Страница:
- Рейгану - индейцы, Горбачеву - татары...
- Они, я считаю, с жиру бесятся. Что - из-за них людей выселять?
- Да... Счастье еще, что дядя Джо не дошел до Геркулесовых столпов а то бы переселил провансальцев на Чукотку, рязанцев в Кастилию... Сейчас бы обсуждали баскско-эвенкский конфликт, искали компенсацию...
- Опять татарам дань платить? Да они почти все немцам служили, в путеводители проценты есть!
- Тогда надо было и Германию расселить...
- Вы зря их защищаете - татары с древности привыкли убивать!
- Уж сколько мы, русские, друг друга поубивали...
- Руководители были главным образом инородцами, - вызубрила, от зубов отскакивает.
- Ага, ага, а нас подучили, как малолетних детишек, - гвоздь выскочил как штык, успевший раскалиться в поджидающем Сабурова аду. Он едва удержался от театрального жеста. Ему, конечно, плевать и на русских, и на татар - пожалуй, будь себе татарин, будь жид, и это не беда, - но ложь, подтасовки!..
Стоит размякнуть, довериться - и сразу превратишься из жалкого Дон Кихота мысли в смешного Дон Кихота проповеди.
Но как он мог принять за Лиду эту подделку из папье-маше - наверняка ничего не стоит поднять ее над головой за осиную талию. И за борт ее бросает в надлежащую волну... Только канотье, качаясь, плывет по морям, по волнам, переосмысливаясь, как мученический нимб...
С борта Сабуров сошел, глядя поверх голов, чтобы невзначай не встретиться взглядом с кем-нибудь из тех, кто был свидетелем его постыдной искренности. И все же ему невыносимо хотелось человеческого участия.
Ощутив справа от себя некое зияние, он понял, что тротуару недостает очереди в винную лавку. В окне ее роскошно светился только двадцатипятирублевый коньяк. И пронзенное сердце радостно стукнуло: с бутылкой будет уже не так неловко явиться к сослуживцам, а с двумя - так в самый раз.
- Полста за две бутылки?! - мимоходом возмутился (голодранцем Сабуровым, а не ценой) какой-то мужик. - Пять бутылок водки можно было взять!
И вдруг при мысли о сослуживцах теплом омыло душу: он подумал о них как о людях, которых намеревался немножко облагодетельствовать, - и невидимая рука извлекла из сердца гвоздь, уложив его калиться дальше в поджидавшую Сабурова в преисподней печь. Для теории душевного тепла: греть выгоднее, чем греться.
Обрадованные его даром, а главное - событием, все оживились, потащили какие у кого были припасы и благодарно простили Сабурову, что он столько лет зачем-то притворялся не таким, как все. Быт и сплетни - что может быть общечеловечней - там нет ни эллина, ни иудея, ни Сабурова, ни Сидорова. И животные милы и трогательны - только не нужно пускать их в храм, который, к счастью, нужен был здесь лишь одному радетелю и страдальцу за народушко, носившему окладистую русую бороду и тугую думу на челе. "Что будет с Россией?" или "Что же с нами происходит?" - время от времени с величественной скорбью задавал он глубочайшие вопросы без всякой связи с происходящим, но ответы его не интересовали: ему нравилось именно вопрошать и погружаться в думу. Однако донкихотствующий Сабуров не мог не слышать буквального смысла в чьих угодно словах и, - верх идиотизма, впадая в донкихотство слова, попытался сказать о распаде стереотипа, о разбитом клише, с которого печатались однотипные, лишенные сомнений поколения. Но окладистый бородач отмел его жалкие измышления одной пророческой истиной:
- Нравственность есть правда, сказал Шукшин!
И Сабуров поспешил перевести разговор на что-нибудь пониже, погрязней, почеловечней, почестнее.
- Вам, наверное, смешон мой энтузиазм? - с гордостью спросил Сабурова раделец, принимавший за энтузиазм свое самоупоение.
Дар имитации куда важнее интеллекта. Валечка, лаборантка из института энергетики, изображала утонченность с поразительным искусством, тоже понятия не имея, что изображает. Сабуров принялся отпускать ей комплименты помясистее, и она тоже оттаяла от своей утонченности, начала с русалочьим смехом прижиматься к его плечу и доверительно делиться, сколько конфликтов между мужчинами произвела ее красота (количеством этих конфликтов измерялась ее ценность).
Ее жизненный путь пролегал по склоненным спинам мужчин: Иосиф Кобзон посвятил ей песню, заведующий лабораторией дал ей взаймы триста рублей и умолял не возвращать (ему от нее ничего не нужно, с него довольно знать, что она счастлива), законный супруг избил ее так, что она на два месяца отправилась в больницу, а он на два года в тюрьму, но через пять лет признался: "Физически у меня было много женщин...". Какие все же успехи сделало просвещение, если даже Валечка подозревает о различии между физическим и психическим.
Одна половина сабуровской души все-таки получала от общения с новым суррогатом Лиды известное поэтическое удовлетворение, хотя другая не теряла насмешливой зоркости, и, самое странное, обе половины нисколько не портили друг другу аппетита.
К Валечке подкатывался и брадатый раделец и страдатель, но вместо того чтобы выказывать восхищение даме, сдуру предлагал ей восхищаться его великим страдающим сердцем.
Наступившую темноту прочертил светлячок, чуть ли не рассыпая искры, словно брошенный кем-то окурок, в заводях ручья - равнодушного свидетеля семейной трагедии - не по-нашему квакали, будто крякали, лягушки.
Внезапно Валечку, подогреваемую с двух сторон и изнутри, осенило пойти купаться, и Сабуров ощутил некое предвкушение: вид бутылок на столе опьяняет не меньше, чем содержимое. За ними увязался только бородач. Сеятель и хранитель пыжился и раздувался, но Сабуров оставался юмористически-льстивым и сальным, а это человеческое тепло влечет куда сильнее, чем ледяная грандиозность страждущей души, и Валечка прижималась к нему уже на грани приятного неприличия и все более страстно перечисляла, какие мужчины дрались и убивали друг друга ради нее.
Вдруг до Сабурова дошло, что она неизменно называет их должности: "доцент", "авиаконструктор", "заместитель директора" - и такая унылая скука охватила его!..
К счастью, они уже пришли на берег, и можно было освободиться от Валечкиной талии без особенной грубости. Отшутившись, Сабуров не полез в воду - довольно того, что набрал песку в туфли, - и с ритмическими замираниями сердца остался слушать мерное уханье волн, когда его спутники жизнерадостно плюхнулись во тьму, сквозь которую виднелась только пена живое кружево, мерцающее над черной пустотой. Огни корабля висели в черноте, как некое причудливое созвездие. "Мы так еще и не сумели изгадить все божии дары - вода все-таки плещется, галька рокочет... Но именно божий дар превратил меня в отверженца..."
