Страница:
Сабуров хотел было сходить еще и в паспортный стол, но потом передумал - к чему? Старик сдал ему на руки младенца и исчез, не польстившись на жалкое бессмертие имени. И вода из протекающего унитаза смыла его следы...
На ветке среди едва пробрызнувших зеленых звездочек соловьем заливался воробей - самозабвенно раскрывал клювик, вибрировал горлышком. Внезапно Сабурову пришло в голову, что воробью и дела нет до того умилительного чувства, с которым Сабуров на него смотрит, - и Сабуров почувствовал детскую обиду на неблагодарную черствость самовлюбленной пичуги. Когда Аркаша был совсем маленьким, про каждого незнакомого человека он немедленно спрашивал: "А он меня знает?" - Вот она, забота о продолжении своего духовного рода, ибо отпечатки, которые мы оставляем в других людях, - единственная доступная нам форма бессмертия.
По пути домой Сабурову встретилась девушка, в первый миг напомнившая Лиду, и у него радостно екнуло сердце. Во второй раз оно тоже екнуло, но уже не очень, а в третий раз он просто рассердился, что ему подсовывают такие грубые подделки.
Дома Сабуров неожиданно застал Аркашу, преждевременно вернувшегося из школы. Аркаша по обыкновению пребывал в полной прострации, портфель на этот раз выпал из его бессильных рук еще в прихожей. Сабуров почувствовал всегдашний прилив раздражения этим систематическим бездельем, но взглянул на Аркашину горестно поникшую голову, и - раздражение сменилось пронзительной жалостью. Боже, да ведь перед ним его Наследник! И так-то он делился с ним любовью к бессмертному... Но как же Наталья-то допустила, чтобы ее обожаемый супруг вливал яд сорокалетнего неудачника в беззащитную душу ребенка! Да и убежден ли ты сам, что люди способны только завидовать и затаптывать все незаурядное? Свои обиды ты вымещал на беззащитных детенышах, вел себя с ними не как мужчина, берущий тяжесть мира на собственные плечи, а как капризная бабенка, готовая наговорить вдесятеро больше, чем думает, чтобы другие брали на себя труд утешать и разубеждать ее. Хуже того: детей, внимавших тебе, словно пророку, ты отравлял саркастическим празднословием из заурядного кокетства и даже ревности, когда видел в них любовь и уважение к кому-то или чему-то.
"Но ведь я оберегал Аркашу от увлечений, чтобы уберечь от неизбежных разочарований!.." - теперь и любуйся сыном, "глядящим на мир без розовых очков". Чувства вины - вот чего, оказывается, не хватало Сабурову, чтобы сделаться хорошим отцом. Ему вдруг сделалось неловко заговорить с Аркашей - любой тон казался фальшивым. Он позвонил на службу, взял отгул за последнюю овощебазу. Постоял у аппарата в поддельной задумчивости. Но Аркаша внезапно выручил его:
- Я заметил: кто ненавидит непохожих, обязательно любит Сталина.
- Правильно. Сталин и был Верховным Хранителем Единообразия, - насчет чего высокоумного привычная интонация выскакивала сама собой.
- А ненавистники Сталина, оказывается, тоже любят единообразие...
- Что ж они, не люди? Плюрализм и релятивизм - общее бедствие для всех. Вроде экологической катастрофы.
- Если любишь правду, так хоть сам не ври, - Аркаша бормотал, словно в отключке. - А они ("Сторожа евонные, что ли?") ничего официального заранее не признают - да еще и врут. Чтоб все наверху были гады. Горбачев гад, Ельцин гад... Я иногда думаю: может, они просто завистники? Им все заранее известно... как бабки прямо: болтают много, а сахар пропал. Да я бы поклялся всю жизнь сидеть на мороженой картошке - только б разрешали болтать правду!
- Я тоже больше всего на свете дорожу болтовней. Болтовня, а не жратва делает нас людьми. - Сабуров ощутил на щеках жар застенчивости.
Аркаша не слушал. Сабурову вспомнилось: лет шесть назад они с Аркашей ждали поезда морозным зимним вечером (можно, стало быть, считать - морозной зимней ночью). В другие вагоны уже давно входили люди, только их с Аркашей вагон угрюмо чернел и безмолвствовал, и так же угрюмо чернела и безмолвствовала длинная очередь на посадку.
- Почему все молчат? - кипятился наивный Аркаша.
- Убедились, что так легче отделаются. - Понимать, как и почему тебя секут - последняя услада интеллектуала.
- Так надо пожаловаться! Начальнику! - два магических слова.
- Тем временем и поезд уйдет. Выяснится, к тому же, что начальник вчера в Читу укатил - рельсовые стыки ревизовать. А может, его и на свете нет. Но чтобы узнать это, нужно три года изучать штатное расписание из четырех тысяч пунктов, - мазохистски расчесывал Сабуров свое бессилие перед последней административной вошью.
Аркашины мысли, столкнувшись на пути закона с несокрушимой стеной, двинулись в направлении партизанской борьбы:
- Надо проводницу взять за шкирку!..
- Ты ее за шкирку, а она тебя в милицию: Коленька, попросит, сволоки-ка, по старой дружбе, этого субчика в участок, пусть посидит, пока поезд не отправится. Ишь, пьяная рожа, залил глаза, да еще бузит!
- Они не имеют права! - еще одно заклинание. О правах лучше и не знать, если все равно не можешь ими воспользоваться. - Мы не пьяные!
- А в протокол запишут, что пьяные - жалко что ли. Ну, помашешь метлой суток пятнадцать...
- Почему же они нас всех еще не посадили?!
- Исключительно по милосердию своему.
- Ну... а... а если они... а если мы...
Аркашина мысль заметалась по клетке, будто новичок в зверинце: а потом... потом Аркаша сморщился, как старенький китаец, и беззвучно безнадежно заплакал. А Сабуров, высокоумная скотина, смотрел на эту картину, как хирург на умело ампутированную подрагивающую конечность: избавление от иллюзий не может проходить безболезненно.
И те китайские морщинки, кажется, так и не разгладились на Аркашином личике... Воспоминание пронзило Сабурова такой болью, такой жалостью к несчастному Аркаше, что он и сам сморщился не хуже престарелого китайского крестьянина и начал шарить по карманам, извлекая из них мятые бумажки. Обыскав еще и старые брюки, он наскреб четырнадцать рублей.
- Возьми, купишь "Кримсон, Лейк и Палмер". Или "Модерн Шопинг".
- Что?! - оскорбленно вскинулся Аркаша. - Такой группы вообще нет! Это все равно что я бы тебе сказал: купи Толстоевского или Паскудина!
- Бери, пока дают!
