в связи со случайными арестами реальных или мнимых «монархистов», участников местных «контрреволюционных» выступлений. Так было в уральской печати, и «Уральский Край» в Екатеринбурге предостерегающе провозглашал: «Романов и его родственники не избегнут суда народа, когда пробьет час».
* * *
   Было ли в этих попытках все же что-либо реальное в смысле осуществления плана спасения царской семьи? Быков, писавший книгу свою главным образом по расспросу «товарищей», говорит, что заговорщики многократно пытались в течение июня войти с заключенными в связь, передавая записки в приношениях монашек местного монастыря, в хлебе, в пробках бутылок с молоком и т.д. Автор цитирует две такие довольно общего содержания записки.
   «Друзья более не спят и надеются, что час, столь долгожданный, настал» – говорилось в одной из них. В другой вопрос ставился уже более конкретно: «Час освобождения приближается, и дни узурпаторов сочтены. Славянскае армии все более и более приближаются к Екатеринбургу. Они в нескольких верстах от города. Момент становится критическим[399]. Этот момент наступил, надо действовать». Затем Быков приводит еще два письма, напечатанных у Дитерихса. Сам Дитерихс ссылается в данном случае на какое-то «радио Москва – Будапешт» 3 апреля 19 г., воспроизводившее сообщение московских «Вечерних Известий», которые в неофициальном порядке опубликовали «документы» по делу «о попытках к побегу Николая» [400]. В первом из этих писем анонимный корреспондент, подписавшийся «офицер», говорил: «С Божьей помощью и с Вашим хладнокровием надеемся достичь нашей цели, не рискуя ничем. Необходимо расклеить одно из Ваших окон, чтобы Вы могли его открыть; я прошу точно указать мне окно. В случае, если маленький Царевич не может идти, дело сильно осложнится, но мы и это уже взвесили, и я не считаю это непреодолимым препятствием. Напишите точно, нужны ли два человека, чтобы его нести, и не возьмет ли это на себя кто-нибудь из Вас. Нельзя ли было бы на 1 или 2 часа на это время усыпить „маленького“ каким-нибудь наркотиком. Пусть решит это доктор, только надо Вам точно предвидеть время. Мы не предпримем ничего, не будучи совершенно уверены в удаче заранее. Даю Вам в этом торжественное обещание перед лицом Бога, истории, перед собственной совестью». Далее шел ответ Николая II: «Второе окно от угла, выходящее на площадь, стоит открыто уже два дня и даже по ночам. Окна 7-е и 8-е около главного входа, тоже выходящие на площадь, точно такие же всегда открыты. Комната занята комендантом и его помощниками, которые составляют в данный момент внутреннюю охрану из 13 человек, вооруженных ружьями, револьверами и бомбами. Ни в одной двери, за исключением нашей, нет ключей. Комендант и его помощник входят к нам, когда хотят. Дежурный делает обход дома ночью 2 раза в час, и мы слышим, как он под нашими окнами бряцает оружием. На балконе стоит один пулемет, а под балконом другой на случай тревоги. Не забудьте, что с нами будет доктор, горничная и маленький кухонный мальчик. Было бы низко с нашей стороны (хотя они ни в коем случае нас не затруднят) оставить их тут после того, как они добровольно последовали за нами в изгнание. Напротив наших окон по той стороне улицы помещается стража в маленьком домике. Она состоит из 50 человек. Все ключи и ключ № 9 находятся у коменданта, который с нами обращается хорошо. Во всяком случае, известите нас, когда представится возможность, и ответьте, можем ли мы взять с собой наших людей. Перед входом всегда стоит автомобиль. От каждого сторожевого поста проведен звонок к коменданту и провода в помещение охраны и другие пункты. Если наши люди останутся, то можно ли быть уверенным, что с ними ничего не случится?»