Мокрой наядой всплыла Валечка. Он принялся, имитируя заботливость, растирать ее, скользкую, как рыба. Наткнувшись на мокрый лифчик, он сдвинул его и со скукой продолжал массаж в локализованной форме (организм уныло отреагировал). Прижавшись к нему спиной, Валечка страстно шепнула ему вполоборота: "Почитай мне стихи!" - и губы их слились в поцелуе столь страстном, что Сабуров ощутил нехватку зуба в ее верхней челюсти. Просвещение шествует поистине семимильными шагами: даже Валечка теперь знает, что перед совокуплением положено читать стихи. Что сделали из берега морского гуляющие модницы и франты, хотел прочесть Сабуров, не прекращая безрадостного массажа, но тут черным раскоряченным силуэтом дядьки Черномора, отжимая бороду, возник из тьмы сеятель и хранитель. Исчерпав все льстящие его самоупоению средства, он по-простому взвыл: "Валюша, иди ко мне!" - и ухватил ее за руку, а она охотно подалась за рукой, чтобы у них возникла борьба за ее тело. Но Сабуров нуждался лишь в добровольных даяниях - он только успел вдогонку наблочить лифчик обратно - он не нанимался работать на других.
Теперь он имел полное право слинять. "Лида, Лида!.." - вдруг едва не вскрикнул он от боли, утратив последний суррогат своей Дульсинеи. Из-за двухсаженной ограды прибрежной танцплощадки разносился сумбур вместо музыки, у входа дежурила милиция и "Скорая помощь". Шурка ведь тоже сюда таскается со своей дочерью ада... Дочь Ада и дочь Рая - каким незамысловатым шутником в семейной сфере оказался Набыков, имевший одну приятную черту: он не считал, что высокий чин свидетельствует о высоких дарованиях. Но увы - он не верил в само существование таланта и добродетели все кругом было одно дерьмо.
Мадам Набыкофф тоже абсолютно скептична ко всему на свете, исключая дочерей и мужа - умнейшего человека в набыковском семействе, а следовательно, и в мире. Благородно упитанна, равно как и ее супруг: жизнь среди дерьма располагает к хорошему аппетиту. Дочь Ада - уменьшенная, но бойкая копия матери. Шурка явно затронут ее смазливой мордочкой, а также громкими именами, сыплющимися из ее милого ротика, не замечая, что она похваливает гениев ("Ничего, можно читать, ничего, можно слушать"), как владелец замка мог с одобрением швырнуть кошелек забредшему скомороху пускай он даже носит имя Вольфганг Амадей Моцарт. Тем не менее Шурка обзавелся расческой, которой принимался раздирать свою буйную шевелюру перед любой отражающей поверхностью.
Путаясь в лабиринте доходных хибарок, Сабуров услышал дуэльное клацанье звонких имен: "Толстой" - "Кортасар" - "Солженицын"...
Вот трепло-то... Хотя сейчас, наверное, ничего, можно.
Театральный свет из окошка держал на виду только Аду и Шурку - эстрадную пару, а кто-то из массовки, оттесненной во тьму, затравленно выдавил имя Корягина - регионального Вальтер Скотта. Ада и Шурка деланно рассмеялись: этого требовал хороший тон.
Среди очкастой прогрессивной интеллигенции Корягин слыл невеждой и черносотенцем, хотя невежественен он был не больше других - у него лишь хватало смелости это обнаруживать, а в черносотенцы, исповедующие культ сильной личности и тоталитарной государственности, его загнали сами же очкастые. Посудите: деревенский мальчишка завершил образование в ремеслухе и, располагая досугом дежурного электрика, в поисках Бессмертного углубился в жанр исторического анекдота, доверяя ему как святому писанию, впоследствии скрестивши его с жанром некоего "сибирского романа": его канцлеры и фельдмаршалы беспрерывно харкали и хряскали, анжуйское хлестали целыми бадьями, в гневе и в любви были одинаково ужасны.
Очкастые принялись уличать его в исторических ошибках - вынудив его тем самым отстаивать право художника на свободное обращение с источниками. Насмешливые упреки в отсутствии психологического анализа поставили его перед необходимостью провозглашать, что главное - поступок, а не чувствованьица. Ввиду успеха его творений среди малообразованной части населения ему пришлось отождествить народность с необразованностью, и о чудо! - виднейший на территории, равной пяти Франциям (населенным, правда, преимущественно рысями и бурундуками), эстетик Кузин провозгласил, что критикам Корягина не по душе его патриотизм, народное происхождение и любовь к русской истории. Кузин написал не одну книгу по эстетике - по два Маркса и три Гегеля в каждом абзаце - и не прочитал ни одной книги иного рода.
Очкастые, в добавление к миллионным тиражам и экранизациям, доставили Корягину еще и ореол гонимого борца за правду, наконец-то открывшего народу, в какие горшки исправлялись русские царицы и какие у них были штаны на завязочках. ("Историю же замалчивают, - с искренней болью говорила одна утомленная жизнью сотрудница Сабурова. - Спасибо, хоть такие, как Корягин, что-то нам дают".)
Понемногу - из благодарности к своим защитникам и в пику очкастым и носатым - Корягин начал теми же красками живописать крупных современных руководителей: директора и секретари обкомов сплошь оказывались людьми необузданных мрачных страстей - главного источника государственной энергии, людьми, произросшими из какого-то исконного корня... Видимо, идея бессмертного корневища в каком-то первобытном образе брезжила и в сознании Корягина...
Через четверть часа Шурка плюхнулся в свое логово, уже заваленное газетами, и впился в незавершенный кроссворд - одна из новейших маний. На его выгоревшей рубашке темнел оторванный карман, на лбу сияла свежая ссадина: в лабиринте его остановили местные и отняли прямо изо рта жову, которую предводитель немедленно сунул себе в рот, но с деньгами (шестьдесят копеек!). Шурка прорвался, хотя гопота грозилась завтра его подкараулить.
Но ему хоть бы что. Толстовец...
- Папа, композитор из трех букв - это кто?
- Отвяжись. Бах.
- Подходит! Бах - рапира - циклон. А краткое музыкальное приветствие из трех букв?
- Туш. Отвяжись, ради Христа! Видишь же, человек читает.
- Я заметил: всегда говорят "человек читает", а не "я читаю".
- Не без тонкости... Ссылаемся на общий закон.
- А медицинский инструмент из трех букв, предназначенный для введения в трубчатые органы?
- Да будет ли этому конец?! Буж!
- Точно! Буж - курдюк - Дега. Знаешь, мы бы и в Европе были элитарные люди. Почему ты все время смеешься?! Пятьдесят восемь процентов современных французов совсем не читает книг, тридцать два процента...
Но тут его взгляд упал на черное зеркало окна, он поспешно ухватился за расческу - и вдруг швырнул ее об стену:
- До чего поганая у меня рожа! Так и вмазал бы!