Диалог с сыном охладил неумеренную вспышку родительской нежности. А каким, в самом деле, манером он должен был утихомиривать Аркашу, не подрывая в нем веру в свою социальную защищенность? Уговаривать в елейной манере: у проводницы, мол, маленькие детки - она их накормит, напоит, спать уложит и придет? Или в молодецкой: ништо, мол, горе не беда - на таких ли морозах в войну стаивали! (Молодецкая манера переносит внимание с моральных тягот на физические, но и елейная придумана с толком - притворяешься, будто оказываешь снисхождение тому, кто тебя унижает).
А вот не додумался же он сказать Аркаше с полной откровенностью: "Мы бессильны на земном поприще, против хамства и начальства. Но на бессмертной стезе мы можем сражаться, а изредка и побеждать". Вот самый хитроумный ответ на самый непостижимый вопрос, о который рано или поздно расшибается почти каждый, кого угораздило родиться в России с душой и талантом: а кому нужно то, что я делаю? "Для слесаря, токаря, плотника, грузчика на каждом шагу висят объявления: требуются, требуются, требуются, а между этих однообразных строк я читаю обращенное лично ко мне: не требуется, не требуется, не требуется...".
Бедная псина Игоря Святославовича, забирая уже в утробный рев, выла так жутко и безнадежно, что Сабурову подумалось: не к покойнику ли? Обидно: уж больно незатейливое кладбище (надо же - комбинат!) ему предоставлялось: именно здесь вот, среди серебрящихся, как елочные игрушки, типовых надгробий тебе и предстоит скоротать вечность...
В прихожей послышался Натальин голос, окрашенный безнадежностью, и Шуркин, окрашенный закоренелостью. Наталья была отозвана с ответственнейшего совещания телефонограммой (страшным усилием воли ухитрилась побледнеть только за дверью): ее сын Александр окончательно превратился в завзятого спекулянта, пытаясь сбыть своему приятелю Бобовскому (прямо в школе - до дому дураку недотерпеть!) иностранную пластинку в неприличном конверте (женская талия была обнажена на пару дюймов пониже, чем принято в фирме "Мелодия"). Мало того, этот идиот начал еще и разглагольствовать в перестроечном духе, что частник торгует честней, чем государство. Видимо, в семье такая идеологическая обстановка, не без надрыва указала Эра Николаевна.
- Государство - это Церковь, - понимая Эру, покивал Сабуров. - А Церковь способна освятить любое мошенничество.
Но для Натальи главный ужас был в том, что Шурка намеревался не просто "сдать" приятелю "пласт", но еще и нажиться на этом!
История началась с того, что Шурка на толчке присмотрел крутой пласт, за который просили всего-навсего четверть, но у Шурки был только двадцатник. Шурка начал было душиться, но хозяин равнодушно отметал все предложения:
- Файф, юноша, файф, - и утешал: - Да ты всегда сдашь за сороковник мне только душиться времечка нет. А тут вижу - парень понимает в музыке.
Шурка был тронут такой проницательностью, а кроме того, его пленила заостренная коварная борода продавца, - это был олдовый мэн, напоминающий Генриха VIII кисти Гольбейна-младшего (Шурка немедленно дал зарок при первой возможности обзавестись такой же бородой). Проявив чудеса изворотливости, Шурка раздобыл файф и сделался обладателем пласта, сулившего пятнаху чистой прибыли. Однако, по старой дружбе, Шурка согласился взять с Бобовского только тен (чирик) надбавки и, следовательно, опуститься на файф.
- Так это теперь значит и есть наше светлое будущее - на товарищах наживаться?! - воззвала Наталья уже не к мальчику, но к мужу.
- Нажива, - разъяснило божество, - это, как правило, только символ достоинства. Вроде медали.
Семейство успело перебраться на кухню, поэтому всем кажется, что уже наступил вечер.
На расстроенном лице Натальи появилась тень надежды: по отношению к денежным все прочие мотивы являются возвышенными.
А Аркаша зацепился за другое.
- Государство превратилось в Церковь оттого, что слишком уж сверхчеловечески могущественно. Я заметил: кто сильнее других в два раза, вызывает зависть, в тысячу раз - восторг, а в триллион раз - благоговение. Поэтому и не должно быть таких сверхчеловеческих...
- Почему не должно - людям они нужней всего, - сейчас Аркаша даст понять, что он успел подглядеть стариковские записки... Но Аркаша дернулся как ужаленный - "Это еще с чего?!" - и умолк, окрасившись в малиновый цвет.
- Чтобы не знать сомне... - но тут возмутилась Наталья: - Ну что за трепачи - ведь мы должны что-то решить с... - однако Аркаша так зыркнул на нее, что она, к удовольствию Шурки, уже не смела прерывать монолог Отца и Учителя, непогрешимого, как папа.
- При товарище Сталине, господа, мы жили в десять раз хуже, чем сейчас, а недовольных было в сто раз меньше. Потому что те, кто обитал за железным занавесом, как-то очень слабо напоминали людей. Трудящиеся мечтали исключительно раздобыть десять центов, чтоб отравиться газом. Иногда они, правда, еще устраивали забастовки - это было второе и последнее, что они умели. Капиталисты же были запрограммированы исключительно на выкачивание сверхприбылей, к которым, как это свойственно механизмам, они стремились безо всякого смысла, поскольку не имели ни одной человеческой потребности, ради которых люди только и хотят быть богатыми. Их невозможно было ощущать людьми - вроде нас.
- А я ужасно сочувствовала угнетенным, - мечтательно произнесла Наталья.
- А я блэкам сочувствовал, - выпалил Шурка и покраснел. В первом классе он подарил негру двадцать копеек и был задержан за приставание к иностранцам.
- Ну дайте же договорить! - застонал Аркаша.
- Я тоже сочувствовал угнетенным, но это были люди в каком-то все же упрощенном исполнении. Но именно это и нужно - чтобы тебе в голову не приходило, что у чужаков можно что-то перенять. Все самое лучшее - от причесок до самолетов - у нас: "советское значит лучшее". Но чтобы уберечь тебя от сомнений - от собственного зрения, неоходимо насилие такого масштаба, которое вызывало бы уже не вульгарный страх, а благоговение. Для нашего счастья нужен океан крови - под такой подливкой мы с благоговением и аппетитом, как спагетти под томатным соусом, уплетем даже несколько меридианов колючей проволоки - что там суп из топора!
- А если бы Сталин был еврей - его бы любили? - вдруг брякнул Шурка.
- Да будь он негром преклонных годов - все равно обожали бы, - ненавистно усмехнулся Аркаша. - Как же не обожать, если столько людей поубивал!