   К этому Быков прибавляет, что Царь пытался отправить письмо в конверте с цветной подкладкой – «конверт был заподозрен, и когда подкладка была отклеена, под ней нашли план верхнего этажа “дома особого назначения”, с подробным обозначением комнат и указанием их обитателей». Этого случая с «планом» касается в воспоминаниях и Авдеев, но по его изложению ясно, что случай был в первый период заключения. Он говорит о письме, адресованном «Николаю Николаевичу». Вызванный в комендатуру Николай II вначале ответил полным незнанием, сказав, что «может быть, кто-нибудь из детей это сделал». Когда же ему был показан план, начерченный им собственноручно, то он «замялся, как школьник», и сказал, что «он не знал, что нельзя посылать плана». На запрос, почему же тогда его запрятали под подкладку конверта, он, как ребенок, начал просить, чтобы его извинили на первый раз и что больше таких вещей он делать не будет. И тут же спрашивал: «А вы все-таки пошлете этот листок с письмом или оставите его?» Дневник самого «наивного» Царя устанавливает, что история с «планом» не измышлена, но носит совсем другой характер. 21 апреля, т.е. на пятый день приезда, в «великую субботу», Царь записал: «Писал по несколько строчек в письме дочерям от Алекс и Марии и рисовал план этого дома» – другими словами, рисовал план в первых письмах, пошедших в Тобольск. Под 24 апреля в дневнике отмечено: «Авдеев комендант вынул план дома, сделанный мною для детей третьего дня на письме, и взял его себе, сказав, что этого нельзя, посылать!» В данном случае нельзя, конечно, не поверить бесхитростной записи в дневнике. «Поганец Авдеев», как Царь окрестил после случая с «планом» на первых порах коменданта, явно присочинил для прикрасы в своих воспоминаниях.
   К письмам, заимствованным из «Радио Москва – Будапешт», Дитерихс отнесся с большим скепсисом – все эти документы сочинены позднее в Москве. «Отчего от них так отзывается Олендорфом или каким-нибудь другим распространенным пособием для изучения какого-либо иностранного языка? Отчего “офицер”, желающий спасти бывшего Государя Императора, значит, оставшийся в душе верноподданным, обращаясь к нему, называет его только “Вы”, “Вам”, а не “Государь”, “В. Величество”, ему более привычным и допустимым титулованием? Отчего он же называет Наследника-Цесаревича – Царевичем, что на русском языке не одно и то же, а в другом месте он просто называет Наследника-Цесаревича – “маленьким”, как будто имея возможность, как и советские деятели, читать дневники Государя Императора и видеть там интимное ласкательное наименование, данное Государем нежно любимому сыну». Представляется Дитерихсу документ и с фактической стороны несуразным, когда говорится о похищении через окно. Со своей стороны, Царь, за забором ничего не видевший, не мог писать о сторожевых постах, о сигнализации, которой не было, и т.д. «А мог ли Государь забыть, что спасению подлежат не только Боткин, Демидова и Седнев, а еще Харитонов и Трупп? Забыли о них – вероятно, те, кто в Москве сочинял эти документы». «Фальшивость документов» особенно чувствуется в стиле, не соответствующем ни русскому слогу, ни русскому духу. Русский офицер не мог так писать, не мог писать и Царь, «прекрасно владеющий родным языком».
 
   Критика Дитерихса довольно убедительна, но все же мы должны иметь в виду, что перед нами лишь подозрительный перевод текста какого-то «радио». (Было ли нечто подобное фактически опубликовано в московских «Веч. Известиях», проверить мы не можем, и публикация эта представляется сомнительной.) Авдеев, склонный, как могли мы усмотреть, к сочинительству в воспоминаниях, утверждает, что на куске пергамента, обнаруженном в пробке с бутылкой сливок, письмо было написано по-английски. Эта бумажка им была доставлена Голощекину, после снятия копии «была вложена обратно в пробку и передана по назначению. Через 2 – 3 дня таким же порядком последовал ответ Николая». «Офицер» в концов концов якобы был арестован, и он оказался «офицером австрийской армии Мачичем» (не спутал ли мемуарист задним числом с сербским офицером Мачичем, прибывшим вместе с Смирновым и позже арестованным). Если допустить, что письмо «офицера» было написано иностранцем (мы увидим, что в этом предположении имеется некоторое правдоподобие), то отпадут многие сомнения Дитерихса, в частности наименование «царевич» и «маленький», обращение на «Вы» и т.д., это наименование употреблялось не только в интимной обстановке – так, телеграмма, посланная в Тобольск при содействии Яковлева по дороге в Тюмень, спрашивала о здоровье «маленького». И сомнения относительно письма от имени Николая II не всегда так уже непоколебимы: Царь мог думать не без основания, что повару Харитонову и лакею Труппу в случае бегства семьи ничего не грозит; утверждения Дитерихса, что между сторожевым постом (их было 11 – из них шесть наружных) и комендатурой не существовало сигнализации, как указывает письмо, по-видимому неверны, ибо обследование Соколова установило, что в комендантской имелось пять электрических проводов: характерно обычное для Царя употребление термина «люди» в отношении своих окружающих.