И вдруг с хряском съездил себе по скуле. Спятил!
- Хорошо бы уж быть уродом так уродом - как Лотрек!
- Урод тот, кто никому не нравится.
- А я нравлюсь женщинам! - Шурка, самодовольно откидывая голову, принялся проверять, далеко ли еще его хаеру до лопаток - как на Верхней Мае.
Окно осветилось отдаленной зарницей. Шурка встревожился:
- Папа, это не война? Уф, слава богу... Когда на троллейбусе искры пыхнут, я всегда первым делом думаю: все, война... А ты бы мог пожертвовать жизнью, чтобы только никогда не было войны? А я не мог бы... Я много раз старался и чувствую: не могу. А что, может, ее и так не будет, а я уже пожертвовал! Папа, а если неверующий будет молиться, его бог послушает? Если он, конечно, есть. Я маленький такой дурак был - подолгу ночами молился. - Покраснел до ушей и признался: - Я иногда и сейчас молюсь.
- О чем?
- Чтобы не кинуться. Не умереть. И чтобы вы с мамой не умерли. И Аркашка. Когда вас долго нет, я всегда боюсь, что вы под машину попали. Еще молюсь, чтоб войны не было. И начали делать товары высокого качества. Я согласился бы слепым быть - только бы не умереть. Или даже самоваром - без рук, без ног. Все равно, мозг может какие-то впечатления получать... Это мозг нам приказывает говорить, руками шевелить, да? Прикольно: мы сейчас про него говорим, а это он нам и приказывает - про него говорить. Интересно... Как на кладбище.
- Почему "как на кладбище"?
- Там тоже интересно. Вернее, странно: идешь, а в каждой могилке настоящий человек... Так неохота в могилку ложиться - лучше пускай сожгут. Или мумию сделают. А Аркашке лучше в могилку - все-таки это будет он. А ты о себе когда первый раз подумал: я живу? Я лет в пять. Я подумал, что меня могло бы не быть, и понял: я живу. А животные не знают, что живут. Тебе нравится слово: животное? - Он принял какой-то особенно довольный вид и повторил со вкусом: - Животное.
Вдруг, снова заглядевшись на себя в окно, как-то очень ловко и противно задергался, изображая некую куклу на пружинах.
- Здоровски я брейк танцую? - и снова застыл, вперившись в темноту: Папа, а ты боишься бесконечности? Летишь, летишь, летишь тысячи, миллионы световых лет - а конца все нет... Брр! - содрогнулся он. - Просто крыша едет! А Ада совсем не боится бесконечности...
- Для Набыковых вселенной за пределами их семейства не существует.
- Папа, а... а... а как... нет, не мне, а как другим доказать, что Толстой лучше Корягина?..
- Никак, - увы, Сабуров не мог хотя бы самую малость не рисоваться своей мудростью. - Для тех, кто любит Толстого, лучше Толстой, для тех, кто любит Корягина, лучше Корягин. Дискуссии "О культуре подлинной и мнимой, или Чья мама лучше всех" оставь для "Литературной газеты".
- Тогда... - Шурка напряженно задумался. - Тогда про все можно сказать: ему нравится это, а мне то - и хана. Это еще пострашней бесконечности - нет ничего настоящего...
- Нет несомненного для всех и навсегда.
- Просто застрелиться хочется! Обязательно расскажу Бобовскому! Получается, и элиты вообще нет?..
- Есть. Но только с tt же точки зрения.
- А я хочу, чтобы она была настоящая, окончательная!.. Ну зачем ты мне это объяснил?! Как я теперь жить буду?!
- Скажи, я тебе кажусь уродом?
- Почему?.. Ты красивый.
- Но ведь где-нибудь в Китае или в Африке я бы считался безобразным? Но тебе же это не мешает?
- Да... - Шурка чуточку повеселел, прислушиваясь к себе, стоит ли так быстро утешаться, и вдруг положил руку на сердце: "Опять мотор барахлит".
Это было настолько ни с того ни с сего, что Сабуров почувствовал скорее недоумение, чем тревогу: "Почему опять?"
- Вчера в саду тоже чуть мотор не вылетел, - он уже задыхался. - В ушах отдается, - с неудовольствием сообщил он Сабурову.
Сабуров, словно бы желая своим непризнанием сделать событие несуществующим, отправился искать какого-нибудь снадобья у женщин, стараясь испытывать не тревогу, а досаду.
Сослуживцы и особенно их жены бросились помогать ему наперебой. "Возрастное", "перерастет", - с упоением утешали они Сабурова, наконец-то обратившегося к ним за помощью (Шурка проявлял гораздо больше любопытства, чем страха). Минут через двадцать сердцебиение унялось, и Шурка немедленно принялся уговаривать Сабурова завтра же пойти на Утюг - так они прозвали нагой скальный выступ, глядевший им в окно.
- Ты всегда просишь в самое неподходящее время.
- Значит, я бесхитростный человек. Прямой.
Обыденность перебранки только помогла Сабурову внутренне остаться как бы уверенным, что случившееся было чистым недоразумением. Он, пожалуй, еще и задремал бы под монотонный шум дождя, но дождь обрушился с такой ненашенской силой, что возбуждал прямо-таки настороженность. Когда Сабуров, по нужде, только еще высунул голову, с десяток капель разом хватили его по голове, будто кулаком, и ему пришлось, воровато оглянувшись, воспользоваться открытой дверью, чтобы слить свое жалкое "я" с величественным "Мы" субтропического ливня. Тут и мухи были нечеловеческого размера - от их ударов дребезжали стекла.
Проснувшись, Шурка первым делом с восторженным содроганием прихлопнул выбравшегося сдуру на середину комнатенки гигантского паука, а потом поспешил доглядеть за садом: он уже говорил "у нас в саду" и утомительно, по-хозяйски разглагольствовал о видах на урожай и борьбе с вредителями. Но тут разразился скандал. Шурка, воодушевленный чувством хозяина, вынес Аде две пригоршни черешни, уверенный, что уж столько-то он заработал. Однако владелица сада со скрипучим торжеством отчитала Шурку при заинтересованном внимании всего двора, - он, вопреки обыкновению, даже не таращил глаз и не дерзил - из-за загара не бледный, а какой-то пергаментный.
Когда они шли завтракать (отстаивать академический час), Сабуров педагогически одобрил: молодец, мол, не унизился до гавканья. Шурка со сдержанным достоинством возразил, что базарят только понтари да малолетки, а он поступит как серьезный человек: сегодня же раздобудет пилу и ночью спилит всю черешню. Бабка это вполне заслужила, но Сабуров завел ханжескую тягомотину: пожилой, мол, человек, привыкла вечно опасаться за завтрашний день - ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду...