- Да, но еще чаще его обожатели борются за право оставаться автоматами. Нынешнее помешательство на диетах, на "травах", на экстрасенсах все это погоня за автоматизмом, за слепотой: ведь абсолютное единомыслие возможно только во лжи - только ложь бывает простой и общепонятной, а истина всегда многослойна и необщедоступна. И...
Сабуров понял, что он упивается собственным краснословием, что, уловив один фактор - погоню за несомненностью, он хочет из него вывести чуть ли не всю человеческую историю...
- Получается, - вдруг вознегодовал Шурка, - люди любят, чтобы ими командовали? Получается, я собираюсь в кино, а мне говорят: "садись за уроки" - так я, получается, еще и доволен? Или я хочу купить мопед...
- Хватит, хватит, мы уже все поняли, - взмолился Аркаша. - Тебе же объяснили, люди любят, чтобы им самим не хотелось ничего неположенного. Ты, правда, любишь как раз неположенное, но все равно любишь. А вот когда сам не знаешь, чего и хотеть...
Знакомо было до галлюцинации. Но истерический Аркашин захлеб, малиновые тона, которые больше пристали бы петлицам лейтенанта внутренних войск, чем физиономии мыслителя, всколыхнули в Сабурове привычное раздражение. Ему снова захотелось преподать Аркаше урок просвещенного скептицизма.
- Так, так, - произнес он тоном искушенного диагноста, - значит маятник начал обратное движение.
- Какой маятник? - малиновый Аркаша почувствовал, что сейчас его будут оскорблять.
- Когда обманет нечто Великое, Высокое и тому подобное, начинается откат к простому, наглядному. К так назывемым первичным, то есть примитивным ценностям: друг, любимая, будничные человеческие отношения - ничего сверхличного, никакой философии, никакой политики...
- Как у Ремарка, - всунулся Шурка. - И у Хэма.
- Верно. Ты не так глуп, как кажется.
Шурка торжествующе показал Аркаше язык. Аркаша, передернувшись, отвернулся.
- Но уставши от убогости мелочей, - продолжал эстрадный пророк, - ты начинаешь чувствовать, что жизнь проходит впустую, растрачивается на заурядные хлопоты о заурядном куске хлеба, на заурядные услуги заурядным людишкам. И в тебе начинает зреть бунт: да с какой стати благоденствие этих посредственностей следует считать мерилом добра и зла?! Вперед к великому - пусть туманному и опасному! Нам уже хочется связать наше маленькое "я" с каким-то грандиозным целым, а вовсе не с благополучием равного нам, а потому и неинтересного маленького человека.
- А дальше что? - с заинтересованным презрением спросил Аркаша.
- А дальше отдельные дерзкие человеколюбцы начинают подозревать, что успех целого не приносит счастья ни одному реальному человеку: наш паровоз вперед летит, а по бокам-то все косточки русские... Понемногу всякое величие уже вызывает скепсис, становится дорог не величественный Медный Всадник, а бедный Евгений под копытами его коня, не "слава, купленная кровью", а "полное гумно"... Словом, виток приближается к завершению. И тогда приходит Сабуров Аркадий Андреевич. Который уже не желает ничего надчеловеческого - ни культуры, ни величия ценой хотя бы одной замученной слезинки.
- Браво! - очень серьезно произносит Аркаша, подчеркнуто пренебрегая насмешкой.
И это концертное одобрение снова покоробило Сабурова - тоже мне, эстрадно-кухонный Екклесиаст: нет ничего нового под солнцем - только маятник, качающийся от малого до великого и обратно... Сабуров покосился на Наталью, но эта дуреха гордилась его красноречием, как и двадцать лет назад: ее подруги и родня глазам своим не верили, до чего их умница, общественница и золотая медалистка послушна какому-то ученому дохляку. Вот оно - право таланта! И счастье быть рядом с ним. На днях, желая ее развлечь, а заодно слегка успокоить свою, впрочем, и без того не слишком обеспокоенную совесть, Сабуров сводил Наталью на французскую комедию в захудалый кинотеатришко, наполненный сомнительной, полухулиганской публикой, и Наталья так хохотала, что казалось еще немного - и хулиганы начнут делать ей замечания: "Уважайте же окружающих!".
Но она лишает его мужества (скепсиса) своим пафосом...
- Как хорошо не иметь никаких талантов! Не приходится ни на кого обижаться.
- Настоящий творец, - возгласил Сабуров, - служит не смертным, а бессмертному!
- Как это "бессмертному"? - мимо Аркаши не проскочишь.
- Знаете, как можно заработать триста рэ? - вспомнил Шурка радостную новость. - Можно записаться в очередь на видик, а когда подойдет, продать какому-нибудь грузину и взять три сотни сверху. Я тоже собираюсь так сделать - получу только паспорт...
- Вперед к великому... - неприятно усмехнулась Наталья.
- Аркашка, - Шурка сразу аппелирует к ровесникам, - что, плохо что ли - ничего не делать и триста рваных получить?
- Умоляю - не пачкай меня, пожалуйста.
И Шурка притих, притих...
- Итак, папа, - следователь вернулся к допросу, - в этом мире, мне послышалось, сыскалось что-то бессмертное?
Внезапно сердце Сабурова забилось отнюдь не эстрадным манером.
- В истории это дело самое обычное, - справился Сабуров. - Чье-то творчество силой государственной власти превозносится выше звезд небесных... Литтруды Брежнева вы сами в школе проходили.
- Уж Эра так трепетала... - криво усмехнулся Аркаша.
- А сейчас помину нет. И это, повторяю, дело самое обычное - взять хотя бы философские сочинения Сталина, пение Нерона...
Шурка с Натальей смеются, Аркаша и на них косит со злостью - как же, у алтаря!..
- Потому и не должно быть таких сверхчеловеческих сил... - заводит он, но Сабуров останавливает его жестом гаишника:
- Но государство с любым казенным талантом обращается как и с прочим казенным имуществом: то вознесет его высоко, то бросит в бездну без следа. Именно без следа. А чтобы уничтожить без следа, скажем, Пушкина, пришлось бы стереть с лица земли миллионы людей - может быть, просто-таки всю человеческую культуру. Хотя знают и понимают его единицы, а для остальных "фрукт - яблоко, поэт - Пушкин".
Сабурову неловко. Аркаша ждет, к чему он клонит. Шурка и так знал, что гениям море по колено. А у Натальи на лице просветленная скорбь: гении, хоть тресни, всегда рождают в людях просветленность. И Сабуров добавляет десертную ложку иронически-лекторского тона.
- Складывается впечатление, что у определенных явлений культуры есть некое подземное корневище, которое дает все новые и новые побеги, сколько их ни срезай, и вот оно-то, это бессмертное корневище, вероятно, и является единственной вещью, на которую способны смотреть снизу вверх мы, аристократы духа.