   Но главным аргументом в пользу возможной подлинности если не этих писем, то других, аналогичных им, служит дневник Николая II. 14 июня (Царь писал всегда по старому стилю) записано: «Провели тревожную ночь и бодрствовали одетые… (многоточие, как отмечает редакция «Кр. Архива», в подлиннике). Все это произошло от того, что на днях мы получили два письма[401] одно за другим, в кот(орых) нам сообщали, чтобы мы приготовились быть похищенными какими-то преданными людьми. Но дни проходили, и ничего не случилось, а ожидание и неуверенность были очень мучительны». Из повествования Смирнова мы знаем, что в эти дни та организованная группа офицерства, о которой Ел. Петр. рассказывала ему, искала путей сообщения в Ипатьевский дом о своих планах. Офицеры просили через Деревенко, при его очередном посещении Наследника, предуведомить Боткина, чтобы Царь не был бы испуган, когда произойдет похищение. Смирнов с Мичичем, прибывшие в Екатеринбург 4 июля, на другой день, т.е. по старому стилю 22 июня (это был момент, когда в «доме особого назначения» происходила «крутая перемена»), посетили одного американца, который передал им, что чехи находятся уже в 80 кил. от Екатеринбурга и что глава «белой гвардии» готов действовать. Американец рассказал им, что из окна мансарды английского консула виден сад дома Ипатьева. Каждое утро консул, наблюдая прогулку Николая II, телефонировал другим консулам, что «товар еще на станции».
   Дневник Царя подтверждает и историю распечатания окна. 10/23 июня в дневнике стоит отметка: «У нас утром открыли одно окно». Как видно из предшествующих записей, «разрешение» этого вопроса длилось «около двух недель». «Часто приходили разные субъекты и молча при нас оглядывали окна». И как раз тесовый забор, которым был обнесен дом, как свидетельствует Авдеев, «не полностью закрывал угловое окно, выходящее на Вознесенский проспект», – это была комната Царя, где и было раскрыто окно[402].
   Комментируя сообщение «Красной Газеты» (26 г.), где были перепечатаны приведенные выше письма «офицера» и Николая II, Керенский в «Днях» усомнился также в достоверности писем – он соглашается с Соколовым, что при существовавшей системе караула царская семья была в «западне», в «безвыходном положении». Попытка к побегу в этих условиях была просто самоубийством всех его участников.
   Это чувство безвыходности, по мнению Керенского, и царило в Ипатьевском доме. Он обращает внимание на то, что «Красная Газета» при публикации записки, найденной в пробке бутылки с молоком, пропустила фразу «чрезвычайной важности» (очевидно, Керенский считает эту записку достоверной): это те слова, которые следовали за упоминанием, что «момент становится критическим» – «теперь надо бояться кровопролития» [403]. «Боязнь кровопролития, – пишет Керенский, – ясно говорят о другом настроении, царившем в Ипатьевском доме в те дни, когда в Москве хладнокровно подготовляли зверское убийство беззащитных женщин и детей». Царский дневник опровергает такое толкование. Возможно, что объективно попытки освобождения действительно были равносильны простому «самоубийству», но очевидно, действующие лица тогда рассуждали по-другому[404]. Последняя запись дневника Николая II 30 июня, т.е. 13 июля, оканчивается словами: «вестей извне никаких не имеем». За день перед тем в дневнике упомянуто «утром около 101/2 час. к открытому окну подошло трое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы – без предупреждения со стороны Ю. (ровского). Этот тип нам нравится все менее».