Однако Шурка вслушивался в эти мертворожденные пошлости все с большей и большей серьезностью, и когда они наконец получили свою пригорелую кашу на свернувшемся молоке, нафаршированную зародышами творога, на его физиономии выразилось самое настоящее сочувствие:
- Да-а... их же приучили везде видеть врагов... Может, мне перед ней извиниться?
"Ну и болван же ты, братец! - едва не крякнул Сабуров. - Всегда их кто-то подучивает - как будто не они же и выращивают все ученья, абсолютизирующие вражду..."
- Это уже лишнее. Она может неправильно понять. ("Еще начнет его отчитывать...")
- Ну ладно.
"Как они готовы верить каждому нашему лицемерному слову, и как мы потом негодуем: какие они циничные!"
Шурка, размягченный духотой и великодушием, утер пот со лба и понюхал ладонь.
- Элитарная личность... Впрочем, ведь настоящей элитарности не бывает, "все позволено".
- Ну зачем ты мне напомнил! Я уже начал забывать, а теперь...
- Знаешь что? Давай пойдем на Утюг.
- О, в кайф!
На улице им попалась навстречу рыжая опасная личность - в бледных лишаях на неопрятном загаре, рожей и статью типичный приблатненный подросток сабуровского детства, недокормленный витаминами и любовью, в результате чего его было и не за что любить, и, может быть, именно поэтому с его черной кооперативной майки взывала умоляющая надпись: "Kiss me!". Личность нагло вгляделась в Шурку и с похабной ухмылочкой поинтересовалась:
- Слушай, тебя как звать-то?
- Зови меня просто: Хозяин, - приостановился Шурка. - Как здоровьишко после вчерашнего?
- Что-то живот прихватило, - с шутовской ужимкой.
- Резину не надо было глотать. Ничего, клизму вставишь.
- Смотри, как бы тебе клизму не вставили! - злобно предостерег рыжий, и Сабуров покосился назад, не собирается ли этот ублюдок запустить чем-нибудь им в спину, однако тот уже брел восвояси. На его стриженом наголо затылке завитком пламени подрагивал переехавший к самой шее оселедец. Зад испакощенных школьных штанов был украшен фирменной джинсовой нашлепкой. Шурка же оглядывался только на оджинсованных девиц и, окинув их самую интересную часть взглядом знатока, выносил приговор: "Вранглер. Монтана лучше". Элитарный осел - даже в таком случайном и кривом рыжем зеркале хочет отразиться достойным образом. "А я-то далеко ли ушел? Но и мне, кроме Сидоровых, не в ком больше отпечатать свою личность, каждый новый поклон чину, а не таланту - новый приговор моему волоконцу".
Обретя на несколько часов достижимую цель и притом стремясь к ней не ради себя (управляясь извне), Сабуров повеселел, умиляясь, на Натальин манер, встречным кошкам с котятами или курам с цыплятами, а подсознательно - в животном образе - собой и Шуркой. Шурка тоже не пропускал ни одной божьей твари:
- Как можно животных убивать для красоты - даже крокодилов. Для крокодиловой кожи. Баранов стригут - это ладно: ну, походит лысый. Но убивать!..
От ночного ливня на асфальте уже остались только пересохшие потеки, как на заплаканной немытой физиономии. Жарища и пылища - сущие пустяки, когда управляешься извне. Но скоро им преградила путь элегантная сетчатая ограда "Дом отдыха". "Махнем?" Как, с сабуровской лысиной и трагическим изможденным профилем?.. "Хм, профессор!" Сабуров заколебался; кличка "академик" окончательно сломила его: он, преувеличенно кряхтя, перебрался за этим проворным чертенком и оказался в тенистом раю, где плиточные дорожки и чужеземного вида светящиеся белизной коттеджики были чисты от любых заплаканностей: судя по лицам прогуливающихся, среди здешней ботанической роскоши древу познания места не нашлось. Зато канцелярии - впервые на сабуровском веку - было отведено самое скромное, а не самое роскошное здание. "Заказанные билеты можно получить..." скромно приглашал корректный плакатик.
Почему-то попадались все больше женщины - мусульманский рай с немолодыми холеными гуриями из руководящих амазонок. Дух, как доказала передовая наука, растет из сосисок, но увы - он рождался лишь из человеческого общения и преемственности (общения с умершими). Дух из паюсной икры, равно как и Дух из пригорелой каши, диктовал своим подданным все ту же зависть к тем, кто устроился еще лучше - за границей, например, - все ту же бесконечную преданность собственным кишкам. Благоговение на лицах встретилось только на физкультурной площадке, где отбивались поклоны здоровью. "Вдыхайте аромат цветов", - вкрадчиво командовала англизированная инструкторша, и ей отвечал звонкий сип, словно надували сотню резиновых матрацев. Одна номенклатурная гурия с набожным выражением подставляла трепещущие телеса искусственному водопаду, не замечая в благочестивом экстазе, что теряет трусы, уступающие напору целебных струй.
- Пошли отсюда, - загудел Шурка. - Во мне уже адреналин закипел.
Сабуров тоже уже начинал задыхаться в этой прохладе под сенью струй, вдыхая аромат цветов. Друг за другом вышли к обрывчику. "Мы идем гуськом?" - оглянулся Шурка. Раньше он думал, что гуськом - это в развалочку: "Бобовский вышел из класса гуськом". И тут же не позволил Сабурову пройти под телеграфной буквой "А": "Плохая примета. В ментуру залетишь".
У ручья, над которым они уже не шли, а пробирались, с обезьяньей хлопотливостью возился с костерком возле палатки заросший по плечи тщедушный субъект в едва голубых джинсах, панцирных от многочисленных заплаток.
- Хайрастый... - не веря своему счастью, протянул Шурка. - Сливается с природой... Как на Верхней Мае...
Но тут из палатки выкарабкалась на четвереньках жутко беременная непропеченая девица (разумеется, в расширительном понимании этого слова) в узеньких кокетливых трусиках, через край которых вспучивалось угловатое, трескающееся по швам пузо, тоже голубеющее на особо обтянутых местах, а за палаткой открылась совершенно голая гурия, раскинувшаяся на гальке во всей своей рыжей кучерявой красе. Шуркины щеки из-за затылка засветились алым - "Неужели и на Верхней Мае такие же?.."
Они поднимались вверх по толстому слою здоровенных сосновых игл, пружинивших и скользивших, как шелк по шелку. Из-за деревьев Утюг открылся внезапно - желтый бастион, изрытый ложбинами, впадинами, уступами, - и Сабуров снова ощутил прилив бодрости: донкихотство поступка, друг мой Санчо, неизмеримо приятнее, чем донкихотство мысли! Когда видишь не дальше метра перед собой, каждый уступ представляется последним и решительным. Намешать водки с перцем! Уничтожить частную собственность! Уничтожить государственную собственность! Все должно делаться по приказу! Все должно делаться по заказу! Это не мельницы, мой верный Санчо, а чудовищные великаны, и я намерен перебить их всех до единого!