Сабуров всегда испытывает страх получить вместо улыбки усмешку.
К идее бессмертного крневища Наталья с Шуркой отнеслись вполне житейски, но Аркаша!.. Сабурову случалось видеть Аркашу восхищенным, но он уж и не помнил, когда в последний раз видел его обрадованным... не тогда ли, когда Аркаша, точно зная, где враги, а где друзья, покрывал бумажные листочки краснозвездными самолетиками, испускающими пламенные пунктиры во вражеские танки?
- Я только теперь понял, - ахал Аркаша, простирая лапку и тут же отдергивая ее обратно (Сабуров не поощрял физических контактов), - а то я книг не мог читать, искусство ненавидел - за то, что в нем всегда какая-то гармония - тьфу, слово-то какое поганое! - чувствуется, даже в отчаянии, красота какая-то паршивая, даже в грязи, в уродстве... Да какое право вы имеете вносить гармонию, эстетизм в чужие страдания!.. Я все думал: как же отчаянье выразить только отчаяньем, черноту - только чернотой, без признаков этой... да не перебивай же меня! - без "трагической просветленности"... Но ведь личные, смертные чувства поневоле приходится выражать бессмертными средствами - ведь язык, краски, слова они не нам принадлежат и с нами не исчезнут, вот в чем соль! Вполне лично выраженное чувство - это только бессловесный вой или визг, а чуть ты подключил слово, мысль, как уже впустил ту самую гармонию, потому что это уже говоришь не вполне лично сам, а сквозь тебя говорит какой-то бессмертный корешок, волоконце... Искусство оттого и не может быть беспросветно черным, как твоя личная, животная смерть!
- А к бессмертному всех, я заметил, тянет, - вдруг мрачно загудел Шурка, которому надоели темные Аркашины пророчествования. - У спортсменов есть свое корневище... И у блатных тоже...
- Недаром я всегда чувствовал: хуже всего, когда убьют, да еще и след хотят отнять, волоконце бессмертное перерезать...
Но тут Наталья заметила перед собой три желудка, которые, если поторопиться, можно успеть наполнить чем-то вкусным. Бросив быстрый взгляд на будильник и, перепоясавшись передником, она скоренько извлекла из холодильника ком теста, обмятый словно бы пещерным гончаром.
- А пирог бессмертен? - вдруг ляпнул Шурка и, покраснев, сердито зыркнул в сторону Аркаши, - А чего? Рецепт пирога можно передать!
- Бессмертие пирога - это высокое анонимное бессмертие, - провозгласил Сабуров.
- Если анонимное - какое же это бессмертие? - рассердился Шурка. Интерес собачий!
- И мне его не надо, - медленно покачал головой Аркаша и надолго онемел, пораженный надчеловеческой идеей анонимного бессмертия. А Наталья продолжала ласково укладывать бледный, обвисающий пирог в противень, словно безнадежно больного младенца в колыбель.
Когда, умиротверенная их сытостью, она вновь удалилась на театр военных действий, и Сабуров вновь защемился в своей дневной келье, заглянул Шурка, чем-то заранее смущенный.
- Знаешь, я зачем хотел побольше бабок наварить? Чтобы как у Ремарка... или у Хэма... заглянул в бар, пропустил рюмочку кальвадоса. Или коктейля.
Про мопед не вспомнил, значит не врет.
Внезапно Шурка с отвращением вывернул губы:
- На толчке такие - умм... пог-ганые спекули попадаются: жирный, в вареной джинсй, полный рот золотых зубов - ме-э-э... - и вдруг снова на что-то решился:
- Меня один пацан, малолетка, просил камеру для вйлика достать. Я его спрашиваю, для смеха, конечно: а сколько бабок отмаксаешь? А он говорит: тебе моя бабушка гостинца даст. Представляешь? Гостинца даст... Мы, все, конечно, загоготали. А теперь, как вспомню, так сердце болит. Он-то, наверно, уже и забыл, может, сам уже гогочет, а я как вспомню... Моя бабушка тебе гостинца даст...
Шурка зажмурился и замотал головой, словно от осы - вот тебе и герой-добытчик.
- Занято! - словно в вагонном сортире, заорал он заглянувшему Аркаше и вновь перешел на умоляющий тон:
- Мне шустрить, маклевать знаешь почему нравится? - Шурка просил прощения. - Потому что азарт. А вообще... бабушка тебе гостинца даст... Мяа, - вдруг заорал он по-кошачьи и, зажмурясь изо всех сил, остервенело завертел головой.
- Не сходи с ума. Лучше пойми и больше не делай.
Однако от его деревянных слов Шурка повеселел.
- А знаешь, есть такое восточное учение - дзен: никогда не раскаивайся, а только хорошо вдумайся - и больше уже не захочешь.
И только пыль за ним завилась.
Вот зачем, оказывается, ходят к исповеди - лишь чужое мнение может зарядить тебя несомненностью.
- Этот упрыгал наконец? - эхом его мыслей заглянул Аркаша. - Я понял: бессмертное корневище должно оставаться подземным. А когда его вытаскивают наружу, делают господствующим... Оно засыхает. Я теперь понял: победитель всегда неправ!
Аркаша словно тоже ждал утешения. Но Сабуров увидел в окно, как Шурка на велосипеде взъехал на детскую горку и остановился на вершине, на высоте двух с половиной метров, балансируя и пытаясь поймать ногой низенькие перильца. Не поймал и, перевернувшись через них, вместе с велосипедом полетел вниз головой. Исхитрился в воздухе вывернуться из седла и шлепнулся на бок, а велосипед сверху. Сабуров, оцепенев, смотрел, как Шурка, лежа на боку, замедленно дрыгает ногой.
Через полминуты Шурка выбрался из-под велосипеда и заходил вокруг него, кланяясь для этого на каждом шагу.
- Жизнь может обернуть во зло любое доброе дело. Несомненно только то, что ты съел, только удовольствия...
Аркаша с надеждой ждал возражений, но Сабурову было не до премудростей. И Аркаша повлекся прочь с пустыми руками. Зато снова возник Шурка, байронически прихрамывающий и продолжающий растирать зашибленный бок.
- Видел, как я летел? - есть чем гордиться!..
- Дать бы тебе... - с редкой даже для сегодняшнего дня задушевностью ответил Сабуров. Шурка просиял, и - будущий Ван Гог - отправился отрабатывать штриховку: он каждый божий день по целому часу с непостижимым упорством штрихует здоровенный лист ватмана - штрихует и стирает, штрихует и стирает. Смотреть - и то начинает рябить в глазах.
После бессонной ночи и словопрений Сабуров чувствовал себя таким измотанным, что не испытывал уже и досады на то, что разменял нетронутый золотой запас цельного, несомненного чувства на ходячую монету словес сомнительную, как все, что предназначено для общего пользования.
