. «Понемногу, – вспоминает Вырубова, – положение мое стало улучшаться. Многие солдаты из наблюдательной команды стали хорошо ко мне относиться… жалели меня, защищали от грубых выходок своих товарищей». Нашлась и «добрая» надзирательница, и «добрые караульные начальники», и хорошие «старшие» и простые солдаты, делившие с заключенной сахар и хлеб. Нашелся и «поваренок», подкладывавший мясо в суп, и заведующий библиотекой бастиона, за «небольшое вознаграждение» приносивший заключенной из дома белье и письма и т.п. [132]. «Последнее время моего заключения они никогда не запирали двери и час или два заставляли меня рисовать… их портреты». Последние замечания Вырубовой показывают, как относительно должно быть понимаемо утверждение следователя Руднева, что «грубое издевательство» над арестованной побудило След. Комиссию перевести ее в арестный Дом при быв. губ. жанд. управлении. Вырубова переведена была из крепости лишь в середине июня, когда расследование ее деятельности пришло к концу и когда, по распоряжению Комиссии, в конце мая она была подвергнута медицинскому освидетельствованию, установившему, что Вырубова девственница. Вероятно, это было сделано только в интересах заключенной, и все-таки как-то трудно примириться с таким фактом – какое отношение имела След. Комиссия, рассматривавшая преступные деяния министров, к интимной обстановке частной жизни? Письма Вырубовой к родителям из тюрьмы, помеченные последними числами мая (они приведены в приложении к воспоминаниям), еще более решительно опровергают слова Руднева и подчеркивают совершенно непонятную двойственную тактику Комиссии… «Председатель Сл. Ком. объявил мне, что я уже больше ведению их не принадлежу, так что теперь должна просить министра о пресечении мер заключения. Я уже послала бумагу и просилась к вам под домашний арест. Я боюсь верить этому счастью. Теперь все дело в руках министра… Если к вам нельзя, то в лазарет… Мне все кажется, что здесь умру», «Не верь, – пишет она в другом письме матери, – когда говорят, что мне безопаснее здесь – ведь всякая женская тюрьма лучше этого ада. Во-первых, все ложь: Муравьев, например, вчера опять приходил, говоря: “Вы знаете, ведь от меня не зависит, а от министра юстиции, у него могут быть высшие соображения… (многоточия автора). Конечно, если спросят Комиссию, мы ответим, что ничего против вашего освобождения не имеем”. Нельзя ли попросить министра юстиции перевести хоть меня арестованной в лучшие условия, – хоть окно, а не форточку у потолка… Меня опять (курсив мой. – С.М.) допрашивал судебный следователь 4 часа…» В дальнейшем: «Умоляла увеличить прогулки хоть на 10 минут, но не разрешили. Ведь Трубецкой бастион – самая ужасная тюрьма в России… Вчера приходила ко мне Следст. Ком., так как доктор находит меня слабой. Муравьев говорил мне, что ты была у него – сказал: “вы сами виноваты, что не так отвечали на допросе” (неправда), указал мне еще раз написать все подробнее и подал надежду, что тогда скоро выйду…» «Буду писать для комиссии, но после двух месяцев тюрьмы, тяжелой кори, у меня голова почти не соображает… Я только что вернулась с допроса: меня допрашивали приблизительно по тем же вопросам 4 часа… Я устала до слез, иду спать, еле есть силы» [133]. Самый вывоз Вырубовой из крепости отнюдь не сопровождался теми преувеличенными трудностями, которые изображает Вырубова и которые, по-видимому, предвидел Манухин; как видно из воспоминаний Суханова – к нему обратился взволнованный Манухин за содействием. Не понадобилось принимать никаких особых предосторожностей («чрезвычайных мер») против возможного противодействия гарнизона, готовившего «самочинную расправу» со «знаменитой царской фрейлиной». Пригласив с собой члена президиума Совета Анисимова, Суханов с Манухиным приехали в крепость и без большого труда выполнили свое задание. Часовые, по показанию Суханова, смотрели «подозрительно», но не задержали. Экспедиция обошлась «совершенно благополучно» [134] – никаких