   У нас нет данных, чтобы поставить в прямую связь планы «белой гвардии», о которых говорил «американец» Смирнову, и укрепление 11 июля решеток на «открытом окне в доме Ипатьева с попыткой «контрреволюционного» выступления, имевшего место в Екатеринбурге 13 июля (30 июня ст. ст.) – так называемого бунта эвакуированных «инвалидов», закончившегося массовыми арестами и расстрелами. Официальная версия ставила «восстание» в прямую связь с замыслами местных тайных военных организаций. Как раз в это время ушла из Екатеринбурга к чехам та офицерская рота, участники которой подготовляли пути освобождения царской семьи. В это время (29 июня) был убит и еп. Гермоген, арестованный на страстной неделе и привезенный в Екатеринбург. Здесь по ходатайству делегации тобольского епархиального съезда во главе с прис. пов. Минятовым под залог в 100 т. его согласились выпустить, и Гермоген отправился назад в Тобольск. Однако дальше Тюмени он не доехал. Из Омска через Тобольск уже наступали чехи. На реке Туре близ с. Покровского Гермоген был утоплен конвоирами.

2. В «доме особого назначения»

   Записью 30 июня (следовательно, 13 июля, т.е. за несколько дней до гибели) закончился дневник Императора Николая II. Последняя ее фраза, как было сказано, гласила: «вестей извне никаких не имеем». Мы имеем право заключить, что именно в эти дни резко оборвались какие-то надежды на спасение. Призванный 1 июля совершить богослужение в доме Ипатьева священник екатеринбургского собора о. Сторожев засвидетельствовал в показаниях следствию, что его внимание привлек внешний утомленный вид заключенных (они были «я не скажу в угнетении духа, но все же производили впечатление как бы утомленных»), отличный от того, который он заметил при первом своем посещении царской семьи: тогда царевны имели вид «почти веселый», не было «следов душевного угнетения» и на лице бывшего Императора. Сопровождавший о. Сторожева дьякон для выполнения очередной церковной требы, в свою очередь, увидел происшедшую перемену и сказал о. протоиерею: «у них там что-то случилось… они все какие-то другие, точно даже и не поет никто» (это нарушало установленную традицию).
   До этого момента монотонная жизнь в условиях тюремного режима, установленная в «доме особого назначения», текла более или менее спокойно для заключенных, и они не испытывали каких-либо «изощренных издевательств», «унижений» со стороны тюремщиков. Дневник Николая II, которым не могло еще пользоваться следствие, вносит весьма существенные коррективы в изложения мемуаристов, говорящих с чужих слов, и в текст свидетельских показаний, данных Соколову или его предшественнику по руководству следствием. Картина тюремного режима представится несколько иной, если только отрешиться от мысли, болезненно и остро затрагивавшей близких Царя и монархические круги, что нивелирующий большевистский режим распространялся на семью бывшего верховного главы государства Российского. «Сплошным мучительством» его нельзя назвать, особенно по сравнению с режимом в других советских тюрьмах. Еще в меньшей степени сможем мы повторить слова Деникина, что в Екатеринбурге царская семья подверглась «невероятному глумлению черни».
   Непосредственными свидетелями жизни царской семьи в доме Ипатьева были те члены охраны, которые прошли через следственный допрос: сохранивший жизнь камердинер Николая II «старик Чемодуров», который прибыл в Екатеринбург вместе с Царем и был отпущен им для «отдыха» уже 11 мая, т.е. на другой день после приезда оставшихся в Тобольске членов семьи, и привезенные из Тобольска и погибшие в Екатеринбурге «дядька» Цесаревича, матрос Ногорный, и лакей Седнев – взятые 14 мая на допрос, они уже не вернулись назад, следовательно, они были в доме Ипатьева только три дня. (Ногорный и Седнев оказались затем в заключении вместе с кн. Львовым, их рассказы последнему и были зарегистрированы следствием). Чемодуров показывал следователю, что режим в Ипатьевском доме был установлен «крайне тяжкий, и отношение охраны было прямо возмутительное». Когда Царь к кому-нибудь из них обращался с вопросом, то или не получал ответа, или грубое замечание. Старому камердинеру казалось, конечно, ужасным, что не было ни столового белья, ни столового сервиса, что вся сервировка была «крайне бедна», и что обедали за столом, не покрытым скатертью. К ужину подавали те же блюда, что к обеду, а к чаю черный хлеб. Прогулки разрешались один раз в день в течение 15 – 20 минут. Сдержанное, «не вполне откровенное» показание Чемодурова следственной власти было проверено Соколовым его частными, «более откровенными» рассказами про жизнь в Ипатьевском доме отдельным лицам[405]. Здесь (в «бессвязных», по выражению Кобылинского, рассказах больного Чемодурова) больше уже выступают черты комиссарской «грубости» – Чемодуров, напр., говорил, что в обеденных трапезах за царским столом принимали участие и красноармейцы и комиссары: «придет какой-нибудь и лезет в миску: “ну, с вас довольно”»[406], княжны спали на полу, так как кроватей у них не было; последние не смели ходить без стражи в уборную, причем и здесь их сопровождали часовые. По словам Львова, Седнев и Нагорный утверждали, что этот ужасный режим становился с каждым днем «все хуже и хуже»: двадцатиминутная прогулка свелась до 5 минут; несчастных княжон «заставляли играть на пьянино» и т.д. В изображении «правдивых» воспоминаний Мельник[407], обобщавших приведенные свидетельства, жизнь в доме Ипатьева превратилась в «сплошное издевательство»: пищу приносили ту, что оставалась после караула, и «убирали, когда арестованные только что начинали есть», или «плевали» в нее. «Первое время великие княжны готовили для больной матери отдельно на спиртовке кашу и макароны, приносимые доктором Деревенко, но вскоре Деревенко перестали пускать к ним, и они больше ничего не получали», и т.д.