На ветке среди едва пробрызнувших зеленых звездочек соловьем заливался воробей - самозабвенно раскрывал клювик, вибрировал горлышком. Внезапно Сабурову пришло в голову, что воробью и дела нет до того умилительного чувства, с которым Сабуров на него смотрит, - и Сабуров почувствовал детскую обиду на неблагодарную черствость самовлюбленной пичуги. Когда Аркаша был совсем маленьким, про каждого незнакомого человека он немедленно спрашивал: "А он меня знает?" - Вот она, забота о продолжении своего духовного рода, ибо отпечатки, которые мы оставляем в других людях, - единственная доступная нам форма бессмертия.
По пути домой Сабурову встретилась девушка, в первый миг напомнившая Лиду, и у него радостно екнуло сердце. Во второй раз оно тоже екнуло, но уже не очень, а в третий раз он просто рассердился, что ему подсовывают такие грубые подделки.
Дома Сабуров неожиданно застал Аркашу, преждевременно вернувшегося из школы. Аркаша по обыкновению пребывал в полной прострации, портфель на этот раз выпал из его бессильных рук еще в прихожей. Сабуров почувствовал всегдашний прилив раздражения этим систематическим бездельем, но взглянул на Аркашину горестно поникшую голову, и - раздражение сменилось пронзительной жалостью. Боже, да ведь перед ним его Наследник! И так-то он делился с ним любовью к бессмертному... Но как же Наталья-то допустила, чтобы ее обожаемый супруг вливал яд сорокалетнего неудачника в беззащитную душу ребенка! Да и убежден ли ты сам, что люди способны только завидовать и затаптывать все незаурядное? Свои обиды ты вымещал на беззащитных детенышах, вел себя с ними не как мужчина, берущий тяжесть мира на собственные плечи, а как капризная бабенка, готовая наговорить вдесятеро больше, чем думает, чтобы другие брали на себя труд утешать и разубеждать ее. Хуже того: детей, внимавших тебе, словно пророку, ты отравлял саркастическим празднословием из заурядного кокетства и даже ревности, когда видел в них любовь и уважение к кому-то или чему-то.
"Но ведь я оберегал Аркашу от увлечений, чтобы уберечь от неизбежных разочарований!.." - теперь и любуйся сыном, "глядящим на мир без розовых очков". Чувства вины - вот чего, оказывается, не хватало Сабурову, чтобы сделаться хорошим отцом. Ему вдруг сделалось неловко заговорить с Аркашей - любой тон казался фальшивым. Он позвонил на службу, взял отгул за последнюю овощебазу. Постоял у аппарата в поддельной задумчивости. Но Аркаша внезапно выручил его:
- Я заметил: кто ненавидит непохожих, обязательно любит Сталина.
- Правильно. Сталин и был Верховным Хранителем Единообразия, - насчет чего высокоумного привычная интонация выскакивала сама собой.
- А ненавистники Сталина, оказывается, тоже любят единообразие...
- Что ж они, не люди? Плюрализм и релятивизм - общее бедствие для всех. Вроде экологической катастрофы.
- Если любишь правду, так хоть сам не ври, - Аркаша бормотал, словно в отключке. - А они ("Сторожа евонные, что ли?") ничего официального заранее не признают - да еще и врут. Чтоб все наверху были гады. Горбачев гад, Ельцин гад... Я иногда думаю: может, они просто завистники? Им все заранее известно... как бабки прямо: болтают много, а сахар пропал. Да я бы поклялся всю жизнь сидеть на мороженой картошке - только б разрешали болтать правду!
- Я тоже больше всего на свете дорожу болтовней. Болтовня, а не жратва делает нас людьми. - Сабуров ощутил на щеках жар застенчивости.
Аркаша не слушал. Сабурову вспомнилось: лет шесть назад они с Аркашей ждали поезда морозным зимним вечером (можно, стало быть, считать - морозной зимней ночью). В другие вагоны уже давно входили люди, только их с Аркашей вагон угрюмо чернел и безмолвствовал, и так же угрюмо чернела и безмолвствовала длинная очередь на посадку.
- Почему все молчат? - кипятился наивный Аркаша.
- Убедились, что так легче отделаются. - Понимать, как и почему тебя секут - последняя услада интеллектуала.
- Так надо пожаловаться! Начальнику! - два магических слова.
- Тем временем и поезд уйдет. Выяснится, к тому же, что начальник вчера в Читу укатил - рельсовые стыки ревизовать. А может, его и на свете нет. Но чтобы узнать это, нужно три года изучать штатное расписание из четырех тысяч пунктов, - мазохистски расчесывал Сабуров свое бессилие перед последней административной вошью.
Аркашины мысли, столкнувшись на пути закона с несокрушимой стеной, двинулись в направлении партизанской борьбы:
- Надо проводницу взять за шкирку!..
- Ты ее за шкирку, а она тебя в милицию: Коленька, попросит, сволоки-ка, по старой дружбе, этого субчика в участок, пусть посидит, пока поезд не отправится. Ишь, пьяная рожа, залил глаза, да еще бузит!
- Они не имеют права! - еще одно заклинание. О правах лучше и не знать, если все равно не можешь ими воспользоваться. - Мы не пьяные!
- А в протокол запишут, что пьяные - жалко что ли. Ну, помашешь метлой суток пятнадцать...
- Почему же они нас всех еще не посадили?!
- Исключительно по милосердию своему.
- Ну... а... а если они... а если мы...
Аркашина мысль заметалась по клетке, будто новичок в зверинце: а потом... потом Аркаша сморщился, как старенький китаец, и беззвучно безнадежно заплакал. А Сабуров, высокоумная скотина, смотрел на эту картину, как хирург на умело ампутированную подрагивающую конечность: избавление от иллюзий не может проходить безболезненно.
И те китайские морщинки, кажется, так и не разгладились на Аркашином личике... Воспоминание пронзило Сабурова такой болью, такой жалостью к несчастному Аркаше, что он и сам сморщился не хуже престарелого китайского крестьянина и начал шарить по карманам, извлекая из них мятые бумажки. Обыскав еще и старые брюки, он наскреб четырнадцать рублей.
- Возьми, купишь "Кримсон, Лейк и Палмер". Или "Модерн Шопинг".
- Что?! - оскорбленно вскинулся Аркаша. - Такой группы вообще нет! Это все равно что я бы тебе сказал: купи Толстоевского или Паскудина!
- Бери, пока дают!