переговоров с гарнизоном не пришлось вести, злоумышлявшие заговорщики[135], предполагавшие «убить Вырубову», на сцене не появились, а присутствовавшие солдаты, по словам Вырубовой, жали ей руки и поздравляли. И мне кажется, что «решение» гарнизона, объявившего, что «никому не позволит вывозить на крепости царских слуг», что не доверяет правительству и не видит никаких гарантий правосудия для своих палачей, кроме содержания их в крепости под охраной своих штыков (так формулирует Суханов и скажет: «знамение времени»), – плод несколько преувеличенного страха или воображения мемуариста, навеянного заявлением коменданта крепости, появившимся в газетах 14 июля, о том, что им приняты решительные меры против частных выступлениий и имевших место «недоразумений». Должен, однако, оговориться, что Манухин всецело подтверждает рассказ Суханова. Он говорит, что большевистски настроенный гарнизон действительно противодействовал вывозу арестованных и в одном из таких случаев залег на землю цепью и начал обстреливать автомобиль. Непосредственный караул в Трубецком бастионе, набранный из всех частей столичного гарнизона и находившийся в «контакте» с гарнизоном крепости[136], также допускал вывоз только больных по удостоверению доктора Манухина, и последнему приходилось предварительно убеждать караул в необходимости такой меры, прибегая даже к инсценировке симуляции: так он порекомендовал Белецкому громко стонать, когда наблюдательная солдатская комиссия будет обходить казематы. Тогда наблюдатели согласились на отправку больного Белецкого в больницу – нельзя «мучить» людей.
   «Знамением времени» нельзя не признать того обстоятельства, что «вывоз» Вырубовой из Петропавловской крепости произведен был не членами министерства юстиции, а доктором Манухиным при содействии представителей Совета, действовавших как бы ех officio. Это яркий пример того, как правительственная власть на практике создавала пагубное для своего авторитета двоевластие. По словам Манухина, к такому советскому представительству приходилось прибегать всякий раз – если не к Суханову, то к Гоцу. Позже для большего авторитета стали обращаться к Луначарскому. Представители министерства и Следственной Комиссии не появлялись и влияния не имели.
   Формально тюремный режим в крепости не изменился: то же арестантское платье[137], те же 10 минутные прогулки, запрещение передач с воли, кратковременный (также 10 минут) строгие свидания с соблюдением всех худших правил старого режима (по словам Манухина, Макаров был, например, лишен свидания за то, что сын бросился на шею к отцу) и т.д., и т.д. К сожалению, мы не имеем возможности установить, что здесь являлось выполнением «инструкций», а что зависело от местного усмотрения. Для объективности исторического впечатления необходимо отметить те условия, в которых содержалась Вырубова в арестантском доме, формально все еще находясь под следствием. Она была, по ее словам, единственной женщиной – кроме нее здесь находились ген. Беляев и 80 – 90 морских офицеров из Кронштадта. Комендант Наджаров обращался со всеми заключенными «предупредительно и любезно». Вырубова помещалась в отдельной комнате. Так как Вырубова был в нервном состоянии, то разрешили с ней спать кому-нибудь из сестер милосердия из бывшего лазарета Вырубовой, – сестра ложилась на полу на матраце. К Вырубовой допускалась для помощи прислуга из дома. Караул появлялся раз в день при смене. Свидания были разрешены по 4 часа, а день без посторонних свидетелей; в день рождения Вырубовой в походной церкви лазарета была отслужена обедня при стройном хоровом пении солдат. Из дома Вырубовой была доставлена одежда, книги и «многое множество цветов». 24 июля, наконец, Вырубова была освобождена – в газетах было сказано, что Вырубова была освобождена по болезненному состоянию на поруки матери – ее провожали арестованные и солдаты. Не так, очевидно, все уже было плохо и жестоко при революционном правительстве.