- Они, я считаю, с жиру бесятся. Что - из-за них людей выселять?
- Да... Счастье еще, что дядя Джо не дошел до Геркулесовых столпов а то бы переселил провансальцев на Чукотку, рязанцев в Кастилию... Сейчас бы обсуждали баскско-эвенкский конфликт, искали компенсацию...
- Опять татарам дань платить? Да они почти все немцам служили, в путеводители проценты есть!
- Тогда надо было и Германию расселить...
- Вы зря их защищаете - татары с древности привыкли убивать!
- Уж сколько мы, русские, друг друга поубивали...
- Руководители были главным образом инородцами, - вызубрила, от зубов отскакивает.
- Ага, ага, а нас подучили, как малолетних детишек, - гвоздь выскочил как штык, успевший раскалиться в поджидающем Сабурова аду. Он едва удержался от театрального жеста. Ему, конечно, плевать и на русских, и на татар - пожалуй, будь себе татарин, будь жид, и это не беда, - но ложь, подтасовки!..
Стоит размякнуть, довериться - и сразу превратишься из жалкого Дон Кихота мысли в смешного Дон Кихота проповеди.
Но как он мог принять за Лиду эту подделку из папье-маше - наверняка ничего не стоит поднять ее над головой за осиную талию. И за борт ее бросает в надлежащую волну... Только канотье, качаясь, плывет по морям, по волнам, переосмысливаясь, как мученический нимб...
С борта Сабуров сошел, глядя поверх голов, чтобы невзначай не встретиться взглядом с кем-нибудь из тех, кто был свидетелем его постыдной искренности. И все же ему невыносимо хотелось человеческого участия.
Ощутив справа от себя некое зияние, он понял, что тротуару недостает очереди в винную лавку. В окне ее роскошно светился только двадцатипятирублевый коньяк. И пронзенное сердце радостно стукнуло: с бутылкой будет уже не так неловко явиться к сослуживцам, а с двумя - так в самый раз.
- Полста за две бутылки?! - мимоходом возмутился (голодранцем Сабуровым, а не ценой) какой-то мужик. - Пять бутылок водки можно было взять!
И вдруг при мысли о сослуживцах теплом омыло душу: он подумал о них как о людях, которых намеревался немножко облагодетельствовать, - и невидимая рука извлекла из сердца гвоздь, уложив его калиться дальше в поджидавшую Сабурова в преисподней печь. Для теории душевного тепла: греть выгоднее, чем греться.
Обрадованные его даром, а главное - событием, все оживились, потащили какие у кого были припасы и благодарно простили Сабурову, что он столько лет зачем-то притворялся не таким, как все. Быт и сплетни - что может быть общечеловечней - там нет ни эллина, ни иудея, ни Сабурова, ни Сидорова. И животные милы и трогательны - только не нужно пускать их в храм, который, к счастью, нужен был здесь лишь одному радетелю и страдальцу за народушко, носившему окладистую русую бороду и тугую думу на челе. "Что будет с Россией?" или "Что же с нами происходит?" - время от времени с величественной скорбью задавал он глубочайшие вопросы без всякой связи с происходящим, но ответы его не интересовали: ему нравилось именно вопрошать и погружаться в думу. Однако донкихотствующий Сабуров не мог не слышать буквального смысла в чьих угодно словах и, - верх идиотизма, впадая в донкихотство слова, попытался сказать о распаде стереотипа, о разбитом клише, с которого печатались однотипные, лишенные сомнений поколения. Но окладистый бородач отмел его жалкие измышления одной пророческой истиной:
- Нравственность есть правда, сказал Шукшин!
И Сабуров поспешил перевести разговор на что-нибудь пониже, погрязней, почеловечней, почестнее.
- Вам, наверное, смешон мой энтузиазм? - с гордостью спросил Сабурова раделец, принимавший за энтузиазм свое самоупоение.
Дар имитации куда важнее интеллекта. Валечка, лаборантка из института энергетики, изображала утонченность с поразительным искусством, тоже понятия не имея, что изображает. Сабуров принялся отпускать ей комплименты помясистее, и она тоже оттаяла от своей утонченности, начала с русалочьим смехом прижиматься к его плечу и доверительно делиться, сколько конфликтов между мужчинами произвела ее красота (количеством этих конфликтов измерялась ее ценность).
Ее жизненный путь пролегал по склоненным спинам мужчин: Иосиф Кобзон посвятил ей песню, заведующий лабораторией дал ей взаймы триста рублей и умолял не возвращать (ему от нее ничего не нужно, с него довольно знать, что она счастлива), законный супруг избил ее так, что она на два месяца отправилась в больницу, а он на два года в тюрьму, но через пять лет признался: "Физически у меня было много женщин...". Какие все же успехи сделало просвещение, если даже Валечка подозревает о различии между физическим и психическим.
Одна половина сабуровской души все-таки получала от общения с новым суррогатом Лиды известное поэтическое удовлетворение, хотя другая не теряла насмешливой зоркости, и, самое странное, обе половины нисколько не портили друг другу аппетита.
К Валечке подкатывался и брадатый раделец и страдатель, но вместо того чтобы выказывать восхищение даме, сдуру предлагал ей восхищаться его великим страдающим сердцем.
Наступившую темноту прочертил светлячок, чуть ли не рассыпая искры, словно брошенный кем-то окурок, в заводях ручья - равнодушного свидетеля семейной трагедии - не по-нашему квакали, будто крякали, лягушки.
Внезапно Валечку, подогреваемую с двух сторон и изнутри, осенило пойти купаться, и Сабуров ощутил некое предвкушение: вид бутылок на столе опьяняет не меньше, чем содержимое. За ними увязался только бородач. Сеятель и хранитель пыжился и раздувался, но Сабуров оставался юмористически-льстивым и сальным, а это человеческое тепло влечет куда сильнее, чем ледяная грандиозность страждущей души, и Валечка прижималась к нему уже на грани приятного неприличия и все более страстно перечисляла, какие мужчины дрались и убивали друг друга ради нее.
Вдруг до Сабурова дошло, что она неизменно называет их должности: "доцент", "авиаконструктор", "заместитель директора" - и такая унылая скука охватила его!..
К счастью, они уже пришли на берег, и можно было освободиться от Валечкиной талии без особенной грубости. Отшутившись, Сабуров не полез в воду - довольно того, что набрал песку в туфли, - и с ритмическими замираниями сердца остался слушать мерное уханье волн, когда его спутники жизнерадостно плюхнулись во тьму, сквозь которую виднелась только пена живое кружево, мерцающее над черной пустотой. Огни корабля висели в черноте, как некое причудливое созвездие. "Мы так еще и не сумели изгадить все божии дары - вода все-таки плещется, галька рокочет... Но именно божий дар превратил меня в отверженца..."