Диалог с сыном охладил неумеренную вспышку родительской нежности. А каким, в самом деле, манером он должен был утихомиривать Аркашу, не подрывая в нем веру в свою социальную защищенность? Уговаривать в елейной манере: у проводницы, мол, маленькие детки - она их накормит, напоит, спать уложит и придет? Или в молодецкой: ништо, мол, горе не беда - на таких ли морозах в войну стаивали! (Молодецкая манера переносит внимание с моральных тягот на физические, но и елейная придумана с толком - притворяешься, будто оказываешь снисхождение тому, кто тебя унижает).
А вот не додумался же он сказать Аркаше с полной откровенностью: "Мы бессильны на земном поприще, против хамства и начальства. Но на бессмертной стезе мы можем сражаться, а изредка и побеждать". Вот самый хитроумный ответ на самый непостижимый вопрос, о который рано или поздно расшибается почти каждый, кого угораздило родиться в России с душой и талантом: а кому нужно то, что я делаю? "Для слесаря, токаря, плотника, грузчика на каждом шагу висят объявления: требуются, требуются, требуются, а между этих однообразных строк я читаю обращенное лично ко мне: не требуется, не требуется, не требуется...".
Бедная псина Игоря Святославовича, забирая уже в утробный рев, выла так жутко и безнадежно, что Сабурову подумалось: не к покойнику ли? Обидно: уж больно незатейливое кладбище (надо же - комбинат!) ему предоставлялось: именно здесь вот, среди серебрящихся, как елочные игрушки, типовых надгробий тебе и предстоит скоротать вечность...
В прихожей послышался Натальин голос, окрашенный безнадежностью, и Шуркин, окрашенный закоренелостью. Наталья была отозвана с ответственнейшего совещания телефонограммой (страшным усилием воли ухитрилась побледнеть только за дверью): ее сын Александр окончательно превратился в завзятого спекулянта, пытаясь сбыть своему приятелю Бобовскому (прямо в школе - до дому дураку недотерпеть!) иностранную пластинку в неприличном конверте (женская талия была обнажена на пару дюймов пониже, чем принято в фирме "Мелодия"). Мало того, этот идиот начал еще и разглагольствовать в перестроечном духе, что частник торгует честней, чем государство. Видимо, в семье такая идеологическая обстановка, не без надрыва указала Эра Николаевна.
- Государство - это Церковь, - понимая Эру, покивал Сабуров. - А Церковь способна освятить любое мошенничество.
Но для Натальи главный ужас был в том, что Шурка намеревался не просто "сдать" приятелю "пласт", но еще и нажиться на этом!
История началась с того, что Шурка на толчке присмотрел крутой пласт, за который просили всего-навсего четверть, но у Шурки был только двадцатник. Шурка начал было душиться, но хозяин равнодушно отметал все предложения:
- Файф, юноша, файф, - и утешал: - Да ты всегда сдашь за сороковник мне только душиться времечка нет. А тут вижу - парень понимает в музыке.
Шурка был тронут такой проницательностью, а кроме того, его пленила заостренная коварная борода продавца, - это был олдовый мэн, напоминающий Генриха VIII кисти Гольбейна-младшего (Шурка немедленно дал зарок при первой возможности обзавестись такой же бородой). Проявив чудеса изворотливости, Шурка раздобыл файф и сделался обладателем пласта, сулившего пятнаху чистой прибыли. Однако, по старой дружбе, Шурка согласился взять с Бобовского только тен (чирик) надбавки и, следовательно, опуститься на файф.
- Так это теперь значит и есть наше светлое будущее - на товарищах наживаться?! - воззвала Наталья уже не к мальчику, но к мужу.
- Нажива, - разъяснило божество, - это, как правило, только символ достоинства. Вроде медали.
Семейство успело перебраться на кухню, поэтому всем кажется, что уже наступил вечер.
На расстроенном лице Натальи появилась тень надежды: по отношению к денежным все прочие мотивы являются возвышенными.
А Аркаша зацепился за другое.
- Государство превратилось в Церковь оттого, что слишком уж сверхчеловечески могущественно. Я заметил: кто сильнее других в два раза, вызывает зависть, в тысячу раз - восторг, а в триллион раз - благоговение. Поэтому и не должно быть таких сверхчеловеческих...
- Почему не должно - людям они нужней всего, - сейчас Аркаша даст понять, что он успел подглядеть стариковские записки... Но Аркаша дернулся как ужаленный - "Это еще с чего?!" - и умолк, окрасившись в малиновый цвет.
- Чтобы не знать сомне... - но тут возмутилась Наталья: - Ну что за трепачи - ведь мы должны что-то решить с... - однако Аркаша так зыркнул на нее, что она, к удовольствию Шурки, уже не смела прерывать монолог Отца и Учителя, непогрешимого, как папа.
- При товарище Сталине, господа, мы жили в десять раз хуже, чем сейчас, а недовольных было в сто раз меньше. Потому что те, кто обитал за железным занавесом, как-то очень слабо напоминали людей. Трудящиеся мечтали исключительно раздобыть десять центов, чтоб отравиться газом. Иногда они, правда, еще устраивали забастовки - это было второе и последнее, что они умели. Капиталисты же были запрограммированы исключительно на выкачивание сверхприбылей, к которым, как это свойственно механизмам, они стремились безо всякого смысла, поскольку не имели ни одной человеческой потребности, ради которых люди только и хотят быть богатыми. Их невозможно было ощущать людьми - вроде нас.
- А я ужасно сочувствовала угнетенным, - мечтательно произнесла Наталья.
- А я блэкам сочувствовал, - выпалил Шурка и покраснел. В первом классе он подарил негру двадцать копеек и был задержан за приставание к иностранцам.
- Ну дайте же договорить! - застонал Аркаша.
- Я тоже сочувствовал угнетенным, но это были люди в каком-то все же упрощенном исполнении. Но именно это и нужно - чтобы тебе в голову не приходило, что у чужаков можно что-то перенять. Все самое лучшее - от причесок до самолетов - у нас: "советское значит лучшее". Но чтобы уберечь тебя от сомнений - от собственного зрения, неоходимо насилие такого масштаба, которое вызывало бы уже не вульгарный страх, а благоговение. Для нашего счастья нужен океан крови - под такой подливкой мы с благоговением и аппетитом, как спагетти под томатным соусом, уплетем даже несколько меридианов колючей проволоки - что там суп из топора!
- А если бы Сталин был еврей - его бы любили? - вдруг брякнул Шурка.
- Да будь он негром преклонных годов - все равно обожали бы, - ненавистно усмехнулся Аркаша. - Как же не обожать, если столько людей поубивал!
- Да, но еще чаще его обожатели борются за право оставаться автоматами. Нынешнее помешательство на диетах, на "травах", на экстрасенсах все это погоня за автоматизмом, за слепотой: ведь абсолютное единомыслие возможно только во лжи - только ложь бывает простой и общепонятной, а истина всегда многослойна и необщедоступна. И...