   Тем ярче выделяется черным пятном Петропавловская крепость. Сопоставление быта двух тюрем, одинаково охраняемых одними и теми же солдатами гарнизона, довольно наглядно показывает, что территориальные условия зависели не только от революционной стихии и что, во всяком случае, с этой «стихией» можно было бороться и даже устранить ее. Условия быта в этой вдвойне знаменитой теперь «русской Бастилии» при новом коменданте все же значительно изменились. Самовластие караула, конечно, не было устранено, как мы видели из рассказа Манухина. Оно ярко проявилось, например, в дни сухомлиновского процесса. Корреспондент «Русск. Вед.» отмечал в своем отчете, что Сухомлинов в последние дни имел совершенно измученный вид – «еле держался на ногах». Причина лежала не только в моральных переживаниях, но и в физических, ибо по требованию караула Сухомлинов в крепости подвергался особо строгому режиму – заставляли спать на соломе и т.д. Караул был возбужден обстановкой процесса и той газетной травлей, которая велась вокруг процесса – опять, как говорили, создавалась атмосфера «самосуда». Одно из газетных сообщений передавало, что к зданию суда 2 сентября явились три роты Преображенского полка и потребовали «выдать» им подсудного. Время процесса совпало с «временной» заменой кап. Апухтина другим лицом. Может быть, в этом и была главная причина разнузданности караула. Но обратил ли внимание кто-либо из прокуратуры на ненормальное положение подсудимого? Намеков на это я не нашел[138]. Имеющие власть не реагировали на злоупотребления революционного времени. В этом корень зла. Думаю поэтому, что в рассказы тех мемуаристов, которые склонны ответственность возложить на «стихию», как и тех, кто ответственность перелагает на «демагогов», надо внести существенные ограничения. Например, Романов утверждает, что «для освобождения из-под стражи недостаточно было преодолеть сопротивление некоторых членов комиссии и правительства, но необходимо было еще получить согласие коменданта и самочинного гарнизона Петропавловской крепости. Те просто брали взятки и до получения их постановления комиссии нередко не приводились в исполнение. Об этом тогда же было сообщено министру юстиции и военному с требованием возбудить уголовное преследование против виноватых, но власть так трепетала перед всякими самочинными организациями, что не было даже назначено следствие». Следствия действительно не было, но более, чем сомнительно, что его требовали члены Комиссии – в том числе Романов. Возможно, что находились такие караульные «офицеры», которые вымогали у матери Вырубовой деньги, в чем рассказывает Карабчевский, вымогали и у родственников других арестованных. В составе гарнизонного комитета числились такие авантюристы, как, например, «поручик Чхония» (вероятно, тот самый Чхония, которого упоминает Вырубова), носивший или присвоивший себе звание «адъютанта Петропавловской крепости», а в действительности вольно определившийся грузин Арчил Чхония, «дезертир из полка», личность с темным прошлым, известная уголовной полиции по клубным делам, скандалам и безобразиям в пьяном виде на улицах (об его похождениях упоминает Кельсон). Половцев, знавший по слухам, что делалось в Петропавловской крепости до назначения его командующим войсками, упоминает также о том, что «гарнизонный комитет» не выпускал подлежащих освобождению арестованных (дело шло о переводе из крепости в другое соответствующее узилище), пока некий «вольно определяющийся не получал соответствующей мзды (сенатор Добровольский, кажется, заплатил 5 т. (Вырубова 2,5). Доктор Манухин, непосредственно наблюдавший жизнь Петропавловской крепости, отрицает эти факты. Конкретно мы не можем установить ни одного факта из области криминальных действий „гарнизона“, о которых в слишком суммарной форме повествует Романов. Случаи такие могли иметь место – может быть, в несколько иной конъюнктуре – напр., люди типа Арчила Чхония могли вымогать деньги угрозой, что гарнизон окажет противодействие переводу из крепости заключенных, и вести соответствующую агитацию[139].