   Вот теперь показания дневника Николая II – человека, по-видимому, простого и очень непритязательного. В первый же день он отметил неудобство помещения в двух комнатах верхнего этажа около столовой караула: «Чтобы идти в ванну и W. С., нужно пройти мимо часового у дверей караульного помещения» – неудобство, которое было устранено через несколько дней, когда караульные были переведены в нижний этаж. Обед, который приносили со стороны, правда, часто, очень часто запаздывал, но тем не менее в апреле постоянно имеем отметки: «отлично поужинали» или «еда была отличная и обильная», «еда была обильная, как все это время, и поспевала в свое время» (4 мая). «Нам купили самовар (1 мая) – по крайней мере не будем зависеть от караула». 5 июня, т.е. тогда, когда была организована доставка продуктов из монастыря: «Со вчерашнего дня Харитонов готовит нам еду, провизию приносят раз в два дня». «Дочери учатся у него готовить и по вечерам месят муку, а по утрам пекут хлеб. Недурно!» В самый последний период со сменой комендатуры, как увидим, питание заключенных даже значительно улучшилось.
   Относительно прогулок дневник вводит аналогичные поправки. В редкие дни он отмечает, что прогулка не была допущена: таким днем было, например, 18 апреля, т.е. первомайское празднество – это был второй день пребывания в Екатеринбурге. На следующий день гуляли «часок». Потом идут отметки: «полчаса», «гуляли два раза». На 1 мая отмечено: «Сегодня нам передали через Боткина, что в день гулять разрешается только час; на вопрос почему? – исп. дол. коменданта ответил: чтобы было похоже на тюремный режим, тем не менее 7 мая сказано: «утром погуляли полчаса, а днем полтора». В дни, в течение которых был в д. Ипатьева Нагорный, дневник действительно упоминает о прогулках в 20 мин и объясняет это тем, что «было холодно и отчаянно грязно», «шел мокрый снег». 21 мая: «гуляли два раза». 9 июня: «по письменной просьбе Боткина нам разрешили полуторачасовые прогулки». 10 июня: «гуляли два часа». Таким образом, не только показания современников, но и выводы историка Сперанского, производившего личное обследование в Екатеринбурге, о том, что прогулки «редко» разрешались, дневник решительно опровергает.
   Кстати, еще о принуждении великих княжон играть на пьянино – дневник от 25 апреля, т.е. в момент, когда в Екатеринбурге была еще одна Мария, устанавливает факт переноса рояля «на днях» из залы в дежурную комнату, откуда и «раздавались звуки пения и игры на рояле», – там инструмент оставался все время. По приведенным выше показаниям свящ. Сторожева можно было бы заключить, что за все время пребывания царской семьи в доме Ипатьева только два раза был допущен к заключенным священник для выполнения церковной требы – 20 мая и 1 июля[408]. На деле почти каждое воскресенье, в соответствии с показаниями допрошенных членов стражи, в дневнике отмечаются богослужения, начиная с 21 апреля в «великую субботу», когда по просьбе Боткина была заслушана заутреня в присутствии караула[409].