Сабуров понял, что он упивается собственным краснословием, что, уловив один фактор - погоню за несомненностью, он хочет из него вывести чуть ли не всю человеческую историю...
- Получается, - вдруг вознегодовал Шурка, - люди любят, чтобы ими командовали? Получается, я собираюсь в кино, а мне говорят: "садись за уроки" - так я, получается, еще и доволен? Или я хочу купить мопед...
- Хватит, хватит, мы уже все поняли, - взмолился Аркаша. - Тебе же объяснили, люди любят, чтобы им самим не хотелось ничего неположенного. Ты, правда, любишь как раз неположенное, но все равно любишь. А вот когда сам не знаешь, чего и хотеть...
Знакомо было до галлюцинации. Но истерический Аркашин захлеб, малиновые тона, которые больше пристали бы петлицам лейтенанта внутренних войск, чем физиономии мыслителя, всколыхнули в Сабурове привычное раздражение. Ему снова захотелось преподать Аркаше урок просвещенного скептицизма.
- Так, так, - произнес он тоном искушенного диагноста, - значит маятник начал обратное движение.
- Какой маятник? - малиновый Аркаша почувствовал, что сейчас его будут оскорблять.
- Когда обманет нечто Великое, Высокое и тому подобное, начинается откат к простому, наглядному. К так назывемым первичным, то есть примитивным ценностям: друг, любимая, будничные человеческие отношения - ничего сверхличного, никакой философии, никакой политики...
- Как у Ремарка, - всунулся Шурка. - И у Хэма.
- Верно. Ты не так глуп, как кажется.
Шурка торжествующе показал Аркаше язык. Аркаша, передернувшись, отвернулся.
- Но уставши от убогости мелочей, - продолжал эстрадный пророк, - ты начинаешь чувствовать, что жизнь проходит впустую, растрачивается на заурядные хлопоты о заурядном куске хлеба, на заурядные услуги заурядным людишкам. И в тебе начинает зреть бунт: да с какой стати благоденствие этих посредственностей следует считать мерилом добра и зла?! Вперед к великому - пусть туманному и опасному! Нам уже хочется связать наше маленькое "я" с каким-то грандиозным целым, а вовсе не с благополучием равного нам, а потому и неинтересного маленького человека.
- А дальше что? - с заинтересованным презрением спросил Аркаша.
- А дальше отдельные дерзкие человеколюбцы начинают подозревать, что успех целого не приносит счастья ни одному реальному человеку: наш паровоз вперед летит, а по бокам-то все косточки русские... Понемногу всякое величие уже вызывает скепсис, становится дорог не величественный Медный Всадник, а бедный Евгений под копытами его коня, не "слава, купленная кровью", а "полное гумно"... Словом, виток приближается к завершению. И тогда приходит Сабуров Аркадий Андреевич. Который уже не желает ничего надчеловеческого - ни культуры, ни величия ценой хотя бы одной замученной слезинки.
- Браво! - очень серьезно произносит Аркаша, подчеркнуто пренебрегая насмешкой.
И это концертное одобрение снова покоробило Сабурова - тоже мне, эстрадно-кухонный Екклесиаст: нет ничего нового под солнцем - только маятник, качающийся от малого до великого и обратно... Сабуров покосился на Наталью, но эта дуреха гордилась его красноречием, как и двадцать лет назад: ее подруги и родня глазам своим не верили, до чего их умница, общественница и золотая медалистка послушна какому-то ученому дохляку. Вот оно - право таланта! И счастье быть рядом с ним. На днях, желая ее развлечь, а заодно слегка успокоить свою, впрочем, и без того не слишком обеспокоенную совесть, Сабуров сводил Наталью на французскую комедию в захудалый кинотеатришко, наполненный сомнительной, полухулиганской публикой, и Наталья так хохотала, что казалось еще немного - и хулиганы начнут делать ей замечания: "Уважайте же окружающих!".
Но она лишает его мужества (скепсиса) своим пафосом...
- Как хорошо не иметь никаких талантов! Не приходится ни на кого обижаться.
- Настоящий творец, - возгласил Сабуров, - служит не смертным, а бессмертному!
- Как это "бессмертному"? - мимо Аркаши не проскочишь.
- Знаете, как можно заработать триста рэ? - вспомнил Шурка радостную новость. - Можно записаться в очередь на видик, а когда подойдет, продать какому-нибудь грузину и взять три сотни сверху. Я тоже собираюсь так сделать - получу только паспорт...
- Вперед к великому... - неприятно усмехнулась Наталья.
- Аркашка, - Шурка сразу аппелирует к ровесникам, - что, плохо что ли - ничего не делать и триста рваных получить?
- Умоляю - не пачкай меня, пожалуйста.
И Шурка притих, притих...
- Итак, папа, - следователь вернулся к допросу, - в этом мире, мне послышалось, сыскалось что-то бессмертное?
Внезапно сердце Сабурова забилось отнюдь не эстрадным манером.
- В истории это дело самое обычное, - справился Сабуров. - Чье-то творчество силой государственной власти превозносится выше звезд небесных... Литтруды Брежнева вы сами в школе проходили.
- Уж Эра так трепетала... - криво усмехнулся Аркаша.
- А сейчас помину нет. И это, повторяю, дело самое обычное - взять хотя бы философские сочинения Сталина, пение Нерона...
Шурка с Натальей смеются, Аркаша и на них косит со злостью - как же, у алтаря!..
- Потому и не должно быть таких сверхчеловеческих сил... - заводит он, но Сабуров останавливает его жестом гаишника:
- Но государство с любым казенным талантом обращается как и с прочим казенным имуществом: то вознесет его высоко, то бросит в бездну без следа. Именно без следа. А чтобы уничтожить без следа, скажем, Пушкина, пришлось бы стереть с лица земли миллионы людей - может быть, просто-таки всю человеческую культуру. Хотя знают и понимают его единицы, а для остальных "фрукт - яблоко, поэт - Пушкин".
Сабурову неловко. Аркаша ждет, к чему он клонит. Шурка и так знал, что гениям море по колено. А у Натальи на лице просветленная скорбь: гении, хоть тресни, всегда рождают в людях просветленность. И Сабуров добавляет десертную ложку иронически-лекторского тона.
- Складывается впечатление, что у определенных явлений культуры есть некое подземное корневище, которое дает все новые и новые побеги, сколько их ни срезай, и вот оно-то, это бессмертное корневище, вероятно, и является единственной вещью, на которую способны смотреть снизу вверх мы, аристократы духа.
Сабуров всегда испытывает страх получить вместо улыбки усмешку.