   От б. прокурора, участника Следственной Комиссии, можно было бы требовать большей точности в изложении. Между тем он не отдает себе отчета (в воспоминаниях) даже в формальной стороне освобождения подследственных лиц, желая только всемерно обвинить во всех смертных грехах председателя Комиссии, представлявшего собой как бы «так называемую общественность». Как «типичный образчик уважения новых деятелей к самостоятельности и независимости суда» – он приводит случай «освобождения» последнего министра юстиции старого режима сенатора егермейстера Добровольского. Добровольский обвинялся во взяточничестве, но, утверждает Романов, «все первоначально выдвинутые против него улики были на следствии решительным образом опровергнуты. Дело предполагалось направить на прекращение. Против освобождения были, конечно, сам Муравьев, Соколов, Щеголев, но большинством голосов было постановлено Добровольского освободить. Тогда Муравьев недовольно-капризным жестом бросает переписку секретарю со словами: “Ну так и запишите, но пока не исполняйте”. По настоянию моему и сен. Смиттена Добровольский был, однако, на следующий день освобожден, на наше требование объяснить, как он позволил себе единолично приостановить постановление Комиссии, Муравьев, в конце концов, проговорился, что хотел предварительно узнать, как к освобождению отнесется министр юстиции» (этот министр юстиции, конечно, Керенский, хотя в действительности в августе министром был Зарудный). Допустим, что против Добровольского действительно не было «улик» для привлечения его к уголовной ответственности, но если это так, то до привлечения заключенные находились в ведении министра юстиции, и Комиссия не могла их освобождать своим постановлением. (Если бы Романов указывал на абсурдную дефективность такого порядка, он был бы прав в своем негодовании.) В действительности все было по-иному. По рассказу Завадского Добровольский был в его уже время (он ушел в середине мая) единственным подследственным, привлеченным к ответственности[140]. По газетным сообщениям последних дней июля можно установить, что дело Добровольского предполагалось поставить третьим (первым было дело Сухомлинова, вторым предполагалось дело Макарова, Виссарионова, Белецкого по связи с провокацией члена Думы большевика Малиновского). Освобождение Добровольского мотивировалось старостью и болезненным состоянием, и тем, что некоторые обстоятельства в дальнейшем следствии разъяснялись в его пользу – это было изменение меры пресечения преступления[141].
   Я остановился на этих индивидуальных случаях для того, чтобы еще раз показать тенденциозность мемуаристов, которые по своему официальному положению в Комиссии, казалось бы, могли быть компетентными свидетелями. Комиссия неизбежно отражала в себе отрицательную сторону деятельности министерства юстиции и всего правительства, совершенно подчас запутывавшегося в своей двойственной политике комбинации постулатов свободы, права и законности с революционным насилием и согласованности с настроениями революционной демократии[142]. Судьба заключенных в этом отношении, конечно, представляет очень наглядную иллюстрацию. После постановления правительства о ликвидации внесудебных арестов (26 июля) логически требовалось освобождение всех, кому не предъявлено обвинения. Но слово разошлось с делом[143]. 1 августа правительством было издано постановление: 1. «Предоставить министру вн. д. по соглашению с министром юстиции постановлять о заключении под стражу лиц, деятельность которых является особо угрожающей завоеванной революцией свободе и установленному ныне государственному порядку. 2. Подвергнуть этих лиц высылке в особо указанные для сего местности, предлагать указанным лицам покинуть в особо назначенный для сего срок пределы Российского государства с тем, чтобы в случае невыбытия их в течение этого срока за границу (это во время войны!) они принудительно водворялись на жительство в особо указанных для сего местах Российского государства. Действие этого постановления прекращается со дня открытия Учред. Собрания». «Отходной» революции назвала московская либеральная газета это правительственное мероприятие. «Русские Ведомости» сомневались в том, что правительство не может обойтись без отмены основных гарантий неприкосновенности личности для того, чтобы охранять завоевания революции: «Основной причиной развала и разрухи („летаргии правосудия“, как писала газета в другом месте) была слабость власти, ее бессилие, но это бессилие было обусловлено не тем, что у власти не было достаточных полномочий, а тем, что эти полномочия не использовались». Газета напоминала, что «кронштадтские офицеры до сих пор сидят в тюрьме без суда и следствия».