Мокрой наядой всплыла Валечка. Он принялся, имитируя заботливость, растирать ее, скользкую, как рыба. Наткнувшись на мокрый лифчик, он сдвинул его и со скукой продолжал массаж в локализованной форме (организм уныло отреагировал). Прижавшись к нему спиной, Валечка страстно шепнула ему вполоборота: "Почитай мне стихи!" - и губы их слились в поцелуе столь страстном, что Сабуров ощутил нехватку зуба в ее верхней челюсти. Просвещение шествует поистине семимильными шагами: даже Валечка теперь знает, что перед совокуплением положено читать стихи. Что сделали из берега морского гуляющие модницы и франты, хотел прочесть Сабуров, не прекращая безрадостного массажа, но тут черным раскоряченным силуэтом дядьки Черномора, отжимая бороду, возник из тьмы сеятель и хранитель. Исчерпав все льстящие его самоупоению средства, он по-простому взвыл: "Валюша, иди ко мне!" - и ухватил ее за руку, а она охотно подалась за рукой, чтобы у них возникла борьба за ее тело. Но Сабуров нуждался лишь в добровольных даяниях - он только успел вдогонку наблочить лифчик обратно - он не нанимался работать на других.
Теперь он имел полное право слинять. "Лида, Лида!.." - вдруг едва не вскрикнул он от боли, утратив последний суррогат своей Дульсинеи. Из-за двухсаженной ограды прибрежной танцплощадки разносился сумбур вместо музыки, у входа дежурила милиция и "Скорая помощь". Шурка ведь тоже сюда таскается со своей дочерью ада... Дочь Ада и дочь Рая - каким незамысловатым шутником в семейной сфере оказался Набыков, имевший одну приятную черту: он не считал, что высокий чин свидетельствует о высоких дарованиях. Но увы - он не верил в само существование таланта и добродетели все кругом было одно дерьмо.
Мадам Набыкофф тоже абсолютно скептична ко всему на свете, исключая дочерей и мужа - умнейшего человека в набыковском семействе, а следовательно, и в мире. Благородно упитанна, равно как и ее супруг: жизнь среди дерьма располагает к хорошему аппетиту. Дочь Ада - уменьшенная, но бойкая копия матери. Шурка явно затронут ее смазливой мордочкой, а также громкими именами, сыплющимися из ее милого ротика, не замечая, что она похваливает гениев ("Ничего, можно читать, ничего, можно слушать"), как владелец замка мог с одобрением швырнуть кошелек забредшему скомороху пускай он даже носит имя Вольфганг Амадей Моцарт. Тем не менее Шурка обзавелся расческой, которой принимался раздирать свою буйную шевелюру перед любой отражающей поверхностью.
Путаясь в лабиринте доходных хибарок, Сабуров услышал дуэльное клацанье звонких имен: "Толстой" - "Кортасар" - "Солженицын"...
Вот трепло-то... Хотя сейчас, наверное, ничего, можно.
Театральный свет из окошка держал на виду только Аду и Шурку - эстрадную пару, а кто-то из массовки, оттесненной во тьму, затравленно выдавил имя Корягина - регионального Вальтер Скотта. Ада и Шурка деланно рассмеялись: этого требовал хороший тон.
Среди очкастой прогрессивной интеллигенции Корягин слыл невеждой и черносотенцем, хотя невежественен он был не больше других - у него лишь хватало смелости это обнаруживать, а в черносотенцы, исповедующие культ сильной личности и тоталитарной государственности, его загнали сами же очкастые. Посудите: деревенский мальчишка завершил образование в ремеслухе и, располагая досугом дежурного электрика, в поисках Бессмертного углубился в жанр исторического анекдота, доверяя ему как святому писанию, впоследствии скрестивши его с жанром некоего "сибирского романа": его канцлеры и фельдмаршалы беспрерывно харкали и хряскали, анжуйское хлестали целыми бадьями, в гневе и в любви были одинаково ужасны.
Очкастые принялись уличать его в исторических ошибках - вынудив его тем самым отстаивать право художника на свободное обращение с источниками. Насмешливые упреки в отсутствии психологического анализа поставили его перед необходимостью провозглашать, что главное - поступок, а не чувствованьица. Ввиду успеха его творений среди малообразованной части населения ему пришлось отождествить народность с необразованностью, и о чудо! - виднейший на территории, равной пяти Франциям (населенным, правда, преимущественно рысями и бурундуками), эстетик Кузин провозгласил, что критикам Корягина не по душе его патриотизм, народное происхождение и любовь к русской истории. Кузин написал не одну книгу по эстетике - по два Маркса и три Гегеля в каждом абзаце - и не прочитал ни одной книги иного рода.
Очкастые, в добавление к миллионным тиражам и экранизациям, доставили Корягину еще и ореол гонимого борца за правду, наконец-то открывшего народу, в какие горшки исправлялись русские царицы и какие у них были штаны на завязочках. ("Историю же замалчивают, - с искренней болью говорила одна утомленная жизнью сотрудница Сабурова. - Спасибо, хоть такие, как Корягин, что-то нам дают".)
Понемногу - из благодарности к своим защитникам и в пику очкастым и носатым - Корягин начал теми же красками живописать крупных современных руководителей: директора и секретари обкомов сплошь оказывались людьми необузданных мрачных страстей - главного источника государственной энергии, людьми, произросшими из какого-то исконного корня... Видимо, идея бессмертного корневища в каком-то первобытном образе брезжила и в сознании Корягина...
Через четверть часа Шурка плюхнулся в свое логово, уже заваленное газетами, и впился в незавершенный кроссворд - одна из новейших маний. На его выгоревшей рубашке темнел оторванный карман, на лбу сияла свежая ссадина: в лабиринте его остановили местные и отняли прямо изо рта жову, которую предводитель немедленно сунул себе в рот, но с деньгами (шестьдесят копеек!). Шурка прорвался, хотя гопота грозилась завтра его подкараулить.
Но ему хоть бы что. Толстовец...
- Папа, композитор из трех букв - это кто?
- Отвяжись. Бах.
- Подходит! Бах - рапира - циклон. А краткое музыкальное приветствие из трех букв?
- Туш. Отвяжись, ради Христа! Видишь же, человек читает.
- Я заметил: всегда говорят "человек читает", а не "я читаю".
- Не без тонкости... Ссылаемся на общий закон.
- А медицинский инструмент из трех букв, предназначенный для введения в трубчатые органы?
- Да будет ли этому конец?! Буж!
- Точно! Буж - курдюк - Дега. Знаешь, мы бы и в Европе были элитарные люди. Почему ты все время смеешься?! Пятьдесят восемь процентов современных французов совсем не читает книг, тридцать два процента...
Но тут его взгляд упал на черное зеркало окна, он поспешно ухватился за расческу - и вдруг швырнул ее об стену:
- До чего поганая у меня рожа! Так и вмазал бы!