К идее бессмертного крневища Наталья с Шуркой отнеслись вполне житейски, но Аркаша!.. Сабурову случалось видеть Аркашу восхищенным, но он уж и не помнил, когда в последний раз видел его обрадованным... не тогда ли, когда Аркаша, точно зная, где враги, а где друзья, покрывал бумажные листочки краснозвездными самолетиками, испускающими пламенные пунктиры во вражеские танки?
- Я только теперь понял, - ахал Аркаша, простирая лапку и тут же отдергивая ее обратно (Сабуров не поощрял физических контактов), - а то я книг не мог читать, искусство ненавидел - за то, что в нем всегда какая-то гармония - тьфу, слово-то какое поганое! - чувствуется, даже в отчаянии, красота какая-то паршивая, даже в грязи, в уродстве... Да какое право вы имеете вносить гармонию, эстетизм в чужие страдания!.. Я все думал: как же отчаянье выразить только отчаяньем, черноту - только чернотой, без признаков этой... да не перебивай же меня! - без "трагической просветленности"... Но ведь личные, смертные чувства поневоле приходится выражать бессмертными средствами - ведь язык, краски, слова они не нам принадлежат и с нами не исчезнут, вот в чем соль! Вполне лично выраженное чувство - это только бессловесный вой или визг, а чуть ты подключил слово, мысль, как уже впустил ту самую гармонию, потому что это уже говоришь не вполне лично сам, а сквозь тебя говорит какой-то бессмертный корешок, волоконце... Искусство оттого и не может быть беспросветно черным, как твоя личная, животная смерть!
- А к бессмертному всех, я заметил, тянет, - вдруг мрачно загудел Шурка, которому надоели темные Аркашины пророчествования. - У спортсменов есть свое корневище... И у блатных тоже...
- Недаром я всегда чувствовал: хуже всего, когда убьют, да еще и след хотят отнять, волоконце бессмертное перерезать...
Но тут Наталья заметила перед собой три желудка, которые, если поторопиться, можно успеть наполнить чем-то вкусным. Бросив быстрый взгляд на будильник и, перепоясавшись передником, она скоренько извлекла из холодильника ком теста, обмятый словно бы пещерным гончаром.
- А пирог бессмертен? - вдруг ляпнул Шурка и, покраснев, сердито зыркнул в сторону Аркаши, - А чего? Рецепт пирога можно передать!
- Бессмертие пирога - это высокое анонимное бессмертие, - провозгласил Сабуров.
- Если анонимное - какое же это бессмертие? - рассердился Шурка. Интерес собачий!
- И мне его не надо, - медленно покачал головой Аркаша и надолго онемел, пораженный надчеловеческой идеей анонимного бессмертия. А Наталья продолжала ласково укладывать бледный, обвисающий пирог в противень, словно безнадежно больного младенца в колыбель.
Когда, умиротверенная их сытостью, она вновь удалилась на театр военных действий, и Сабуров вновь защемился в своей дневной келье, заглянул Шурка, чем-то заранее смущенный.
- Знаешь, я зачем хотел побольше бабок наварить? Чтобы как у Ремарка... или у Хэма... заглянул в бар, пропустил рюмочку кальвадоса. Или коктейля.
Про мопед не вспомнил, значит не врет.
Внезапно Шурка с отвращением вывернул губы:
- На толчке такие - умм... пог-ганые спекули попадаются: жирный, в вареной джинсй, полный рот золотых зубов - ме-э-э... - и вдруг снова на что-то решился:
- Меня один пацан, малолетка, просил камеру для вйлика достать. Я его спрашиваю, для смеха, конечно: а сколько бабок отмаксаешь? А он говорит: тебе моя бабушка гостинца даст. Представляешь? Гостинца даст... Мы, все, конечно, загоготали. А теперь, как вспомню, так сердце болит. Он-то, наверно, уже и забыл, может, сам уже гогочет, а я как вспомню... Моя бабушка тебе гостинца даст...
Шурка зажмурился и замотал головой, словно от осы - вот тебе и герой-добытчик.
- Занято! - словно в вагонном сортире, заорал он заглянувшему Аркаше и вновь перешел на умоляющий тон:
- Мне шустрить, маклевать знаешь почему нравится? - Шурка просил прощения. - Потому что азарт. А вообще... бабушка тебе гостинца даст... Мяа, - вдруг заорал он по-кошачьи и, зажмурясь изо всех сил, остервенело завертел головой.
- Не сходи с ума. Лучше пойми и больше не делай.
Однако от его деревянных слов Шурка повеселел.
- А знаешь, есть такое восточное учение - дзен: никогда не раскаивайся, а только хорошо вдумайся - и больше уже не захочешь.
И только пыль за ним завилась.
Вот зачем, оказывается, ходят к исповеди - лишь чужое мнение может зарядить тебя несомненностью.
- Этот упрыгал наконец? - эхом его мыслей заглянул Аркаша. - Я понял: бессмертное корневище должно оставаться подземным. А когда его вытаскивают наружу, делают господствующим... Оно засыхает. Я теперь понял: победитель всегда неправ!
Аркаша словно тоже ждал утешения. Но Сабуров увидел в окно, как Шурка на велосипеде взъехал на детскую горку и остановился на вершине, на высоте двух с половиной метров, балансируя и пытаясь поймать ногой низенькие перильца. Не поймал и, перевернувшись через них, вместе с велосипедом полетел вниз головой. Исхитрился в воздухе вывернуться из седла и шлепнулся на бок, а велосипед сверху. Сабуров, оцепенев, смотрел, как Шурка, лежа на боку, замедленно дрыгает ногой.
Через полминуты Шурка выбрался из-под велосипеда и заходил вокруг него, кланяясь для этого на каждом шагу.
- Жизнь может обернуть во зло любое доброе дело. Несомненно только то, что ты съел, только удовольствия...
Аркаша с надеждой ждал возражений, но Сабурову было не до премудростей. И Аркаша повлекся прочь с пустыми руками. Зато снова возник Шурка, байронически прихрамывающий и продолжающий растирать зашибленный бок.
- Видел, как я летел? - есть чем гордиться!..
- Дать бы тебе... - с редкой даже для сегодняшнего дня задушевностью ответил Сабуров. Шурка просиял, и - будущий Ван Гог - отправился отрабатывать штриховку: он каждый божий день по целому часу с непостижимым упорством штрихует здоровенный лист ватмана - штрихует и стирает, штрихует и стирает. Смотреть - и то начинает рябить в глазах.
После бессонной ночи и словопрений Сабуров чувствовал себя таким измотанным, что не испытывал уже и досады на то, что разменял нетронутый золотой запас цельного, несомненного чувства на ходячую монету словес сомнительную, как все, что предназначено для общего пользования.