   Газета указывала на опасный прецедент: «Отступление от великих заветов права никогда не проходит безнаказанно…»
   Была создана еще новая инстанция (какая по счету!) – особая комиссия по внесудебным арестам, которая накладывала свое вето на освобождение. Напр., Чр. Сл. Ком. постановила в августе освободить Дубровина, но он был оставлен в тюрьме еще на 3 месяца, так как другая комиссия признала вредным освобождение этого известного деятеля Союза Русского Народа с точки зрения общественного спокойствия; такая же судьба позже постигла ген. Спиридовича. Беззаконие было облечено в законные формы, и неисповедимыми путями судьбы было восстановлено, по выражению «Рус. Вед.», «одно из самых ненавистных воспоминаний старого режима: административные аресты и высылки».
   Все это отражалось на закономерности в деятельности Чр. Сл. Ком. Завадский вспоминает, как он в нервном состоянии, в котором находился в период деятельности своей в Чрез. Сл. Ком., раздраженно сказал жене одного заключенного, выступавшей просительницей за мужа, б. директора деп. полиции, и заявившей, что при старом режиме никогда не держали под стражей 24 часа без допроса, – что как раз ее муж повинен в таких арестах. Может быть, нравственное чувство не очень возмущалось перед формальной несправедливостью, сделанной в отношении Дубровина и Спиридовича, – все же это было справедливое, по мнению широких общественных кругов, возмездие за старые грехи. Может быть, психологически было понятно, хотя по существу довольно абсурдно с точки зрения пресловутой «криминализации», нахождение среди «петропавловцев» вплоть до октябрьского переворота ген. Ренненкампфа, привлеченного или привлекаемого ни более ни менее, как по статье, преследующей мародерство. Психологически понятно, ибо с именем Ренненкампфа связывалось представление о «свирепом усмирителе революционеров» 1905 – 1906 гг. и о «бесславных» действиях в Восточной Пруссии во время войны[144]. Формально Ренненкампфу предъявлялось обвинение в том, что штаб генерала будто бы присвоил незаконно имущество частных лиц и вывез его в Россию. По утверждению Коренева, это обвинение касалось самого Ренненкампфа только «краем» – лично он взял себе на память какой-то дешевый альбом с карточками Вильгельма, одно-два старых ружья и какое-то знамя. Не за мародерство содержался Ренненкампф в Петропавловке, а потому, что другой следователь, прокурор Иркутской судебной палаты, в это время ворошил старое дело усмирителя Сибири. «Жалкий» человек в арестантской рубахе, завязанной бичевкой, с придушенными рыданиями говорил следователю, что он «политикой» не занимался и был уже в отставке, когда его арестовали[145]. Но полное отсутствие здравого смысла представляет история заключения гр. Фредерикса. Допрос Фредерикса, человека «честного, кристального», по выражению Родзянки, «рыцарски-благородного», по отзыву Волконского (тов. мин.) – такой перл, что нельзя на нем не остановиться. Над Фредериксом тяготело подозрение, что он стоял во главе «немецкой партии» и родственные отношения с дворцовым комендантом Воейковым, затемняя декоративную роль, которую играл при дворе преданный царской семье престарелый генерал, делали его проводником распутинского влияния – негласным советником Императрицы. На допросе Фредерикса 2 июня довольно ясно определялось, что он в «дела государственные» почти не вмешивался (конечно, Фредерикс в своем отрицании несколько преувеличивал: так напр., в дневнике Царя от 11 сент. 15 г. определенно сказано: «Фредерикс уговаривал меня держаться Горемыкина») и, во всяком случае, перед революцией, в силу явной уже старческой дряхлости, влияния иметь не мог[146].