И вдруг с хряском съездил себе по скуле. Спятил!
- Хорошо бы уж быть уродом так уродом - как Лотрек!
- Урод тот, кто никому не нравится.
- А я нравлюсь женщинам! - Шурка, самодовольно откидывая голову, принялся проверять, далеко ли еще его хаеру до лопаток - как на Верхней Мае.
Окно осветилось отдаленной зарницей. Шурка встревожился:
- Папа, это не война? Уф, слава богу... Когда на троллейбусе искры пыхнут, я всегда первым делом думаю: все, война... А ты бы мог пожертвовать жизнью, чтобы только никогда не было войны? А я не мог бы... Я много раз старался и чувствую: не могу. А что, может, ее и так не будет, а я уже пожертвовал! Папа, а если неверующий будет молиться, его бог послушает? Если он, конечно, есть. Я маленький такой дурак был - подолгу ночами молился. - Покраснел до ушей и признался: - Я иногда и сейчас молюсь.
- О чем?
- Чтобы не кинуться. Не умереть. И чтобы вы с мамой не умерли. И Аркашка. Когда вас долго нет, я всегда боюсь, что вы под машину попали. Еще молюсь, чтоб войны не было. И начали делать товары высокого качества. Я согласился бы слепым быть - только бы не умереть. Или даже самоваром - без рук, без ног. Все равно, мозг может какие-то впечатления получать... Это мозг нам приказывает говорить, руками шевелить, да? Прикольно: мы сейчас про него говорим, а это он нам и приказывает - про него говорить. Интересно... Как на кладбище.
- Почему "как на кладбище"?
- Там тоже интересно. Вернее, странно: идешь, а в каждой могилке настоящий человек... Так неохота в могилку ложиться - лучше пускай сожгут. Или мумию сделают. А Аркашке лучше в могилку - все-таки это будет он. А ты о себе когда первый раз подумал: я живу? Я лет в пять. Я подумал, что меня могло бы не быть, и понял: я живу. А животные не знают, что живут. Тебе нравится слово: животное? - Он принял какой-то особенно довольный вид и повторил со вкусом: - Животное.
Вдруг, снова заглядевшись на себя в окно, как-то очень ловко и противно задергался, изображая некую куклу на пружинах.
- Здоровски я брейк танцую? - и снова застыл, вперившись в темноту: Папа, а ты боишься бесконечности? Летишь, летишь, летишь тысячи, миллионы световых лет - а конца все нет... Брр! - содрогнулся он. - Просто крыша едет! А Ада совсем не боится бесконечности...
- Для Набыковых вселенной за пределами их семейства не существует.
- Папа, а... а... а как... нет, не мне, а как другим доказать, что Толстой лучше Корягина?..
- Никак, - увы, Сабуров не мог хотя бы самую малость не рисоваться своей мудростью. - Для тех, кто любит Толстого, лучше Толстой, для тех, кто любит Корягина, лучше Корягин. Дискуссии "О культуре подлинной и мнимой, или Чья мама лучше всех" оставь для "Литературной газеты".
- Тогда... - Шурка напряженно задумался. - Тогда про все можно сказать: ему нравится это, а мне то - и хана. Это еще пострашней бесконечности - нет ничего настоящего...
- Нет несомненного для всех и навсегда.
- Просто застрелиться хочется! Обязательно расскажу Бобовскому! Получается, и элиты вообще нет?..
- Есть. Но только с tt же точки зрения.
- А я хочу, чтобы она была настоящая, окончательная!.. Ну зачем ты мне это объяснил?! Как я теперь жить буду?!
- Скажи, я тебе кажусь уродом?
- Почему?.. Ты красивый.
- Но ведь где-нибудь в Китае или в Африке я бы считался безобразным? Но тебе же это не мешает?
- Да... - Шурка чуточку повеселел, прислушиваясь к себе, стоит ли так быстро утешаться, и вдруг положил руку на сердце: "Опять мотор барахлит".
Это было настолько ни с того ни с сего, что Сабуров почувствовал скорее недоумение, чем тревогу: "Почему опять?"
- Вчера в саду тоже чуть мотор не вылетел, - он уже задыхался. - В ушах отдается, - с неудовольствием сообщил он Сабурову.
Сабуров, словно бы желая своим непризнанием сделать событие несуществующим, отправился искать какого-нибудь снадобья у женщин, стараясь испытывать не тревогу, а досаду.
Сослуживцы и особенно их жены бросились помогать ему наперебой. "Возрастное", "перерастет", - с упоением утешали они Сабурова, наконец-то обратившегося к ним за помощью (Шурка проявлял гораздо больше любопытства, чем страха). Минут через двадцать сердцебиение унялось, и Шурка немедленно принялся уговаривать Сабурова завтра же пойти на Утюг - так они прозвали нагой скальный выступ, глядевший им в окно.
- Ты всегда просишь в самое неподходящее время.
- Значит, я бесхитростный человек. Прямой.
Обыденность перебранки только помогла Сабурову внутренне остаться как бы уверенным, что случившееся было чистым недоразумением. Он, пожалуй, еще и задремал бы под монотонный шум дождя, но дождь обрушился с такой ненашенской силой, что возбуждал прямо-таки настороженность. Когда Сабуров, по нужде, только еще высунул голову, с десяток капель разом хватили его по голове, будто кулаком, и ему пришлось, воровато оглянувшись, воспользоваться открытой дверью, чтобы слить свое жалкое "я" с величественным "Мы" субтропического ливня. Тут и мухи были нечеловеческого размера - от их ударов дребезжали стекла.
Проснувшись, Шурка первым делом с восторженным содроганием прихлопнул выбравшегося сдуру на середину комнатенки гигантского паука, а потом поспешил доглядеть за садом: он уже говорил "у нас в саду" и утомительно, по-хозяйски разглагольствовал о видах на урожай и борьбе с вредителями. Но тут разразился скандал. Шурка, воодушевленный чувством хозяина, вынес Аде две пригоршни черешни, уверенный, что уж столько-то он заработал. Однако владелица сада со скрипучим торжеством отчитала Шурку при заинтересованном внимании всего двора, - он, вопреки обыкновению, даже не таращил глаз и не дерзил - из-за загара не бледный, а какой-то пергаментный.
Когда они шли завтракать (отстаивать академический час), Сабуров педагогически одобрил: молодец, мол, не унизился до гавканья. Шурка со сдержанным достоинством возразил, что базарят только понтари да малолетки, а он поступит как серьезный человек: сегодня же раздобудет пилу и ночью спилит всю черешню. Бабка это вполне заслужила, но Сабуров завел ханжескую тягомотину: пожилой, мол, человек, привыкла вечно опасаться за завтрашний день - ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду...
Однако Шурка вслушивался в эти мертворожденные пошлости все с большей и большей серьезностью, и когда они наконец получили свою пригорелую кашу на свернувшемся молоке, нафаршированную зародышами творога, на его физиономии выразилось самое настоящее сочувствие:
- Да-а... их же приучили везде видеть врагов... Может, мне перед ней извиниться?
"Ну и болван же ты, братец! - едва не крякнул Сабуров. - Всегда их кто-то подучивает - как будто не они же и выращивают все ученья, абсолютизирующие вражду..."
- Это уже лишнее. Она может неправильно понять. ("Еще начнет его отчитывать...")
- Ну ладно.
"Как они готовы верить каждому нашему лицемерному слову, и как мы потом негодуем: какие они циничные!"
Шурка, размягченный духотой и великодушием, утер пот со лба и понюхал ладонь.
- Элитарная личность... Впрочем, ведь настоящей элитарности не бывает, "все позволено".
- Ну зачем ты мне напомнил! Я уже начал забывать, а теперь...
- Знаешь что? Давай пойдем на Утюг.
- О, в кайф!
На улице им попалась навстречу рыжая опасная личность - в бледных лишаях на неопрятном загаре, рожей и статью типичный приблатненный подросток сабуровского детства, недокормленный витаминами и любовью, в результате чего его было и не за что любить, и, может быть, именно поэтому с его черной кооперативной майки взывала умоляющая надпись: "Kiss me!". Личность нагло вгляделась в Шурку и с похабной ухмылочкой поинтересовалась:
- Слушай, тебя как звать-то?
- Зови меня просто: Хозяин, - приостановился Шурка. - Как здоровьишко после вчерашнего?
- Что-то живот прихватило, - с шутовской ужимкой.
- Резину не надо было глотать. Ничего, клизму вставишь.
- Смотри, как бы тебе клизму не вставили! - злобно предостерег рыжий, и Сабуров покосился назад, не собирается ли этот ублюдок запустить чем-нибудь им в спину, однако тот уже брел восвояси. На его стриженом наголо затылке завитком пламени подрагивал переехавший к самой шее оселедец. Зад испакощенных школьных штанов был украшен фирменной джинсовой нашлепкой. Шурка же оглядывался только на оджинсованных девиц и, окинув их самую интересную часть взглядом знатока, выносил приговор: "Вранглер. Монтана лучше". Элитарный осел - даже в таком случайном и кривом рыжем зеркале хочет отразиться достойным образом. "А я-то далеко ли ушел? Но и мне, кроме Сидоровых, не в ком больше отпечатать свою личность, каждый новый поклон чину, а не таланту - новый приговор моему волоконцу".
Обретя на несколько часов достижимую цель и притом стремясь к ней не ради себя (управляясь извне), Сабуров повеселел, умиляясь, на Натальин манер, встречным кошкам с котятами или курам с цыплятами, а подсознательно - в животном образе - собой и Шуркой. Шурка тоже не пропускал ни одной божьей твари:
- Как можно животных убивать для красоты - даже крокодилов. Для крокодиловой кожи. Баранов стригут - это ладно: ну, походит лысый. Но убивать!..
От ночного ливня на асфальте уже остались только пересохшие потеки, как на заплаканной немытой физиономии. Жарища и пылища - сущие пустяки, когда управляешься извне. Но скоро им преградила путь элегантная сетчатая ограда "Дом отдыха". "Махнем?" Как, с сабуровской лысиной и трагическим изможденным профилем?.. "Хм, профессор!" Сабуров заколебался; кличка "академик" окончательно сломила его: он, преувеличенно кряхтя, перебрался за этим проворным чертенком и оказался в тенистом раю, где плиточные дорожки и чужеземного вида светящиеся белизной коттеджики были чисты от любых заплаканностей: судя по лицам прогуливающихся, среди здешней ботанической роскоши древу познания места не нашлось. Зато канцелярии - впервые на сабуровском веку - было отведено самое скромное, а не самое роскошное здание. "Заказанные билеты можно получить..." скромно приглашал корректный плакатик.
Почему-то попадались все больше женщины - мусульманский рай с немолодыми холеными гуриями из руководящих амазонок. Дух, как доказала передовая наука, растет из сосисок, но увы - он рождался лишь из человеческого общения и преемственности (общения с умершими). Дух из паюсной икры, равно как и Дух из пригорелой каши, диктовал своим подданным все ту же зависть к тем, кто устроился еще лучше - за границей, например, - все ту же бесконечную преданность собственным кишкам. Благоговение на лицах встретилось только на физкультурной площадке, где отбивались поклоны здоровью. "Вдыхайте аромат цветов", - вкрадчиво командовала англизированная инструкторша, и ей отвечал звонкий сип, словно надували сотню резиновых матрацев. Одна номенклатурная гурия с набожным выражением подставляла трепещущие телеса искусственному водопаду, не замечая в благочестивом экстазе, что теряет трусы, уступающие напору целебных струй.
- Пошли отсюда, - загудел Шурка. - Во мне уже адреналин закипел.
Сабуров тоже уже начинал задыхаться в этой прохладе под сенью струй, вдыхая аромат цветов. Друг за другом вышли к обрывчику. "Мы идем гуськом?" - оглянулся Шурка. Раньше он думал, что гуськом - это в развалочку: "Бобовский вышел из класса гуськом". И тут же не позволил Сабурову пройти под телеграфной буквой "А": "Плохая примета. В ментуру залетишь".
У ручья, над которым они уже не шли, а пробирались, с обезьяньей хлопотливостью возился с костерком возле палатки заросший по плечи тщедушный субъект в едва голубых джинсах, панцирных от многочисленных заплаток.
- Хайрастый... - не веря своему счастью, протянул Шурка. - Сливается с природой... Как на Верхней Мае...
Но тут из палатки выкарабкалась на четвереньках жутко беременная непропеченая девица (разумеется, в расширительном понимании этого слова) в узеньких кокетливых трусиках, через край которых вспучивалось угловатое, трескающееся по швам пузо, тоже голубеющее на особо обтянутых местах, а за палаткой открылась совершенно голая гурия, раскинувшаяся на гальке во всей своей рыжей кучерявой красе. Шуркины щеки из-за затылка засветились алым - "Неужели и на Верхней Мае такие же?.."
Они поднимались вверх по толстому слою здоровенных сосновых игл, пружинивших и скользивших, как шелк по шелку. Из-за деревьев Утюг открылся внезапно - желтый бастион, изрытый ложбинами, впадинами, уступами, - и Сабуров снова ощутил прилив бодрости: донкихотство поступка, друг мой Санчо, неизмеримо приятнее, чем донкихотство мысли! Когда видишь не дальше метра перед собой, каждый уступ представляется последним и решительным. Намешать водки с перцем! Уничтожить частную собственность! Уничтожить государственную собственность! Все должно делаться по приказу! Все должно делаться по заказу! Это не мельницы, мой верный Санчо, а чудовищные великаны, и я намерен перебить их всех до единого!